Текст книги "Под солнцем Сатаны. Дневник сельского священника. Новая история Мушетты. (сборник)"
Автор книги: Жорж Бернанос
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 42 страниц)
– Смотрите-ка, да это ты! – проговорил он.
Он чуть было не наступил на нее своими огромными сапожищами, от которых идет удушливый запах сала и перегноя. И тотчас же в лицо ей ударяет луч электрического фонарика.
– Слишком грязно, чтобы силок ставить, пойду-ка домой.
Мушетта с трудом подымается, не выпуская из рук мокрых чулок и единственного своего башмака. Все ее тщедушное тельце бьет дрожь.
– Эх, дьявольщина! Да ты, красотка, с холоду, того гляди, помрешь... Надо же выдумать – в такую непогодь в низину забраться... Да сюда через пять минут вода дойдет, разрази меня гром. А куда ты, бедолага, второй башмак подевала?
– По...по...потерялся, мосье Арсен.
– От уж дуреха!.. Из школы, что ли, возвращаешься? С дороги сбилась, да? С подружками шла? Видать, мозги у тебя куриные, надо прямо сказать.
Он снова направляет на нее луч электрического фонарика. Тщетно Мушетта пытается натянуть мокрые чулки. Она в самом центре неподвижного светового пятна, одна нога у нее вытянута, другая поджата; ее словно бы сковало этим светом, она просто не в силах подняться со своего ложа, хотя ей все-таки удалось сесть.
– Вернешься к отцу с одним башмаком, береги зад! Помнишь хоть, где ты его, разиня, посеяла?
Мушетта вскидывает голову, стараясь разглядеть в темноте склоненное над ней лицо. Присутствие этого парня ничуть ее не тревожит, ведь не встревожилась бы она, очутись рядом с ней собака или кошка, но, прежде чем эта мысль успевает сложиться в ее голове, ухо уже улавливает в знакомом голосе какую-то почти неприметную нотку, трещинку, что ли. И словно ее поясницу обжег удар бича – она вскакивает на ноги.
– Чего это на тебя нашло? Вдруг ожила! На осиное гнездо, что ли, села? Ну говори, черт тебя раздери, где башмак потеряла?
Голос становится жестче, повелительней, и Мушетта понимает, что мешкать нельзя, а то, того гляди, заработаешь парочку хороших подзатыльников. Ну и ладно! Ни угрозами, ни подзатыльниками не вырвать у нее ни слова, пока не отпустит нервное напряжение. Она прекрасно может, даже глазом не моргнув, выслушивать получасовые нотации Мадам, в сущности не слыша их, и вдруг какой-нибудь жест, какое-нибудь слово, и она уже чувствует, что на нее накатывает то, что учительница не без удовольствия определяет словом «припадок», «ваш припадок». «Я, очевидно, оскорбила мадемуазель Мушетту!» И подруги хохочут. Но отец выражается куда категоричнее. «Не строй свиной хари!»
Она делает несколько неверных шагов, отступает назад, прислоняется к стволу сосны, той, что потолще. Тыльной стороной левой руки утирает лоб, щеки. Лента, которую она вплетает в свою недлинную косичку, так и осталась висеть на колючках. С рассыпавшихся прядей, которые она каждое воскресенье обильно мажет маслом, стекает вода.
Мосье Арсен снова глядит на нее, целую долгую минуту глядит. Глаз его она не видит, но слышит его дыхание.
– А ну пойдем, хватит болтать! – говорит он. – Вода подымается.
Он идет впереди, она за ним. От коротких вспышек фонарика еще более густым, еще более предательским кажется ночной мрак. Мушетта натыкается на пни, царапает себе ноги сосновыми иголками. Ни за какие блага мира она не попросила бы мосье Арсена идти помедленнее, потому что в самых затаенных глубинах ее существа живет инстинкт физической покорности, как у всякой женщины из простонародья, которая может здорово облаять пьянчугу мужа, но послушно семенит с ним рядом, приноравливая свой шаг к его. Платье Мушетты превратилось в ледяной саван. А ей на это наплевать, она уже не страдает от холода, уже не чувствует ни своих ног, ни живота, только там, в груди, поднимается боль, там как-то пусто, неловко, тошнотно. Взгляд ее прикован к ритмичному колыханию плеч ее спутника... Стоп!
Слово это с запозданием доходит до ее ушей. Она делает шаг вперед, падает на колени, поднимается. Они стоят посреди незнакомой ей поляны. Дождь и не думает униматься, ветер крепчает. Мертвенно-белесое небо изливается им прямо на головы, грохоча, как водопад.
– Иди сюда!
Она снова делает несколько шагов, но так непомерно тяжка ее усталость, что, взбираясь на отлогий откос, где расползаются босые ноги, она невольно, не подумав, хватает за руку своего провожатого.
– А теперь нагибайся!
Он первым входит в лачугу и резким движением плеч сбрасывает сумку, которая с мягким стуком падает наземь. Сумка набита кроликами, еще теплыми, со слипшейся от дождя и крови шерсткой.
– Об заклад бьюсь, что ты даже не слыхивала о лачуге Зидаса, – говорит он. – Чем безобидней с виду тайник, тем он надежнее. Ну скажи сама, кто же на такую грязную развалюху подумает?.. В прошлом году, еще до начала охотничьего сезона, наехали сюда к нам из Булони с сетями и столько куропаток нагребли, что ихнему грузовичку пришлось два рейса делать. Только вот на обратном пути с ними авария на Бланжийской дороге приключилась. Стражники пронюхали. Я сам сюда приволок дичи больше, чем на пять тысяч франков. Заметь, что жандармы во всех направлениях прочесали долину, нашли даже прошлогодние тайники; правда, там одна только прелая солома была, но даже в голову им не пришло обыскать лачугу, а если бы и обыскали, ничего, видишь ли, и не обнаружили бы, кроме кучи хвороста да старой куртки. Потому что...
Мушетта без сил повалилась в углу, прямо на землю. Ей мешает сосредоточиться этот поток слов, но все ее чувства начеку, подстерегают грядущую опасность, какую, она еще и сама не знает. Потому что раз пробудившееся недоверие так легко не усыпишь. Глазам больно, и она опускает веки. Со стороны кажется – спит.
Однако ни одно движение ее хозяина от нее не ускользает. Длинными тонкими пальцами, хотя и грязными, а все-таки куда белее, чем у прочих деревенских, он, как пес, разгребает землю, потревожив слой сухих листьев, разлетевшихся по всей лачуге. Открывается люк, прикрытый простой крышкой от ящика с веревочной петлей. Он ныряет в отверстие и тут же снова появляется.
– А ну-ка глотни! – командует он.
Этот повелительно-грубый тон успокаивает Мушетту, пожалуй, даже больше, чем любое дружеское слово. Впрочем, и защищаться-то у нее нет сил, разве что молчанием, разве что этой вот неподвижностью. Только сейчас она начинает соображать, что ее блуждание в чащобе под проливным дождем длилось долго, очень долго и что сил у нее совсем не осталось. Судорожно зажимает она зубами оклеенное сукном горлышко солдатской фляжки, откуда разит прокисшим вином.
Спиртное, словно струя расплавленного свинца, заполняет всю грудную клетку. Бог ты мой! Ей кажется, будто усталость переливается по всему телу, мурашками покалывает каждый наболевший суставчик.
В глиняную, кое-как сложенную печь мосье Арсен подбрасывает связку хвороста. И так же бросает через плечо свое старое кожаное пальто и шерстяную рубаху. Языки пламени, пробивающиеся сквозь клубы дыма, золотят обнаженный, словно из меди отлитый торс.
– Погрейся-ка, – советует он. – Я-то знаю, почему я сюда приперся, ясно? Пережду непогоду, так-то оно лучше. Это, девочка, циклон, запомни «циклоном» зовется. Лет двадцать назад я уже видел такое, а может, и похлеще. В ту пору я еще и в школу не ходил – совсем мальцом был. Сначала на море началось, в открытом море, может, за тысячи и тысячи километров отсюда, потом мимо англичан прошло и к нам.
В Булони небо до того почернело, что все жители на улицу высыпали. Сначала было тихо-тихо, потом море на северо-западе – само море, поняла? – закипело. Да, да, закипело, ну вроде как вода в кастрюле закипает. Пока еще ничего слышно не было. Да и вообще ничего особенного мы не услышали. Только вдруг видим, что все таможенные здания паром затянуло, – не дымом, ясно? – а именно паром. Вроде бы и сам воздух тоже закипел. И вот, представь, крыша на доке подымается, медленно-медленно так. Издали подумаешь, что это зверь какой-то все раздувается, ну, дракон, что ли. А потом эта чертова крыша забилась, будто парус, и как взлетит в небо со всеми своими балками, бах, тарарах! Мы, понимаешь, детвора то есть, стоим, глазеем. А когда циклон над городом прошел, так даже земля затряслась. Но в таких случаях сильного ветра не бывает, он весь воздух всасывает, а мы в безвоздушном пространстве остаемся. И даже, говорю, ничего не слышно, только кирпичи да черепицы как начнут кругом трещать, вроде шутихи кто запускает. Все паром заволокло: и город и море.
Опыт не обманывает Мушетту – красавец Арсен пьян. Только пьян совсем по-другому, чем ее отец. Впрочем, никто еще никогда не видел, чтобы он брел по дороге и шатался или держался стенки, как раненый зверь, когда тот пробирается в свою берлогу. «Так только шуты разные да паяцы себя ведут, – презрительно заявлял он, – выпьют чуток и уже воображают, будто пьяным-пьяны». При случае он охотно и с гордостью рассказывает, что не здешний, что родился он в Булони, мать-бретонка его родила, мол, случайно от неизвестного папаши. Обычно-то он, выпив, держит язык за зубами. Или же говорит, говорит... вот как нынче вечером, ровным тихим голосом, почти шепотом, в глазах загорается странный огонек, и когда он переходит к морским рассказам – он служил во флоте, – упаси боже даже про себя усмехнуться. Тогда он сразу вскакивает и идет на обидчика враскачку, по-матросски, – верный признак, что на него нашло, а здешние побаиваются этих приступов ярости, потому что злится он иначе, чем они, по-непонятному злится...
– Слушай, – говорит Арсен, – вот он... Идет наискосок по равнине. Через пять минут вовсю разбушуется. Приложи-ка ухо к земле, услышишь, как он несется. Ей-богу, такая погодка кровь бодрит, погода для настоящих мужчин.
Он берет с полу флягу, и губы его уже заранее складываются в лакомую гримаску, отчего он делается похож на маленького мальчугана.
– Как бы вы не напились, мосье Арсен, – спокойно произносит Мушетта.
– Нынче вечером мне в самый раз напиться, – отвечает он, – по самую что ни на есть завязочку, понятно? У меня неприятности.
Протянув руку, он проводит длинными пальцами по плечу Мушетты, неуклюже-ласково касается ее спины, бока.
– Высохла – ну вот и ладно, – говорит он. – С таким ветром пустяка достаточно, чтобы лачуга сразу со всех четырех сторон занялась и сгорели бы мы здесь с тобой, как крысы. Да было бы тебе известно, что у тебя под задом все мои патроны припрятаны. Вот так-то, красотка, взлетишь прямо к небесам!
Он принужденно смеется. Мушетте надо бы ответить ему хоть что-нибудь, просто из вежливости ответить, но инстинкт более властный, чем воля, приказывает ей молчать. К тому же алкоголь мало-помалу испарился, веки тяжелеют, ей хочется прилечь, заснуть.
– А ты не из разговорчивых, – замечает он, – впрочем, для девицы это, напротив, даже приличнее.
Из кармана куртки, висящей на гвоздике, он вытаскивает огромные серебряные часы-луковицу.
– Когда из школы ушла?
– Не знаю точно, – на всякий случай осторожно отвечает Мушетта. – Может, в половине седьмого. Я раньше всех убежала.
– Одна, что ли?
– Ясное дело.
– Никто тебя не видел?
– Откуда я знаю? А почему вы меня спрашиваете, мосье Арсен?
Арсен морщит нос, ну чисто кошка. Мушетта пожимает плечами, еле-еле, так, для себя самой. Конечно, вечные побои не окончательно поработили ее сердечко, зато научили, что к гневным вспышкам мужчины следует относиться настороженно, со спокойным и глубоко запрятанным презрением.
– Я через изгородь перелезла, мосье Арсен.
– Хотела пастбищем пройти?
– Да.
– Так вот что, запомни хорошенько, что я тебе сейчас скажу. Через пастбища ты не шла. А шла по Линьерской дороге, как и полагается при непогоде. А может, даже в Линьер заглянула, скажем, шарики себе купить.
– Шарики? А на какие такие гроши? У меня же ничего нет, мосье Арсен.
– Вот, держи, тут несколько су. Скажешь, что нашла на дороге. Значит, добралась до поселка и остановилась у болота, потому что погода сильно плохая.
– Ладно, мосье Арсен, ладно, поняла.
Она сует монеты в карман передника, греет их, сжимает в кулаке. Никогда еще не было у нее такого богатства. Деньги приятно трогать, как живую человеческую кожу.
Мосье Арсен продолжает:
– Значит, остановилась у болота. И видела, как я вышел из кабачка Дюплуи. Дюплуи, он свой человек. Я тебе сказал, что иду из Басомпьера, что я силки ходил проверять.
– Силки? И жандармам тоже про силки говорить?
– Нет, вы только посмотрите, какая она у нас хитрая!
Он допивает бутылку, полощет рот последним глотком и сквозь зубы сплевывает на еще багровую золу.
– Пусть лучше тебя обвинят в том, что ты спер яйцо на Бражелонском базаре, чем быка на Сен-Ваастской ярмарке.
Мушетта смотрит, как пляшут на раскаленных головешках язычки горящего спирта, совсем как голубенькие мушки. На ее худенькой мордашке застыло теперь выражение покорности и лукавства. Сотни раз ей приходилось врать таможенникам! Раньше отец баловался контрабандой. Тогда они жили далеко отсюда, ближе к Верблооку – у самого края болота, и такое гибельное было это место, что ночью можно было там пробраться только за фландрским ученым псом, умевшим чуять под застывшей коркой окна, куда вершок за вершком засасывало человека в течение каких-нибудь десяти минут. В то время она была еще совсем-совсем маленькая. Теперь бы она, конечно, врала куда складнее. Каждое произнесенное мосье Арсеном слово уже врезалось ей в память, заняло положенное ему место. А сам мосье Арсен шагает по хижине взад и вперед. Плевать ему, что здесь теснота: есть в нем какая-то свободная непринужденность, как в хищниках, разгуливающих по клетке, она видела их в зверинце Беллока сквозь разошедшиеся доски ограды.
– Ты не такая девочка, как другие, ты славная девочка, – вдруг произносит он. – Пойду поищу твой башмак. Может, нам еще куда придется идти.
На мгновение он останавливается на пороге, и сразу же ливень обрушивается на его голую спину, слабо освещенную последними отблесками меркнущего очага.
Она остается одна. Одежда высохла, в висках уже не стучит, и даже голод, кажется ей, лишь продлевает это ощущение физического уюта, сладостной полудремоты. Все ее чувства, кроме настороженного слуха, как бы спят. Ей нет надобности вслушиваться, она и так различает среди сотни звуков, доносящихся снаружи, последние завывания ветра на вершинах холмов, перестук дождевых капель, а временами мягкий треск сломанной ураганом сухой ветки, которая, прежде чем навеки увязнуть в грязи, придавит по дороге молоденький кустик. Вдруг пальцы ее, рассеянно пересыпавшие еще теплую золу, замирают, судорожно сжимаются в кулак, и она машинально становится на колени. Только что раздались два выстрела: сначала один, через несколько минут другой, четкие, хоть и приглушенные расстоянием.
Машинально она вскидывает глаза – нет, карабин мосье Арсена по-прежнему висит на гвозде. Впрочем, мосье Арсен так далеко и не мог уйти. Ясно, стрелял какой-нибудь браконьер, укрывавшийся в своем тайнике, потом решил идти домой и разрядил ружье. Но оба выстрела прозвучали через долгий, даже странно долгий промежуток, – так что вряд ли это охотник, он бы дуплетом стрелял...
И снова Мушетта вспоминает те уже далекие ночи, ночи раннего ее детства, в глинобитной хибарке, приютившейся на самом краю неоглядной равнины. Сколько раз какой-нибудь контрабандист, отыскивая чуть ли не на ощупь дорогу, пулял вот так в воздух; отчаянный призыв к дружкам, тоже блуждавшим в потемках и пересвистывавшимся, а пронзительная трель их свистков напоминала крики болотных птиц. Точно такие же одиночные выстрелы, не будившие даже эха, доносились откуда-то из безвестной дали; и тяжелый, вязкий воздух, пропитанный жирными испарениями, подымавшимися с торфяников, послушно, подобно глубоким водам, подчинялся звуку выстрела и начинал вибрировать. Дело в том, что Мушетта редко слышала самый выстрел: ее будило неожиданное дребезжание оконных стекол, и она вскакивала со своего тощего, набитого тряпками тюфяка.
Мосье Арсен вернулся почти сразу же. И бросил на пол перед Мушеттой свою находку – ее насквозь мокрый башмак.
– Я-то боялся, как бы его течением вниз не утащило. Один бог знает, чего только река не навыбрасывала. Даже дохлого кролика, ему хребет о камень переломило. А уж крутит, крутит – еле на ногах удерживаешься. Шипит, вроде пенится – ну прямо тебе пиво...
Она чувствует на себе его взгляд, тяжелый взгляд.
– Слыхала?
Еще выстрел. Всего один. Затаив дыхание, они ждут второго, но тщетно.
– У, сволочь! – цедит он сквозь зубы.
Потом подымает с полу пустую бутылку, обнюхивает ее, яростно шваркает о стену, и она разлетается вдребезги.
– Будь у меня еще пол-литра можжевеловой, я бы опять туда пошел. Ей-ей, пошел бы.
И снова его взгляд встречается с глазами Мушетты, недоверчивый, грозный взгляд. Девочка выдерживает его, не опуская век.
– А хитра же ты! – наконец произносит он. – Словно куропатка! Сейчас мы с тобой золу наружу повыкидываем. И здесь все в порядок приведем. Только сначала...
Он присаживается на корточки перед очагом, подносит к глазам левую руку, внимательно приглядывается к ней, что-то насвистывая.
– Подойди-ка сюда, девочка. Достань из кармана кожанки электрический фонарь и постарайся направить его прямо вот сюда, только смотри не трясись, ты же у нас из настоящей контрабандистской семьи. Если будет дурно, так глаза закрой.
На левой кисти видна ранка странных очертаний, дождь так основательно промыл ее, что обнажилось живое мясо, а вокруг него синеватые кровоподтеки. Пальцы распухли.
– Укус, – бормочет он, – поганый укус.
Правой рукой он осторожно разгребает головешки, берет еще не совсем потухшую, дует на нее.
– А теперь свети мне.
Он туго перетягивает запястье тряпкой, закручивает ее изо всех сил. Пальцы сейчас стали совсем лиловые, и рана вырисовывается с какой-то удивительной четкостью. Края рваные, и все-таки явно проступают следы зубов. Не лисьих, не барсучьих, это уж ясно!
Поплевав на пальцы, он хватает багровую головешку. Кончик ее как раз по размеру раны. Не торопясь, он осторожно прикладывает головешку к ране и снова дует на нее. Зловеще потрескивает живое мясо. Но Мушетта глядит не на головешку. На стену падает круг света и выхватывает из мрака лицо, с которого она не спускает глаз. Оно, это лицо, потеряло сейчас свое залихватское выражение, оно застывшее, как бы пытается воссоздать некое таинственное видение, но это не вызов ему, а скорее желание собраться с мыслями. На какой-то миг шея, почти такая же длинная и гибкая, как у женщины, с таким же шелковистым отливом, вздувается, и на ней проступает толстая темная жила. Но пусть дрожат губы, с них не срывается ни стона. Бог ты мой! Уже давным-давно дочка бывшего контрабандиста живет как чужая среди обывателей постылого поселка, среди этих черных и мохнатых, как козлы, людей, до срока обложенных нездоровым жиром, отравленных чуть не до умопомрачения кофе, – тем самым кофе, который они сосут круглый год в вонючих кабачках, так что даже кожа у них делается кофейного цвета.
Презрение – чувство, почти ей неведомое, потому что по наивности она считает, что оно не про нее; думает она об этом так же редко и мало, как, скажем, о материальных благах жизни, – все это для богачей, для сильных мира сего. Как бы она удивилась, если бы кто-нибудь сказал ей, что она презирает Мадам, сама-то она думает, что только восстает против того порядка, воплощением коего является их наставница. «У вас испорченная натура!» – кричит порой Мадам. Она и не спорит. Ничуть этого не стыдится, как не стыдится рваной своей одежонки, так как давно уже все ее кокетство состоит в том, чтобы с дикарской бессознательностью пренебрегать высокомерными осуждениями подружек и насмешками мальчиков. Порой, когда мать воскресными утрами посылает ее в поселок купить про запас на целую неделю сала, она нарочно шлепает по грязным колеям и появляется на главной площади, когда народ расходится с мессы, замарашка замарашкой... И вот, вдруг...
Он в последний раз дует на головешку, потом бросает ее на пол. Их взгляды встречаются. Так ей хочется вложить в свой взгляд некое чувство, но она ощущает лишь его жар, совсем так, как жарко обжигает нёбо, когда хлебнешь молодого, еще не перебродившего вина. И этому жару она не умеет дать точного имени. Да и впрямь, что здесь общего с тем, что люди зовут любовью, с теми хорошо ей известными жестами? Она может только недрогнувшей рукой направлять луч фонарика на рану.
– Открой дверь, – командует он. – Пойду выброшу золу. Так или иначе, нас с тобой сегодня здесь не было, усекла? Никому не говори, даже отцу. Я впереди пойду. А ты за мной.
Слишком просторные башмаки из грубой кожи до крови натирают ноги, но ей важно только одно – как бы не потерять из виду своего спутника. Впрочем, ночь уже не такая темная. Так как они все время сворачивают с дороги и идут для быстроты прямиком через заросли, Мушетта никак не может определить, где они находятся. А вскоре и не пытается определить. Поэтому она с изумлением видит, что они вышли на шоссе прямо к кабачку мосье Дюплуи. Ставни домика закрыты, в щели их не просачивается даже лучик света. Должно быть, действительно очень поздно.
Мосье Арсен входит во двор, стучит в низенькую дверку, и она бесшумно распахивается. Он с кем-то говорит, но так быстро, что слов не разобрать. Когда он снова подходит к ней, губы его морщит такая странная улыбка, что даже сердце сжимается.
– Слушай, что я тебе скажу, – начинает он, – этот тип вовсе не такой, как я считал, ну да черт с ним! И без него обойдемся. Хоть и выпил я здорово, но планчик один у меня есть. Пройдем-ка еще немного. Если ты уж очень замучилась, я тебя на закорках понесу.
Теперь он говорит с ней, как с равной. Ой, нет! Она ничуть не устала, ничуть не боится, если нужно, она всю ночь может идти, так что пусть он не беспокоится!.. Все эти фразы она произносит про себя кротким нежным голоском! Но выдавить хоть слово не способна и только хмуро кивает.
Они останавливаются перед другой хижиной, ее Мушетта знает хорошо. Зовется она «Со свиданьицем». Дровосеки по весне складывают здесь свой инструмент. Сейчас там никого. Дверь подается при первом же ударе ногой.
– Вот удачно-то получилось, что я сюда позавчера заглянул, – говорит мосье Арсен. – И дрова есть сухие и свечка. Такой разведем огонь, что только держись! Хочу, чтобы к утру побольше золы накопилось, на полную тачку, тогда я скажу, что целый день, мол, здесь просидел, в тепле.
Они присаживаются по обе стороны очага, и Мушетта не спускает глаз со своих башмаков. Размышлять для нее дело совсем непривычное, и она даже не сознает, каких усилий ей это стоит. Если ей и случалось отлететь от самой себя на крыльях мечты, то уже давно забыты те тайные тропки, по которым возвращаешься обратно. Сейчас ей просто чудится, будто все пламя жизни, всей ее жизни, сосредоточено теперь в единой точке, что гнездится в груди, в самой наболевшей точке, и мало-помалу она приобретает твердость алмаза, неистребимый его блеск. Да, да, алмаза; алмаз – это такой волшебный камень, и Мадам уверяет, что алмазы находят в черной сердцевине угольной глыбы, где они пролежали века и века. Она не смеет взглянуть на мосье Арсена. Но еще страшнее услышать его слова. Одно-единственное слово, произнесенное в этой тиши, и она, Мушетта, разобьется, словно стекло.
– Слушай, девочка, – вдруг начинает он, – много или мало я тут тебе наболтал, видно, надо уже все до конца выложить. Да, впрочем, завтра ты и десяти шагов от дома не отойдешь, как такого наслушаешься. Я-то людей знаю. Мухи вроде не обидят, а как завидят лужу крови, так непременно им нужно туда нос совать и язык распускать. Ну и черт с ними! Учти, не каждый день приходится доверяться девушке, особенно девушке твоих лет – вернее, просто девочке. Поэтому подыми голову и смотри мне в лицо, прямо в лицо, как мужчина мужчине.
Она мужественно пытается сделать так, как он ей велит. Но всякий раз, встретившись глазами с мосье Арсеном, она невольно отводит взгляд, скользнув по его лицу, он неудержимо клонится долу. Не может она с ним управиться: ну словно капля масла, сползающая вниз по клеенке. Только с огромным трудом удается ей зацепиться взглядом за вырез его рубахи, как раз в том месте, где на смуглой коже, позолоченной огнем, чернеет родинка.
– Прямо беда, – говорит он, пожимая плечами. – Вот вы, женщины, даже самые молоденькие, и то не можете обойтись без кривляний. В конце концов делай как знаешь, хочешь – гляди на меня, хочешь – нет. Только зря ты воображаешь, будто я наобум действую. Пусть я здорово набрался, все равно голова у меня варит. Так вот, хочешь знать, почему я тебя уважаю? Уважаю с тех самых пор, как при мне твой папаша здорово тебе всыпал в тот вечер, когда была, ярмарка в Сен-Венане, помнишь? Он тебя по заду шомполом молотил, а ты ухитрилась обернуться и посмотреть ему в лицо так дерзко, что он тебе еще вдобавок пощечину залепил. А ты спокойненько уселась в уголок у окна, поправила юбчонку, и на глазах хоть бы слезинка, сухие глаза, как трут для огнива. Знаешь, как меня самого в детстве лупили, но ты, ты... ей-богу, меня даже стыд разобрал. А я-то тебя считал... считал...
Он долго ищет подходящего слова, но не находит. Лицо его внезапно становится словно каменное.
– По-моему, я человека убил, – произносит он. – Только теперь какой уж он человек, был да сплыл!
Она не шелохнулась. Только прерывисто вздохнула раз, другой. Словно бы зевнула. Он решил, что она не расслышала.
– Стражника Матье, – утвердительным тоном произнесла она после долгого молчания.
– Точно. А почему ты сразу о нем подумала?
– Потому что видела его нынче утром, он мимо нашего дома проходил. Отец еще заметил, что он закинул за спину скатанный дождевик. «Видать, Матье всю ночь по лесу бродить будет, – сказал отец. – Надо бы Арсену в оба глядеть...»
– Неверно он сказал. Матье уже не первую неделю здесь рыщет. Но едва он где появится, так сразу все: «Ну, на этот раз Арсену каюк. Матье его прищучит». Так вот вам, не он меня, а я его прищучил.
Последние слова он произносит даже с каким-то сожалением. Признание, видимо, облегчило его душу, лицо утратило свою каменную непреклонность, а глаза устремлены куда-то вдаль, будто стараются вызвать в памяти полузабытую картину.
– Надо думать, что это из-за чертова циклона у меня нервы так разыгрались. Я циклон заранее чувствую. Первым делом воздух вязким становится, так и липнет к коже. А тяжелый какой! Я как раз откапывал капкан рядом с загоном Камиля, знаешь какой капкан отличный, с пружиной; я за него тридцать монет отвалил. При таком ливне ни за что нельзя поручиться. Могло вполне мой капкан к самому Сен-Ваасту унести, тем более я его цепью не закрепил. «Что ты здесь поделываешь, Арсен? – вот что он мне сказал. – Уж не хочешь ли за Селедочную лужу отправиться? Так и в колонию угодить недолго». А сказал он так потому, что я обернулся и сунул руку в карман брюк. Тут я карман взял и вывернул. А там только кисет да трубка. «Послушайте-ка, – это я ему говорю, – я же не дурак в конце концов. Если я вам зло причиню, то мне-то какая от этого польза будет! Если я вас укокошу, так это уж не Гвианой пахнет, а гильотиной. Раз вам эта игрушечка по вкусу, можете ее себе взять». Я уж давно заметил, что он все время на мой капкан косится. «Ладно», – отвечает он, так что и упрашивать его долго не пришлось. Я уже отошел от него, а он меня окликает. «Только не воображай, дружок Арсен, что ты такой малостью со мной рассчитаешься. Слишком давно ты нам спать мешаешь. Очень уж ты занесся, потому как работаешь на крупнейших воротил, разъевшихся на браконьерстве, на этих ловкачей, на чистых гангстеров и из Арраса и из Булони. Но у них таких пройдох, как ты, навалом: один попался, на его место десяток найдется. Рано или поздно, все равно вляпаешься, если только не смоешься отсюда». – «На это не надейтесь, мосье Матье», – вот что я ему сказал.
Странный у него был какой-то вид. Тут только я смекнул, что он пьян, и он тоже пьян. Только потому я заметил, что щеки у него еще больше ввалились, а зрачки так и прыгают, и хотел бы он мне в лицо прямо посмотреть, да не может. Да что рассказывать – теперь он уже не прислужник ихний был, а просто человек, который погубить меня желает. С минуту мы так и простояли лицом к лицу и, поверь, даже ни разу не моргнули. В такие минуты я обычно-то предпочитаю уйти от греха подальше, а вот тут стоял, будто меня по ногам связали, – в ушах гудит, чувствую, как во мне злоба закипает.
Когда у меня вот так между лопатками зудеть начнет, сам знаю, что смываться пора, а не то сердце у меня разорвется, и свалюсь я без чувств. Заметь, со мной такое не раз бывало. Добрые люди зовут это черной болезнью, эпилепсией то есть. Короче, я уже шагов с десяток сделал и вдруг остановился. А тот стоит, ржет. Ну тогда я двинулся на него. К счастью, опять дождь припустил, да еще какой! Ну чисто свинец с неба валится. А находились мы с ним в молодом лесу – трехлетнем, не больше, а все-таки какая-никакая защита, все лучше, чем на открытом месте. И холод нас до костей пробирает. И пошли мы с ним рядышком в рощицу, знаешь, сосновая, неподалеку от хижины Дюпоншеля. Может, мы от этой мокроты протрезвели? Да нет, не думаю. Такие парни, как мы, даже под мухой не переходим черту, чем пьянее, тем благоразумнее. Ну а уж как переступили эту черту, будь тогда что будет!
Только ни он, ни я не желали уступать друг другу. Видела, как собаки посреди шоссе грызутся? Пройдет грузовик, они в сторону отбегут, рядышком трусят, друг на друга косятся, отойдут подальше и снова сцепятся. Вот так и мы с ним. Но когда мы вышли на сухое место, под старые сосны, я снова подумал, что со мной будет, если я дурака сваляю. А тут еще ветер прорвался с моря, даже земля у нас под ногами затряслась... «Слушай, Арсен, – это он мне говорит, а сам скосоротился весь, – раз уж такой случай представился, оставь ты лучше Луизу в покое, послушай доброго совета. Терпеть не могу, когда мне поперек дороги становятся, – это я про баб говорю». – «Странный вы все-таки стражник, да еще присягу приносили, – это я ему отвечаю. – Да разве же можно так дразнить человека, особенно когда еще слово, другое – и будет за что его на каторгу отправить».
Тут мы с ним покатились по земле, ну словно два дикаря. Я все норовил ему шею сдавить, да мешала его толстая вельветовая куртка. Как он цапнет меня зубами за руку – хрясь! Мертвой, что называется, хваткой! Уж я его колотил головой о землю, только земля чересчур размякла, да и он меня не выпускает. Мы во время драки и не заметили, что постепенно по откосу сползаем и рухнули прямо в ров, а там воды по пояс. Болваны болванами, понятно! Выбрались оттуда, как умели, я все свою флягу щупал, ведь в ней водка была, а пробка выскочила! Вот я и испугался, что вся моя коммерция к черту полетит. Лучше уж пусть у меня в нутре хранится, – вот что я подумал... Но ведь цельный литр, черт его побери! Да и до того малость принял! Сосал, сосал, да чуть не задохнулся. Глаза на лоб полезли, мне казалось, что не глаза у меня, а два стеклянных шарика.