355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жорж Бернанос » Под солнцем Сатаны. Дневник сельского священника. Новая история Мушетты. (сборник) » Текст книги (страница 13)
Под солнцем Сатаны. Дневник сельского священника. Новая история Мушетты. (сборник)
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:33

Текст книги "Под солнцем Сатаны. Дневник сельского священника. Новая история Мушетты. (сборник)"


Автор книги: Жорж Бернанос



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 42 страниц)

Впрочем, звала бы она его иль нет, он должен был явиться лишь в урочный час и кружным путем. Мертвенно-бледное светило редко восходит из бездны, даже когда ему творят моленье. Кроме того, коль скоро разум Мушетты отчасти помутился, она не могла бы сказать, кому и какую жертву хотела принести в своем лице. Желание сие возникло внезапно и было рождено не столь рассудком, сколь жалкой оскверненной плотью. Раскаяние, на миг разбуженное в ней божиим человеком, стало просто одним из страданий. Настоящее было исполнено тревоги и страха, прошлое же и будущее представлялись черным провалом. Она свершила уже путь, который другие проделывают шаг за шагом: сколь бы незначительна ни была ее судьба по сравнению с уделом прослывших во языцех грешников, она сотворила, повинуясь тайному влечению к греху, все зло, на какое способна была, не считая последней неудачи. С детских лет она стремилась к нему, и каждый новый неуспех лишь подстрекал ее к новому вызову. Ибо Мушетта любила зло.

Не в толпе бесноватых, изумляющих свет картинными злодействами, находит Лукавый вожделенную добычу. Наивеличайшие святые не всегда творят чудеса, – созерцатель чаще всего живет и умирает в безвестности. И среди служителей ада попадаются тихие монахи.

Вот она перед нами, невинность, одержимая нечистой силой, тихая служаночка Сатаны, святая Бригитта преисподней. Если не считать убийства, она не оставит по себе памяти на земле. Жизнь ее есть тайна между ней и господином ее, точнее, единственная тайна господина. Он не искал ее среди могущественных мира сего, и брак их свершился в молчании. Она достигла меты своей, не подвигаясь к ней помалу, но словно скачками, и коснулась ее, когда не предполагала, что она столь близка. Она будет вознаграждена. Увы! Нет на земле человека, который, приняв решение и сознавая неизбежность угрызений совести, не бросился бы, хотя на миг, с холодной алчностью в омут зла, словно наскучив проклятиями ему – гибельная жажда исторгает стоны из уст любовников, мутит рассудок убийцы, вспыхивает последним светом в глазах самоубийцы, когда петля захлестнулась уже на его шее и он яростно отшвыривает ногою стул из-под себя... Так и Мушетта, но с силой удесятеренной, призывает из глубины души, не называя по имени, беспощадного Властителя.

Он тотчас явился, без предупреждения и возражений, устрашающе покойный и уверенный. Сколь бы велико ни было его сходство с Богом, он не способен вселить радость в душу, и наивеличайший дар его, далеко превосходящий все услады, тешащие плоть едину, есть безмолвный, одинокий, ледяной покой, подобный вкушанию небытия. Когда дар сей предложен и принят, хранящий нас ангел в смущении отворачивает лик свой.

Он явился, и исступление Мушетты кончилось, как по мановению волшебного жезла, сердце забилось медленно, тепло постепенно разлилось по ее членам. Тело и душа ждали, расчетливо и твердо, без праздного нетерпения, того, чему должно было случиться. Почти одновременно мозг представил ожидаемое событие и полностью сознал его смысл. И Мушетта поняла, что настал час умертвить себя. Как можно скорее, немедленно.

Тело еще пребывало недвижимо, но разум устремился уже по пути избавления, и она пустилась вослед ему. Странная вещь, один взгляд ее был смутен и нерешителен. Все чувства Мушетты сосредоточились в концах пальцев, в ладонях проворных рук. Она отворила дверь своей комнаты, так, чтобы петли не скрипнули, потом дверь в спальню отца (его никогда не бывало там об эту пору), нашла на привычном месте его опасную бритву и открыла ее. И вот она уже снова в своей горнице стоит на цыпочках у зеркала, откинув голову так, что перед глазами ее напряглось беззащитное горло... Подавив сильное желание всадить лезвие сразу, она сознательно-безжалостно надавила и услышала хруст хрящей. Последним ее воспоминанием была теплая струя, ударившая в руку у самого сгиба ее.


IV

Аббат Дониссан дождался начала богослужения в ризнице, ключ от которой носил всегда в кармане, и справил обедню, как обычно. Вот уже несколько дней Мену-Сегре не выходил из своих покоев, страдая от особенно жестокого приступа грудной жабы. Взглянув около половины одиннадцатого на дорогу, он с удивлением увидел идущего по ней викария. Вот его тяжелые башмаки стучат уже по каменным плитам первого этажа, потом на лестнице. Неизменно твердый и спокойный голос спросил за дверью:

– Можно войти, господин настоятель?

– Ну, разумеется! – воскликнул священник, чье любопытство было возбуждено. – Прошу вас!

Он неловко повернул голову, покоящуюся на спинке тяжелого кресла между двух огромных подушек. Лицо викария неясно виднелось в сумраке покоя (занавеси были наполовину задернуты), но и то немногое, что разглядел Мену-Сегре, весьма мало соответствовало притворному спокойствию голоса. Впрочем, недоумение настоятеля выразилось лишь в том, что веки его, из-под которых он устремил на аббата острый взгляд, мигали чаще обычного.

– Вот так неожиданность! – начал Мену-Сегре необыкновенно мягко. – Как это вам удалось так скоро обернуться?

Он умышленно не предложил Дониссану сесть, ибо знал по опыту, что когда бедный викарий стоял перед ним столбом, природная застенчивость его еще увеличивалась и тогда из него можно было веревки вить.

– Вечно со мной случаются всякие нелепицы, – ответствовал Дониссан. – Словом, я заблудился...

– Стало быть, вы пришли в Этапль слишком поздно, когда исповедание уже кончилось?

– Я еще не все сказал,– сокрушенно признался викарий.

– Вы с ума сошли! – вскричал Мену-Сегре, пристукнув ладонью по подлокотнику с горячностью, столь не похожей на обычную его учтивость. – Что подумают люди, я вас спрашиваю? Еще куда ни шло опоздать, но не прийти совсем!

Сколь бы мало ни заботило настоятеля чужое мнение о нем, он боялся предстать в смешном свете по причине болезненной мнительности, составлявшей как бы женское начало этого в общем довольно мужественного человека. Вот уж будут потешаться над ним в лице этого несуразного викария, и так уже ставшего притчей во языцех! Но, встретившись взглядом с непогрешимо честными глазами Дониссана, он покраснел, устыдившись своей слабости, и проговорил примирительно:

– Ну ладно, что сделано, того не воротишь. Сегодня же вечером напишу канонику и буду просить у него прощения за нас.А теперь объясните мне...

Сжалившись наконец над беднягою, он указал ему на стул. Однако, к великому его удивлению, викарий не сел.

– Извольте же объяснить мне, – начал он снова, но уже совершенно другим, участливым и в то же время требовательным голосом, – как вас угораздило заблудиться в местности, которую едва ли назовешь пустыней безлюдной?

Аббат по-прежнему стоял, склонив голову к плечу, всем видом своим выказывая смиренную почтительность, но ответ прозвучал высокомерно:

– Должно ли мне говорить то, что почитаю за истину?

– Да, должно, – возразил Мену-Сегре.

– В таком случае я скажу.

Бледное лицо викария, на котором не изгладились еще следы ночных страхов и усталости, выражало твердость человека, принявшего решение и намерившегося исполнить его во что бы то ни стало. Лишь по тому, что он отворотился, можно было понять, что ему стыдно. До-ниссан заговорил, потупив глаза, и пожалуй, несколько уторопленно.

Впрочем, откровенность, смелость некоторых замечаний, явное стремление говорить обо всем без прикрас даже менее проницательного наблюдателя навели бы на мысль, что бедняга питает, очевидно, тайную надежду на то, что его перебьют, строго одернут и помогут, таким образом, выйти из затруднительного положения, лишив в то же время собеседника возможности упрекнуть его в том, что он не исполнил своего обещания. Однако настоятель слушал викария до конца в глубоком молчании.

– Я не заблудился, – начал Дониссан. – В крайнем случае, я мог бы сбиться с пути на полдороге, среди равнины. Потому я и держался большака и лишь однажды, и то на короткое время, отошел в сторону. Мне нужно было просто идти все прямо и прямо. Даже глухою ночью (а темень, надо сказать, была непроглядная) было бы немыслимо заплутаться, и если это случилось все же со мной, вина тут не моя.

Переводя дух, викарий продолжал:

– Каким бы диковинным и невероятным вам ни казалось все это, есть вещи еще более диковинные и невероятные. Еще более страшные. Мне уготовано было еще одно испытание.

Здесь голос его дрогнул, а рука непроизвольно приподнялась – так бывает, когда рассказчика перебьют вдруг каким-нибудь веским возражением. Взор его обратился, на сей раз смиренно, к лицу настоятеля.

– Я хочу спросить вас... Уместно ли вести речь о приключениях, совершенно, пожалуй, несуразных, и толковать их так, как мне представляется уместным... (он снова запнулся) невольно приписывая себе некое значение... некий дар?..

– Да будет вам! Будет! – резко прервал его Мену-Сегре.

Викарий послушно умолк и, помолчав некоторое время, в течение которого, видимо, собирался с духом, дабы побороть праздное желание сгладить острые углы, щадя чужое самолюбие, продолжал:

– Божиею волею сподобился дважды, и так, что в сем не может быть ни малейшего сомнения, узреть воочию душу человечью сквозь плотскую оболочку. Узрел, не прибегая к обычным способам, таким, как изучение и размышление, но единственно особого рода чудесным наитием, о коем почел своим долгом поведать вам, не страшась любой кары...

– Что же почитаете вы за чудо? – вопросил Мену-Сегре совершенно будничным голосом.

– Именно то, что случилось со мною, – ответствовал тот.

– Вы не преминете сообщить о случившемся епископу, – преспокойно молвил настоятель.

Да и во взгляде, которым настоятель буквально обволок нескладного своего викария, не было решительно удивления, но единственно спокойное, беспристрастное внимание человека, с легким любопытством и не без высокомерного сострадания взирающего на изложенные ему обстоятельства. Викарий покраснел до корней волос.

– Так что же вам повстречалось глухой ночью в чистом поле?

– Сначала человек, чье имя мне неизвестно.

– Угу, – насмешливо хмыкнул настоятель.

– Поймите меня! – воскликнул Дониссан, и губы его задрожали. – Он сам подошел ко мне... Я ни о чем таком и не думал... Я и лица-то его не видел... голос незнакомый... Некоторое время мы шли вместе, говорили о разных пустяках... о погоде... о ночи... не помню уж теперь, о чем...

Викарий умолк, устыдившись того, что не сказал всей правды своему судье, и, решившись вдруг, проговорил, словно головой вперед бросился в воду:

– Тогда-то меня осенило божественное наитие, о котором говорил вам. Что же касается до второй встречи...

– Я довольно теперь знаю... во всяком случае, пока, – прервал его настоятель. – Подробности не имеют уже особого значения.

Он откинул голову на подушки, болезненно покривившись, вытащил из кармана табакерку, втянул понюшку носом и, расслабленно приподняв руки, как бы прося прощения за то, что прервал будничную беседу, попросил:

– Не откажите в любезности позвонить мадемуазель Эстелле! Мне пора глотать салициловую кислоту, а я не знаю, где она поставила пузырек.

Пузырек сыскался на обычном месте. Настоятель медленно выпил лекарство, тщательно отер губы и отпустил домоправительницу благодарным взглядом. Когда дверь затворилась за ней, он сказал:

– Мальчик мой, вас сочтут сумасшедшим!

Но перед ним стоял один из тех, чей опыт питается исключительно внутренним источником, а таких нелегко выбить из колеи. Лишь легкая тень пробежала по лицу скорее удивленного, чем испуганного, викария. Он неторопливо возразил настоятелю:

– Мне должно было признаться вам. Бог тому свидетель, я желаю лишь, чтобы все забылось и было сохранено в тайне.

– Положитесь на меня, – отвечал Мену-Сегре, – я утаю все, что только утаить можно, не прибегая ко лжи. Я старший над вами, дружок мой, но и надо мною есть старшие!

Помолчав немного, старец продолжал:

– Я напишу... нет, лучше переговорю лично с каноником Кувремоном, прежним директором высшей духовной семинарии, человеком верным и решительным. Он рассудит, как нам лучше всего поступить. Я не сомневаюсь, впрочем, что мы скоро придем с ним к согласию. Мне нетрудно предугадать его мнение...

Видимо, настоятель ждал какого-нибудь вопроса, но викарий даже не взглянул на него.

– Мы исхлопочем для вас длительную поездку на покаянные моления в Тортефонтен или к бенедиктинцам в Шеветонь. Я буду откровенен с вами, аббат. Я по-прежнему считаю, как и говорил вам о том, что вы отмечены перстом божиим, печатью избранника. Но не следует заходить слишком далеко: времена чудес минули. Скорее всего люди всполошатся, и, стало быть, следует опасаться нарушения общественного порядка. А власти только и ждут повода навалиться на нас. К тому же ныне в моде неврологические, как они выражаются, науки. А тут какой-то попик читает, видите ли, в душах, как в открытой книге!.. Да вас упекут в сумасшедший дом, мой милый! Мне предостаточно того, что вы сказали, мне нет нужды знать, что происходило дальше.

Он выставил перед собой обе ладони, словно отталкивая опасную тайну, и снова утонул головою в подушках. Но стоило викарию сделать легкое движение в сторону двери, как настоятель заговорил вновь:

– Берегитесь же! Я строжайше запрещаю вам хотя бы единым словом намекнуть кому бы то ни было на сей предмет, не испросив предварительно на то моего согласия. Вы слышите, ни одной живой душе!

– Даже моему исповеднику?.. – робко осведомился Дониссан.

– Ему в особенности, – спокойно возразил настоятель.

За сими словами последовало еще более глубокое молчание. Два или три раза викарий грузно переступил с ноги на ногу, косясь на дверь... Правой рукой он беспокойно крутил пуговицы сутаны. Неожиданно, к своему великому удивлению, он услышал собственный голос:

– Я не все сказал.

Ни слова в ответ.

– То, о чем я хотел бы еще рассказать, касается – уж и не знаю, в какой мере! – до спасения одной бедной души, за которую нам с вами предстоит держать ответ. Очевидно, Провидение вверило мне пещись о ней, именно мне, и никому другому: я убежден в том, что упомянутая особа принадлежит пастве вашего прихода, господин настоятель.

– Я слушаю, – ответствовал Мену-Сегре, медленно возводя взор.

Во все продолжение последовавшего за сим рассказа властные мудрые глаза не отрывались от измученного лица викария. В них отражалось какое-то мучительное напряжение и вместе с тем все более непреклонная решимость. Ни единого слова не слетело со сжатых губ, ни разу не дрогнули тонкие бескровные руки, покоившиеся на подлокотниках кресла, а несколько откинутая голова и выставленный подбородок дышали умом и силою.

Когда викарий кончил исповедь, настоятель, повинуясь совершенно искреннему порыву, обратился к висевшему в изголовье кровати распятию флорентийской работы и промолвил голосом мягким и сильным в то же время:

– Возблагодарим Господа нашего, дитя мое, за то, что речь ваша была столь искренна и смиренна. Ибо простота эта обезоруживает самый дух зла.

Поманив молодого священника, он привстал на своем ложе, вперил взор в глаза Дониссана и проговорил, приблизив лицо свое вплоть:

– Верю вам, верю безусловно. Но мне должно приготовиться к тому, что я намерен сказать вам... Возьмите на столе, справа, да, да, там – «Подражание Господу нашему»... Раскройте на главе пятьдесят шестой и читайте со всем чувством, на какое способны, в особенности четверостишия пятое и шестое. Читайте же... Оставьте меня.

Старый священник, наделенный редкостными качествами, которые долгие годы пребывали втуне из-за невежества, несправедливости и зависти людской, чувствовал, что это неповторимое мгновение стало часом его торжества. Сравнения, заимствованные в языке житейском, слишком немощны, чтобы выразить явления жизни духовной и дать ощутить их величие. Настал час, когда этот выдающийся человек, утонченный и страстный, смелый, как никто другой, но и способный в то же время исследовать любое явление отточенным лезвием ума, должен был показать полную меру своего дарования.

– ...И устыдился, бежав от славы... – прошептал он, повторяя по памяти заключительные слова главы. – А теперь слушайте меня, друг мой.

Викарий послушно поднялся с молитвенной скамеечки и встал в нескольких шагах от старца.

– Вероятно, то, что вы услышите от меня, причинит вам боль. Бог свидетель, до сей поры я чересчур щадил вас! Но мне не хочется смущать вашу совесть... Что бы я ни сказал, да будет душа ваша покойна, ибо нет на вас греха, ежели не почитать за грех содеянное по неопытности либо от ревностного желания послужить делу божию. Вы поняли меня?

Аббат молча наклонил голову.

– Вы поступили, словно простодушное дитя, – продолжал старец по непродолжительном молчании. – Уготованные вам здесь испытания столь тяжки, что лишь человек самоуверенный может надеяться выдержать их. Более чем когда бы то ни было прежде, чего бы вам то ни стоило, уклоняйтесь от них, бегите без оглядки, ибо каждому посылается искус лишь в меру сил его. Желание рождается, растет, изменяется вместе с нами. Подобно застарелому недугу, оно есть некое промежуточное состояние между здоровьем и болезнью. Чаще всего достаточно набраться терпения. Но иногда болезнь внезапно обостряется, может случиться, что какая-то новая причина...

Он умолк в некотором смущении, но быстро оправился.

– Прежде всего запомните вот что: отныне вы будете для всех (и кто знает, как долго это будет продолжаться!) лишь самонадеянным аббатишкой, наделенным не в меру пылким воображением, полумечтателем, полулжецом, а может статься, и попросту безумцем. Отнеситесь же к епитимье, которую на вас, наверное, наложат, к безмолвию и временному забвению монашьей обители не как к несправедливой каре, но как к необходимой и оправданной предосторожности... Вы следите мою мысль?

Тот же взгляд и то же наклонение головы.

– Я не стану таиться от вас, мальчик мой. В продолжение многих месяцев я наблюдаю за вами, может быть, слишком осторожно, слишком нерешительно. Но уже с первого дня я понял смысл происходящего. Господь посылает вам от милостей своих слишком щедро, я бы сказал, превосходя всякую меру, надо полагать оттого, что сверх меры искушал вас. Не скудеют щедроты Духа Святаго, но доброта его николи не есть напрасна, понеже соизмеряема с нуждами нашими. Знак сей глаголет ясно: Дьявол вторгся в жизнь вашу.

И теперь промолчал Дониссан.

– Ах, чадо мое, невежды стараются не замечать такие дела! Иной священник одно имя Сатаны страшится вымолвить. Что для них внутренняя жизнь человека? Унылое борение звериных начал. Нравственность? Всего лишь разумное управление чувственностью. Милость божия, полагают они, есть не более чем суждение истинное, наставляющее разум, а искушение – всего-навсего томление плоти, понуждающее разум ко лжи. Как видите, они весьма упрощенно представляют себе даже самые заурядные явления великой битвы, разыгрывающейся в нас. Предполагается, что человек, руководствуясь сознанием, ищет лишь удовольствия и пользы. Но это годится только для человека, придуманного сочинителями, неведомо где существующего среднего человека! Эти ребяческие выдумки ничего не объясняют. В мире скотов двуногих, наделенных чувствами и рассудком, святому нечего делать, разве попасть в сумасшедшие. И уж за этим дело не станет, поверьте мне! Но не здесь главное. Каждый из нас – ах, кабы вы помнили всегда слова старого друга! – так или иначе становится попеременно то злодеем, то святым: то его влечет к добру – не потому, что он все более убеждается разумом в преимуществах добра, но, очевидно, потому что некий непостижимый порыв, могучая волна любви вздымает его, и он жаждет страдания и самоотречения, – то овладевает им мучительное и необъяснимое стремление к безнравственности, к тлетворным усладам, хмельное влечение к плотскому началу, неизъяснимая тоска по нем. И что тогда многовековый опыт обуздания нравственностью! Что печальные примеры столь многих жалких грешников, что напоминания о горькой их доле! Помните же, мальчик мой, зло, как и добро, любят ради него самого и служат ему ради него.

От природы слабый голос настоятеля становился мало-помалу все глуше, так что наконец могло показаться, что он говорит сам с собой. Однако впечатление было обманчиво. Глаза его из-под приспущенных век неотрывно глядели в лицо Дониссану. Первое время оно не обнаруживало никакого волнения, но при последних словах бесстрастность исчезла вдруг, словно с него спала личина.

– Возможно ль? – вскричал Дониссан. – Ужли мы столь несчастны?

Он не кончил начатой мысли, не подкрепил ее ни единым движением. Тоска жестокая, словами не изъяснимая, столь мучительно отобразилась в сем сбивчивом восклицании, в безнадежной покорности застлавшихся мраком очей, что Мену-Сегре почти невольно раскрыл объятия, и Дониссан бросился в них.

Он стоял на коленях у высокого стеганого кресла, припав в детском порыве угловатой, коротко стриженной головой к груди друга своего... Но, по молчаливому уговору, они скоро отстранились друг от друга. Теперь викарий просто стоял на коленях, как подобает кающемуся на исповеди. Волнение настоятеля заметно было лишь по легкой дрожи правой руки, поднятой для благословения.

– Такие речи смущают вас, дитя мое. Но мне хочется, чтобы они вооружили вас, ибо совершенно очевидно, что монашья келья уготована не вам.

Губ его коснулась и тотчас исчезла грустная улыбка.

– Жизнь в монашьей обители, куда вас скоро отправят, будет для вас, несомненно, порою испытаний и тяжкого духовного одиночества. Искус ваш продлится более, чем вы предполагаете.

Он надолго остановил отеческий взгляд, где сквозила мягкая насмешка, на склоненном лице.

– Вы не рождены нравиться, ибо в вас есть то, что люди ненавидят более всего, расчетливой, изощренной ненавистью: умение и желание быть сильным. Нескоро, нет, нескоро оставят они вас в покое.

Помолчав, он продолжал:

– Труд Господа, нас совершенствующего, редко приносит желанные нам плоды. Почти всегда нам кажется, что Дух Святый берется за дело не с того конца, тратит время напрасно. Когда бы кусок железа мог сознавать терпуг, медлительно опиливающий его, о, как бы ярился он, как изнывал от скуки! Но именно так трудится над нами Господь. Житие иных святых представляется нам ужасающе однообразным, подобным бесплодной пустыне.

Он медленно склонил чело, и Дониссан впервые увидел, как две тяжкие слезы скатились из омрачившихся очей настоятеля. Но тут же Мену-Сегре тряхнул головой и промолвил:

– Ну, довольно. Поспешим же, ибо скоро пробьет час, когда я, как принято думать в миру, уже ничем не смогу помочь вам. Поговорим теперь начистоту, со всей определенностью, на какую способны. Чтобы выразить явления сверхъестественные, нет лучшего средства, чем обычный, обиходный язык, употребляемые в повседневной жизни слова. Тут уж наверное рассеется любой обман. Обратимся же к первой вашей встрече. Откуда мне знать, действительно ли вы сошлись лицом к лицу с тем, кого встречаем ежедневно – увы, не на повороте дороги, но в нас самих? Какая разница, действительно вы его видели или он просто померещился вам. То, что мирянам кажется событием чрезвычайной важности, для смиренного слуги божьего есть не более, чем второстепенное обстоятельство. Лишь труды ваши могут подтвердить ваш дар прозрения и чистосердечие, одни они представят доказательства в вашу пользу. Оставим это.

Он поправил сбившиеся подушки, отдышался и продолжал тем же странно добродушным голосом:

– Поговорим теперь о втором вашем приключении, представляющемся мне необыкновенно важным. Видите ли, ошибка в ваших умозаключениях может повредить одной из душ, о коих, как вам угодно было выразиться, нам вверено пещись. Я не знаком с дочерью господина Малорти, и мне ничего неизвестно о преступлении, в котором, по вашему мнению, она повинна. Нам предстоит ответить на другие вопросы. Была ли ниспослана сей девице особая милость господня, независимо от того, преступница она или нет? Явились ли вы орудием милости сей? Поймите, поймите же меня!.. В любое мгновение нам может быть внушено произнести необходимо нужное слово, совершить единственно правильный поступок, именно такой, и никакой другой. И вот тогда мы становимся очевидцами истинного воскресения совести. Одно-единственное слово, взгляд, простое пожатие руки – и непреклонная доселе воля подается. Бедные глупцы! Мы воображаем, будто поводырь душ может свершить труд свой, довольствуясь признаниями грешников, пусть даже искренними! Но обстоятельства то и дело мешают исполнению наших намерений, самые красноречивые доводы наши рассыпаются в прах, а те слабенькие козыри, которыми мы располагаем, против нас же и обращаются. Между священником и кающимся всегда стоит незримо третий. Порой он молчит, порою ропщет, а то возвысит вдруг властный голос. Как часто оказываемся мы в положении беспомощного наблюдателя! Здесь не поможет ни тщеславие, ни самонадеянность, ни мудрость опыта! Возможно ль без стеснения сердечного думать, что незримый третий, способный использовать нас, не спросив нашего согласия, постепенно обращет нас в соучастников своих богомерзких деяний? Ежели вы оказались в таком положении, значит, он испытывает вас. Тяжек будет искус ваш, столь тяжек, что вся жизнь ваша станет мукою.

– Знаю, – пролепетал несчастный викарий. – О, как ранят меня речи ваши!

– Знаете? – удивился настоятель. – Откуда?

Дониссан закрыл лицо ладонями, потом, устыдившись, видимо, невольного порыва, отвел руки и промолвил, высоко подняв голову и глядя на бледный день за окном:

– Господь внушил мне, что так указывает мое назначение в мире, что мне должно изгонять Сатану из душ и что я неминуемо лишусь через то вечного покоя, достоинства служителя Бога и самого спасения души.

– Вздор! – с живостью вскричал настоятель. – Не спасет души лишь мятущийся на путях погибели! Там же, где Господь следует за нами, мы можем лишиться мира, но не милости божией.

– Велико заблуждение ваше, – спокойно возразил Дониссан, видимо не замечая, сколь разительно противоречили эти слова обычной его почтительности и смирению. – Мне невозможно усумниться в велении понуждающей меня воли, ниже в судьбине, мне уготованной.

На сей раз в глазах Мену-Сегре зажглась радость исследователя, почувствовавшего вдруг, что решение мучающей его задачи совсем близко.

– Какая же судьба ждет вас, сыне мой?

Викарий слегка пожал плечами.

– Я не собираюсь выпытывать тайну вашу. Некогда я имел бы на нее право, теперь же пути наши расходятся, вы уже не принадлежите мне.

– Не говорите так, – тихо молвил Дониссан, вперивши в старца сумрачный взор. – Где бы я ни был, в какие бы мрачные глубины ни погрузился, даже в руках самого Сатаны я буду помнить вашу доброту.

Внезапно, словно представшие его мысленному взору картины причинили ему мучительное волнение и он хотел бежать от них прочь (а может быть, напротив того, бесстрашно встретить лицом к лицу), Дониссан поднялся с места.

– Так вот какова тайна ваша! – вскричал Мену-Сегре. – Вот какова мнимая заповедь господня! Если я верно понял, вы кощунственно отринули в сердце своем милосердие божественное? Сему ль учил вас? Знайте же, несчастный, вы стали (быть может, давно уже) жертвой, игралищем, слепым орудием в руках того, кого страшитесь более всех!

Как бы в отчаянии и ужасе, старец воздел и опустил руки, но в глазах его горел волевой огонек.

– Я не кощунствовал, – возразил Дониссан. – Я отнюдь не отчаялся в справедливости всеблагого Господа нашего. До последнего мгновения моей жалкой жизни я буду верить, что одной благости Всевышнего довольно, чтобы отпустить грехи и мне, и всем человекам со мною. Но не праздно было мне дано испытать однажды – и сколь чувствительно! – ужасающую мерзость греха, жалкий жребий грешников и могущество беса.

– Когда же... – начал было Мену-Сегре.

Однако будущий святой продолжал, не дав ему договорить, вернее не обращая, по всей видимости, внимания на его слова:

– Я давно уже предчувствовал свою судьбу. Еще не познавши истины, я пребывал в печали. Всякому дано прозреть истину в меру его. Очевидно, люди более ревностные в служении Богу, более просвещенные весьма сильно чувствуют божественный порядок. Что до меня, то с детских лет не столь уповал на славу будущую, сколь скорбел о славе, нами утраченной. (Лицо Дониссана принимало понемногу недоброе выражение, на лбу обозначилась гневная морщина.) Ах, отче, отче мой! Я желал отстранить крест сей, но желал невозможного! Вновь и вновь он ложился на плечи мои. Не будь его, жизнь лишилась бы смысла, ибо в наилучшем среди людей вера остывает тогда, и Господь отмещет его с отвращением. Что сталось бы с нами, в невыразимой скудости нашей, униженными, попранными, оскверненными злейшим врагом нашим, когда бы не чувствовали себя хотя бы оскорбленными! Лукавый не станет вполне владыкою мира, доколе праведным гневом полнятся сердца наши, доколе человек среди человеков восстает на него и бросает ему в лицо: Non Serviam! [1]1
  Не буду рабом твоим! (лат.)


[Закрыть]

Слова теснились у него на устах, плохо сообразуясь с рождавшими их внутренними видениями. Необычная многоречивость человека от природы неразговорчивого свидетельствовала о том, что состояние его было близко к умоисступлению.

– Остановитесь! – холодно велел Мену-Сегре. – Приказываю вам слушать. Вы говорите так много затем лишь, чтобы обмануть самого себя, а заодно и меня. Однако же я знаю, что вы не из тех, кто тешится суесловием. Ваше неистовство проистекает, очевидно, от какого-то решения, намерения, может быть, поступка. Я желаю знать – какого.

Удар пришелся так метко, что Дониссан растерянно посмотрел на наставника своего. Между тем мудрый и могучий духом старец продолжал:

– Как случилось, что в своей жизни вы познали чувства, по меньшей мере смутные и пагубные?

Молодой священник безмолвствовал.

– Ну что же, я сам объясню, что произошло, – продолжал Мену-Сегре. – Вы начали с непомерно усердного умерщвления плоти, затем с не меньшим пылом предались службе. Последствия таких крайностей радовали ваше сердце, ибо вы надеялись обрести таким образом душевный покой. Однако вы не обрели его. Но Господь никогда не отказывает в нем изнемогающему слуге своему. Следовательно, вы умышленно отвергли его.

– Я не отвергал его, – с трудом проговорил Дониссан. – Просто от природы я более склонен к печали, нежели к радости.

Он смолк ненадолго, видимо размышляя, как бы сгладить резкость слов, выразиться помягче, но вдруг решился и вскричал глухим от чрезвычайного волнения голосом – казалось, вспыхнуло угрюмое пламя:

– Ах, лучше отчаяние и все муки его, чем трусливое потворство деяниям Сатаны!

К его несказанному удивлению, ибо это пожелание исторглось из груди его воплем, от которого он сам похолодел, настоятель взял его руки в свои и мягко сказал:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю