355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жорж Бернанос » Под солнцем Сатаны. Дневник сельского священника. Новая история Мушетты. (сборник) » Текст книги (страница 15)
Под солнцем Сатаны. Дневник сельского священника. Новая история Мушетты. (сборник)
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:33

Текст книги "Под солнцем Сатаны. Дневник сельского священника. Новая история Мушетты. (сборник)"


Автор книги: Жорж Бернанос



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 42 страниц)

«Наш святой», – говорит он порою с тонкой улыбкой. Но в пылу спора ему случается совсем другим голосом сказать «ваш святой». Ибо, хотя он частенько пеняет правителям епархии за буквоедство и чрезмерную осторожность, но весьма в то же время сокрушается о беспорядке, учиненном в столь тихом ведомстве одним из сих чудодеев, из-за которых путаются все расчеты. «Его преосвященству надлежит выказать весьма и весьма много осторожности и умения применяться к обстоятельствам», – заключает он, такой же осторожный, как каноник, заранее ощетиниваясь извлечениями из богословских книг... Великий Боже! Одна морока с этими святыми! Но что поделаешь? Надо как-то уживаться с ними.

Каждый новый оборот колес приближает люмбрского пастыря к сему неумолимому блюстителю порядка. Он уже видит сквозь мглу серые глаза, живые, беспокойные, насмешливые, где то вспыхивают, то гаснут огоньки. Привезенный за шесть верст от своего бедного прихода к постели умирающего сына богатых родителей в качестве чудотворца! Дичь какая-то, нелепость! Срам, просто срам! Он явственно слышит, каким ехидным голоском приветствует его коллега, и вздрагивает, пораженный в самое сердце... Чего все они хотят от него? Какое чудо надеются они получить из этой старческой руки, бессильно подрагивающей при каждом толчке повозки?.. С каким-то детским испугом он глядит на мужицкую, никогда дочиста не отмывающуюся руку. Ах, кто он среди них, как не бедный упорный землепашец, который, прилежно налегая на сошник, подвигается шаг за шагом по обширному пустынному полю! Всякий день доставляет новые заботы, и нужно вновь и вновь трудиться, подобно оратаю, вздирающему целину и бредущему за сохою, увязая в земле ногами, обутыми в тяжелые чеботы. Он идет, идет, не оборачиваясь, роняя одесную и ошую безыскусные слова, неутомимо благословляя крестным знамением (так пращуры его осенним мглистым днем метали в землю семена ячменя и пшеницы). Почему приходили к нему из такой дали мужчины и женщины, зная лишь имя его да полусказочную молву о нем? Почему к нему, а не к другим пастырям, в городах и больших селах, кто умеет складно говорить и знает суетный свет? Сколько раз в исходе дня, полуживой от усталости, ломал он голову над этим вопросом и мучился, не находя ответа. Потом смежал веки и засыпал наконец с мыслью о непостижимых дарах господних и причудливых путях его... Но сегодня... Почему чувство неспособности своей творить добро унижает его, вместо того чтобы умиротворять? Иль столь горьки слова самоотречения устам верного слуги божиего? О, странная прихоть сердца! Столь недавно еще он помышлял бежать от людей, от суеты мирской, от вселенского греха; последней, напоенной горечью радостью его стало бы в смертный час воспоминание о безмерном и тщетном труде, о величии жизни и безграничном одиночестве своем. Но вот теперь он усумнился в самом труде своем, и Дьявол тянет все дальше вниз... Это он-то мученик самоотречения? Смиренная, избранная Богом жертва? Как бы не так! Невежественный изувер, доведший себя до исступления постом и молитвою, блаженный посконник, которому дивятся праздные зеваки и одуревшие от скуки бездельники... «Да!.. Да...» – шептал он, трясясь в повозке и глядя перед собой отсутствующим взглядом... Живые изгороди по-прежнему бежали одесную и ошую, бричка летела, как во сне, но неизбывная тревога забегала вперед, ждала его у каждого дорожного столба.

Ибо сей необычный человек, приявший в лоно свое тяготы бесчисленных собратьев, наделенный редкостным даром утешения, сам не был утешен. Известно, что изредка он открывал свою исстрадавшуюся душу и изливал печаль свою в слезах на груди отца Бателье, моля небо о сострадании, всхлипывая и жалуясь, как малое дитя. В пахнущих плесенью потемках убогой люмбрской исповедальни коленопреклоненные чада его лишь слышали дивный голос, без помощи красноречия сокрушавший броню самых очерствелых сердец, проникновенный, молящий и кротко непреклонный. Миротворное слово, изроненное во мраке святилища от незримых уст, ширилось до небес, исторгало душу из грешной плоти и являло ее Богу изящно совершенной и свободной; слово простое, звучащее в самом сердце, ясное, выразительное, значительное в кротости своей, обретавшее помалу власть неодолимую, неотвратимую; слово, назначенное нести верующим смысл заповеди божественной, в котором те, кому оно было особенно дорого, не единожды ощутили мощь неистовейшей души и как бы слышали отголосок ее. Увы, сей водворитель мира в человеках, столь щедро расточавший себя ради ближнего, обретал в собственной душе лишь сумятицу, разброд, неистовый пляс пестрых образов, плищ бесовский, где все корчилось и вопило... А потом наставала жуткая тишина.

Для многих так и осталось навсегда необъяснимой загадкой то обстоятельство, что человек, которого тысячи людей избирали судьей для разрешения самых жгучих вопросов долга и совести, в делах, имевших касательство до его собственной совести, всегда был неуверен, почти робок. «Мною забавляются, – говаривал он. – Я им вроде игрушки». Так с щедростью расточительной даровал он покой, которого не ведал сам.


IV

– Вот и приехали! – сказал хозяин Плуи, указывая кнутовищем на дым, подымавшийся к небу среди дерев.

Какой-то паренек в небесно-синих коротких штанах отворил ворота и принял вожжи. Когда бричка въехала на подворье, Авре соскочил наземь и направился к дому, сопровождаемый гостем.

На крыльце их встретил священник люзарнского прихода, высокий мужчина в черном облачении.

– Дорогой коллега, – промолвил он, – вас ждут здесь с таким же нетерпением, с каким во время оно удрученный горем знатный вельможа ждал святого Винцента!..

Он весело, но сдержанно улыбался, стараясь, видимо, о соблюдении приличий, подобающих духовному лицу в доме, где лежит при смерти ребенок, и, как бы в извинение своей шутки, крепко, по-мужицки, пожал Дониссану руку.

Однако викарий тотчас увлек коллегу во двор, где они стали в некотором удалении от крыльца, вызвав переполох среди кур.

– Мне, право же, совестно, друг мой, очень совестно, – начал Дониссан, стараясь говорить как можно мягче. – Умоляю вас простить невежество бедной женщины... и меня покорно прошу извинить... Мы побеседуем об этом позднее, – продолжал он уже другим голосом, – и вы убедитесь, что я... что главная вина на мне...

Сильные, немного дрожащие пальцы сжали у локтя руку люзарнского кюре. Даже когда этот сверхъестественный человек умышленно унижался, дарованная ему божественная сила излучалась вне и подчиняла собеседника.

– Добрейший собрат мой, – отвечал бывший профессор химии уже не так весело, – не стоит виниться передо мной... Не знаю уж, так это или не так, только я слыву вольнодумцем, а некоторые даже считают меня крамольником... Я, знаете ли, изучал точные науки... Конечно, тут есть оттенки... немного другой словарь... Тем не менее... я весьма уважаю вас за характер...

Он говорил, потупив глаза, испытывая растущую неловкость. Он сам себе казался смешным, просто отвратительным. Наконец, совершенно смешавшись, он умолк, но, еще не подняв головы, видел, словно внутри себя, как бы в бездонном зерцале, взгляд, устремленный прямо ему в глаза. Помимо своей воли, он жадно впитывал сей взор, отдавался целиком во власть его... На какой-то миг он почувствовал, что предстал якобы нагим всепрощающему судии.

На обмякшем, дрожащем, мертвенно-бледном лице он видел одни глаза, зовущие его из безмерной дали, молящие, полные отчаяния. Взор их был сильнее протянутых рук, жалобнее стона – взор немой, бездонно черный, влекущий неодолимо... «Чего он хочет?» – вопрошал себя бедняга, объятый священным трепетом... «Мне казалось, он стоит среди огненного озера!» – рассказывал позднее люзарнский кюре. Неизъяснимая жалость стеснила ему сердце.

Рука Дониссана задрожала сильнее.

– Молитесь за меня... – прошептал на ухо ему святой старец.

Рука сжалась еще крепче; вдруг он резко отстранился и сказал совсем другим, жестким голосом, голосом человека, защищающего свою жизнь:

– Не искушайте меня!

Бок о бок они вернулись в дом, не проронив более ни слова.

Лишь этот вопль исторг старец. Ему хотелось объяснить, оправдаться, он сгорал от стыда при одной мысли, что входит в сей дом в облике даятеля благ жизни, что совершит какую-нибудь роковую ошибку, оскорбит ближнего... И тут воспряли в единое мгновение силы, терзавшие его в продолжение всей мучительной ночи, и слова, которые он хотел сказать, и тайно зревшая в нем мысль растворились в нахлынувшей, всепоглощающей тревоге. Сколь бы низко ни увлек его неистощимый в выдумках враг, еще тянулась к внешнему миру хрупкая нить, еще звучали смутные его отголоски. Но вот могучая рука исторгла его из живого лона, вырвала с корнем... «Спасайся сам, пора! – гремел в нем незнаемый голос. – Кончилась бесплодная борьба, кончилось унылое однообразие побед! Сорок лет труда и скудного прибытка, сорок лет опостылевших споров, в гное их подлых душонок, сорок лет преодолено в поте лица, осталось позади. Спеши! Сделай твой первый, твой единственный шаг за пределы мира!..»

Голос говорил еще многое другое, но говорил лишь одно, многое в едином, слово единое, короткое, как взгляд, – и бесконечное... Прошлое сдиралось лоскутами, летело клочьями. Среди бурливой тревоги вспыхивала внезапно ослепительным сполохом жуткая радость, гремел в душе смех, сокрушающий самые крепкие доспехи... Ему вспомнился дождливый день, и он сам, будущий священник, во дворе семинарии... потом в высокой зале, обтянутой узорчатым шелком вишневого цвета, перед его преосвященством в короткой мантии и белой накидке... Вспомнились первые дни, проведенные в Люмбре, обветшалый церковный дом, голая стена, его окружающая, зимний ветер, гуляющий в тесном садике... А потом... потом безмерно тяжкий труд, и безжалостная толпа, денно и нощно осаждающая его, теснящаяся вокруг исповедальни божьего человека, как собиралась некогда у обители арского святого, сознательное отречение от всякой помощи людской... да, божий человек, отданный на растерзание ближним! Подчиненная, наконец, плоть, не ведающая ни отдыха, ни покоя, который не был бы куплен ценою поста и самобичевания; вновь и вновь возникающие сомнения, смятение и ужас от бесконечного прикосновения к смердящим язвам человеческого сердца, страшное зрелище несчетных душ, обреченных муке вечной, и отчаяние бессильного помочь им, протянуть им руки через бездну плоти; мучительное сознание напрасно потерянного времени, безмерность труда... Сколько раз и в эту ночь, и прежде его преследовали такие мысли!.. Но в час сей его озаряет изнутри свет великого ожидания, великого и дивного ожидания. Пламя его сжигает остатки сущего в Дониссане создания. Он уже человек новых времен, его зовут вступить в иной мир... Как далеко позади остался старый мир и его резвоногое стадо! Он утратил уже, навсегда утратил жгучее чувство вселенского греха. Он чувствует лишь чудовищное ослепление попавших во власть порока, шитый белыми нитками, до смешного незатейливый обман, которому они поддались. О, жалкое, столь несовершенное сердце! О, бедный, скудный мыслями мозг! О, племя ничтожных личинок, копошащихся в грязи!.. Он не принадлежит ему более, оно перестало существовать для него. Он готов отречься от него, не питая к нему ненависти. Он всплывает из мрака к свету, подобно ныряльщику, который всей силою своей порывается из глубины, простерши перед собою руки и ловя открытыми глазами свет, льющийся из выси в текучую черноту вод.

– Ты свободен! – говорил тот человек (так похожий на него). – Твое прошлое, праздный и трогательный труд, посты, самобичевание, твоя несколько простодушная и грубоватая честность, унижение и самоуничижение твое, восхищение тобою одних и несправедливое недоверие других, напоенное ядом слово, слетающее с уст, – все сон, тень сна! Все было сном, кроме медленного восхождения к жизни действительной, кроме твоего зарождения и крепнущей силы твоей. Приблизи ухо уст моих и вонми слову, заключающему всю мудрость!

Он напрягает слух, он ждет. Он пришел туда, куда вел его старый недруг, пускающий в ход все ту же уловку, извечный мятежник, униженный, попранный, истолченный в грязную жижицу, раздавленный огромной тяжестью, сожженный всеми незримыми огнями, вздетый на острие меча, исколотый, иссеченный, скрежещущий зубами в последних корчах под громогласные вопли небожителей, которому Бог дал единственную защиту: бесконечно повторяемую ложь... Увы, все та же ложь сочится из стиснутых уст скупца, рвется вместе с хрипеньем жуткого блаженства из ненасытной глотки лежащего на смертном одре: «Ты узнаешь... скоро узнаешь... Вот первая буква таинственного слова... Войди, войди в меня!.. Погрузи руки в горячую рану... Ешь и пей досыта!..»

Да, да, вас ждал он столько веков, латанный и перелатанный, подновленный, нарумяненный и обильно умащенный благовониями, лоснящийся от жира, сверкающий всеми своими новехонькими зубами и являющий вам, снедаемому любопытством, свое иссохлое тело, жалкую ложь свою, откуда ваши изжаждавшиеся уста не высосут и капли крови!

«...Я увидел, вернее, мы увидели, – писал много времени спустя канонику Сибо кюре люзарнского прихода, бывший преподаватель низшей семинарии в Камбре, – что он стоит, полузакрыв глаза. Некоторое время мы глядели на него, не решаясь нарушить молчания. Черты его выражали обыкновенно елейную доброту, в которой некоторые рассудительные особы склонны были усматривать признак известной простоватости. Но в тот миг всем нам его костистое лицо показалось словно окаменевшим от крайнего внутреннего напряжения – так выглядит человек, призывающий на помощь всю свою волю, чтобы преодолеть мучительную нерешительность. Я заметил в то же время, что стан его поразительным образом распрямился и дышал в его преклонные лета мощью необыкновенной, я бы сказал, какой-то дикой силой. Хотя ум мой, некогда воспитанный на строгих правилах точных наук, весьма мало наклонен к игре воображения, меня столь поразил вид этого могучего человека, застывшего в недвижности, словно молнией пораженного, под мирным кровом сельского жилища, что я подумал вдруг, не снится ли мне все это, и когда мой почтенный друг задвигался и заговорил, я был поражен так, как если бы случилось нечто в высшей степени неожиданное. Казалось, он проснулся внезапно. Выше я писал Вам, уважаемый коллега, что я вышел навстречу нашему дорогому собрату и встретил его у дороги, в некотором удалении от дома. Некоторые произнесенные им слова, вероятно не совсем понятые мною, усилили мое беспокойство. Я старался отвечать так, как внушало мне чувство дружбы и осторожность, как вдруг, сильно сдавив мою руку и наведши взор свой прямо мне в глаза, он промолвил: «Довольно искушать меня!..» Тем и кончился первый наш разговор, так как мы подошли уже к дверям дома Авре. И тут во мне шевельнулось предчувствие беды... Увы, оно не обмануло меня! Дитя, состояние коего не оставляло, впрочем, ни малейшей надежды, угасло во время моей непродолжительной отлучки. Местная повитуха, мадемуазель Ламбелен установила кончину по всем правилам науки и с точностью, исключающей ошибку. «Он умер!» – сказала она, понизив голос (не знаю, слышал ли ее коллега из Люмбра). Переступив порог, господин Дониссан едва сделал несколько шагов, как вдруг, движимая трогательным порывом, в котором всякий просвещенный человек не может не признать выражения истинного благочестия, сожалея в то же время о чрезмерной горячности, проистекающей главным образом от невежества, несчастная мать буквально рухнула к стопам моего почтенного коллеги и, обеспамятев от горя, стала целовать полу его старой сутаны, биясь об пол лбом с такою силою, что сей глухой звук отдавался в самом моем сердце. Едва бедная женщина коснулась его, господин кюре из Люмбра стал как вкопанный, устремив недвижно взор перед собою. Он застыл, подобно изваянию, посреди комнаты и в течение нескольких томительных минут пребывал в том оцепенении, о котором я писал Вам выше.

Затем он осенил голову госпожи Авре крестным знамением, обратил свой взор ко мне и молвил: «Выйдем!» Увы, дорогой и уважаемый коллега! Толико велика слабость рассудка нашего, постигнутого чрезмерно сильным впечатлением, что никакая сила, кажется, не помешала бы мне тогда последовать за господином Дониссаном, а удрученная страшным горем злосчастная мать позволила нам удалиться, не сказав ни единого слова. Из всех нас одна мадемуазель Ламбелен сохраняла, видимо, присутствие духа. Хотя поведение и набожность сей особы весьма предосудительны, Господь преподал нам в ее лице урок здравомыслия и хладнокровия. Вне всякого сомнения, я стал в то ужасное утро как бы игралищем несчастного существа, которое мог бы уберечь от страшной беды благотворный совет, внушенный опытом и мудростью. Одному Господу ведомо, сделал ли он меня орудием гнева своего иль милосердия, однако последующие события склоняют чашу весов в пользу первого предположения».

Высокоуважаемый каноник, мирно пожинавший доходы от своей должности и отошедший ныне в мир иной, предстает, словно живой, в каждой строке сего поистине бесподобного письма, в сих благоразумных и сдержанных оборотах речи, как бы соединенных, подобно индийским каштанам, в длинную цепочку, где глупцы увидят одно дюжинное и пошлое, но где все словно окутано колдовскими чарами наваждения – единственного наваждения в убогой жизни человека, который лишь однажды усомнился в себе и не пережил ни этого единственного сомнения, ни неотвязного сна! За несколько месяцев до кончины невинная жертва писала к одному из близких друзей:

«Вынужденный прервать работу, бывшую мне единственной отрадой, я не в силах освободиться из плена воспоминаний, из коих наиболее мучительное связано с горестной и непостижимой кончиной господина Дониссана, священника люмбрского прихода. Мысленно я непрестанно возвращаюсь к ней. Я вижу тут одно из тех весьма редких на свете явлений, превосходящих разумение обыкновенного человека. Слабое здоровье мое еще более пошатнулось из-за сих неотступных мыслей, в чем я усматриваю главную причину все увеличивающейся слабости и почти полной утраты аппетита».

Последние строки порадуют любого пакостника из породы тех, кто любит копаться в чужой жизни. Пусть сколько угодно барахтаются и сопят в зловонной жиже. Но если читать их без низменного любопытства, открыв сердце сей бесхитростной жалобе, нельзя не почувствовать искреннее горе, звучащее в сем признании бессилия, сделанном в выражениях столь высоких. Отчаянные усилия некоторых простых людей, рожденных для мирного труда и на краткое, молнией сверкнувшее мгновение прикоснувшихся благодаря чудесному случаю самой сущности вещей, когда они до последней минуты своей неисповедимой жизни пытаются вспомнить, вновь ухватить то, что никогда не повторяется и что поразило их, как удар в спину, являют зрелище невыразимо печальное и порождают в душе чувство жестокой, пронзительной боли, с каким сравнится лишь горе, вызванное смертью младенца. Тщетно воскрешают они мысленно каждый свой шаг, восстанавливают в памяти мельчайшие события, буква за буквой перечитывают свою жизнь. Кажется, ничего не упущено, но прошлое лишилось смысла. Им кажется, будто пережитое случилось не с ними, они не узнают самих себя. Злая сила поразила всех, но упал стоявший рядом. Могут ли они остаться равнодушны к такой несправедливости судьбы, к бессмысленной жестокости случая? Как бы ни напрягались они, усилия их столь же тщетны, как трепет невинного беззащитного зверя, и в смертный час они падут под ударом судьбы, которой не заслуживали и которая осталась для них непостижимой. Ибо, сколь бы далеко ни хватал ум дюжинный, даже если допустить, что изредка он нащупывает мир действительный сквозь толщу условностей и наружных знаков, ему никогда не сравниться с могучими духом, удел которых есть не столько знание бытия истинного, сколько сознание, что нам не дано уловить его и удержать целиком – о, жестокая насмешка истины!

Кто лучше сей досточтимой духовной особы написал бы заключительную главу жизни, свершившейся в одиночестве и молчании, оставшейся навсегда тайной? К несчастью, бывший священник люзарнского прихода оставил по себе лишь несколько частично сохранившихся писем, наиболее важные извлечения из коих мы приводили выше. Остальное было тщательно уничтожено по дознании, наряженном властями епископства, причем полученные сведения сохранялись до времени в тайне.


V

– Выйдем! – сказал святой отец из Люмбра.

Коллега последовал за ним, движимый отнюдь не колдовской силой, во что он сам искренне уверовал позднее, но простым любопытством: в чем же дело? Бывший профессор мало знал о старом священнике, ставшем неожиданно пастырем несметного множества верующих, все увеличивавшихся в числе. Каким чудом этому странному человеку в облепленных грязью башмаках, который ходит всегда один и никогда не останавливается на дороге, удалось собрать вокруг исповедальни настоящую общину, целое сообщество преданных ему людей? Священник люзарнского прихода, новичок в епархии, разделял «в известной мере» недоверие кое-кого среди своих коллег. «Поживем, там видно будет», – невинно говаривал он. И вот, благодаря случаю (еще одно излюбленное им слово) ему при первой же встрече представилась возможность доверительно беседовать с этой самобытной личностью.

Они вышли в тесный, обведенный стеною садик за домом. Яркие солнечные лучи пробивались сквозь листву и пятнами ложились на грядки латука. В воздухе стремительно проносились пчелы, подгоняемые западным, задувшим после восхода солнца ветром.

Люмбрский старец внезапно остановился, шагнул к спутнику. В резком свете дня его изможденное бессонницей лицо казалось мучительно искаженной личиной умирающего. Рот его жалко растянулся, губы дрожали. Какое-то время он крепился, потом перестал бороться с собой под устремленным на него взглядом любопытных глаз... Слезы брызнули у него из глаз.

Чувствуя жалость к нему, будущий каноник успокоительно поднял свою белую холеную ручку:

– Полноте, коллега...

Он говорил многословно, торопливо, первое, что приходило в голову, как и подобает в столь сложных обстоятельствах, обретая уверенность от звука собственного голоса, а сам не сводил внимательного взгляда с едва державшегося на ногах старика, поверяя оком впечатление от своих речей, ни на миг не сомневаясь в том, что столь неотразимое красноречие не замедлит оказать действие. «Этот приступ слабости, несомненно вызванный чрезмерно усердным служением Богу, есть лишь кратковременное испытание, но и предостережение свыше, ибо Господь, видимо, не всегда одобряет ваш непомерный пыл, мой благочестивый друг, все эти епитимьи, посты, ночные радения, которыми вы изнуряете себя...»

Он говорил без остановки, спеша кончить свою речь, щедрой рукой лия бальзам утешения и великодушных советов, как вдруг раздался такой странный – о, так странно, так необычно звучащий! – голос человека, который не слушал и не станет слушать. Услышав этот стон, наш добряк тотчас понял, что напрасно тратил красноречие.

– Друг мой, друг мой, я больше не могу! Нет сил!..

Трясущиеся губы почти выговорили еще какое-то слово, но не кончили. Однако оно не ускользнуло от внимания коллеги, быстро оправившегося от растерянности.

– Вы сказали «отчаяние»? В каком это смысле? Но святой старец властно положил свою лихорадочную дрожащую ладонь на его руку и сказал:

– Давайте отойдем немного, вон туда...

Они остановились под старой полуобвалившейся стеной. Какая ликующая жизнь кипела тут!

– У меня нет сил, – жалобно повторил старец. – Пожалейте меня, друг мой, теперь единственный друг мой, не дайте милосердию совратить вас с пути истинного. Будьте тверды! Я всего лишь недостойный пастырь, жалкий священник, бесплодная душа, слепец, несчастный слепец!..

– Нет, нет, только не вы,– вежливо возразил будущий каноник, – но те немногие, кто дерзал злоупотребить вашей до... вашим прямодушием... Ведь так хочется верить в искренность лестных слов!

Он усмехнулся, отгоняя рукой назойливую осу (жужжавшую так же докучно, как эти самоупоенные, велеречивые уста), но, спохватившись, внушительно проговорил:

– Так я слушаю вас.

Люмбрский старец клонится вперед, падает на колена:

– Господь вручает меня вам, отдает в вашу власть!

– Какое ребячество! – негодует будущий каноник. – Встаньте же, друг мой, встаньте! Вы просто устали, переутомились, все представляется вам в преувеличенном виде. Я самый обыкновенный человек! Правда, некоторый опыт... – добавляет он с улыбкой.

Люмбрский пастырь отвечает ему горькой усмешкой. Какая разница! Прежде чем произойдет роковой поворот, ему хочется видеть в этом человеке друга, не избранного им, но посланного, очевидно, посланного ему Богом, последнего друга своего. Конечно, он уже не надеется, что можно будет поворотить вспять, обрести утраченный мир, начать новую жизнь. Слишком долго шел он гибельным путем и уже будет идти до конца, покуда хватит сил, рука об руку с единственным товарищем своим.

– Увы, – отвечал он, – каким я был в высшей семинарии, таким и остался: твердолобым бессердечным упрямцем, презренным человечишкой, ставшим орудием в руках провидения. Ходящие обо мне слухи, упорное преследование, дружеское расположение ко мне многих грешников суть знамения и предзнаменования, смысл которых мне непонятен. Святость зреет в безмолвии, но в нем отказано было мне. Давеча мне нужно было молчать, и теперь мне не пришлось бы говорить вам то, в чем я собираюсь признаться... (Да, сердце мое обливалось кровью, когда я покидал при столь ужасных обстоятельствах несчастную коленопреклоненную женщину, постигнутую столь жестоким, о, столь жестоким горем...) Но тому есть, очевидно, причина... ибо, друг мой, когда я выходил уже за дверь... одна мысль... мне пришла в голову одна мысль...

– Какая же? – спросил люзарнский пастырь.

Он невольно склонился и приблизил ухо к губам старца, чтобы лучше слышать голос, понизившийся до неразборчивого шепота... Вдруг он выпрямился с выражением ужаса на лице и вскричал:

– О, друг мой, друг мой!

Он воздел руки к небу, потом скрестил их на груди, в глубокой скорби понурив широкие плечи. Старец по-прежнему стоял на коленях. Был виден лишь седой затылок низко опущенной от стыда головы.

– Стало быть, эта мысль пришла вам в голову внезапно, в первый раз? – раздельно проговорил люзарнский коллега.

– В первый раз.

– А прежде никогда не приходила?

– Боже мой! – воскликнул престарелый священнослужитель. – Конечно же, нет! Я несчастный человек. За долгие годы у меня не было и часу душевного покоя. Конечно, вам трудно поверить! Еще бы! Чудотворец! Святой в лапах Дьявола!.. По правде говоря, друг мой, за всю мою жизнь я, пожалуй, не совершил ни одного, хотя бы незаконченного, хотя бы неудачного деяния во имя божественной любви... Нет, мне должно было пройти через ужасные страдания этой ночи... Я более не принадлежу себе, в буквальном смысле слова... Я корчился в муках отчаяния... И тогда, словно в насмешку... тогда меня посетила эта мысль...

– Вы должны были гнать ее прочь, – возразил люзарнский пастырь.

– Поймите же, – смиренно отвечал старец, – я сказал «посетила», но я просто неудачно выразился. Это не мысль, но убеждение... (Ах, я не нахожу слов, мне всегда не хватало слов! – воскликнул он с какою-то детской досадой.) Мне нужно идти до конца, возлюбленный брат мой, признаться во всем... Даже стоя перед вами на коленах, обуреваемый тревогой неизъяснимой, сомневаясь в самом спасении души моей... я верую... мне должно верить неколебимо, что убеждение сие мне внушил Господь!

– Получили ли вы – как бы сказать? – какой-либо ощутимый знак?

– Знак? – с простодушным удивлением переспросил старец.

– Ну, не знаю... может быть, вы что-нибудь видели или слышали?

– Ничего... Только внутренний голос. Если бы воля божия была изъявлена столь явственно, я повиновался бы незамедлительно. Но это был не приказ, но просто уверенность, убеждение в том, что так и будет... ежели я сам того пожелаю. Видит Бог, признание сие терзает мне душу, я просто сгораю от стыда... Я знал... знаю и теперь... я уверен... что единого моего слова было бы довольно, чтобы... Боже мой!., чтобы воскресить... да, оно воскресило бы мертвое дитя!..

– Посмотрите мне в глаза! – властно сказал люзарнский кюре по долгом молчании.

Обеими руками он стал подымать старика с колен, и когда тот встал перед ним и он увидел его низко опущенную голову и испачканные землей штаны, в нем шевельнулось дружеское участие.

– Смотрите мне в глаза... Отвечайте искренне... Кто воспротивился тому, чтобы вы испытали... немедленно испытали свою власть?

– Не знаю, – ответствовал старик. – Это было ужасно!.. Когда орудие слишком низменно, Господь выбрасывает его после того, как употребит для своей пользы.

– Но ваше... убеждение остается неколебимо?

– Да.

– Что вы решили делать?

– Повиноваться, – последовал ответ дивного старца.

Будущий каноник с живостью сдернул очки, взмахнул ими в воздухе.

– Советы мои будут чрезвычайно просты. Во-первых, вместе со мною вы вернетесь сейчас в дом и принесете свои извинения (столь неожиданный уход, вероятно, несколько удивил и обидел хозяев!). Пока я буду исполнять долг вежливости, вы пойдете, – вы хорошо меня слышите? – пойдете в смертный покой, отчитаете молитвы – словом, сделаете все, что считаете нужным, сделаете на совесть... Мне не хотелось бы, чтобы в вашей душе, и так уже потрясенной, осталась хотя бы тень сомнения... Я все возьму на себя, – заключил он после коротенькой заминки, резким взмахом руки словно отметая сомнения. (Он устыдился невольного, темного любопытства, шевельнувшегося в нем, и такой решительностью как бы пытался скрыть от самого себя эту слабость. Иногда самый заурядный человек, случайно затесавшись в игорную залу, поддается лихорадочному возбуждению собравшихся вокруг стола людей, бросает на сукно золотой двадцатифранковик и еще немного узнает себя.)

Засим люзарнский пастырь водрузил очки на нос и закончил:

– После чего, мой друг, вы будете благоразумны и отправитесь отдыхать.

– Я постараюсь, – смиренно ответствовал старец.

– Это будет зависеть от вас. По утверждению людей ученых, отдых есть акт воли. Даже бессонница, считают они, является одним из чрезвычайно многообразных проявлений безволия у многих больных. Уж поверьте опыту человека, основательно изучившего явления такого рода. Внезапный упадок душевных сил, жертвой которого вы стали, есть, несомненно, естественная реакция переутомленного организма. Будем откровенны, дорогой коллега. В девяти случаях из десяти душевный мир, в поисках которого вы заходите столь далеко, весьма легко достижим: чтобы обрести его, достаточно соблюдать правила гигиены. Разумеется, такого рода истины подчас опасны в устах духовного лица и, во всяком случае, должны преподноситься с изрядной осторожностью. Но я могу не опасаться, что человек вашего ума даст им превратное толкование... вроде тех щепетильных особ...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю