Текст книги "Баба Нюра против каменного века (СИ)"
Автор книги: Женечка Тимошкина
Жанры:
Любовное фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)
Глава 23
Огород
А там и весна пришла. Не вдруг, исподволь: закапало с сосулек, осел и почернел снег, побежали ручьи, и однажды утром я вышла за дверь, а в лицо мне пахнуло талой землёй, и где-то наверху, в голых ещё ветках, заходился незнакомый дрозд. Зиму одолели. Все. Я, Ванька, кот, Манька с козлятами, кролики, все до единого вышли из той зимы живыми. И не было для меня в ту весну радости больше этой: дожили.
Козлята, подросшие за зиму, скакали по проталинам как угорелые, дурели от воли и солнца. Ванька носился за ними, хохотал. Дымок, отощавший за зиму, разлёгся на первом тёплом камне и жмурился, отъедаясь солнцем. Жизнь возвращалась.
И как сошёл снег, надумала я большое дело. Огород.
Весь год мы кормились тем, что бог пошлёт: что выловишь, что выкопаешь, что в лесу сыщешь. Дело это ненадёжное, сегодня густо, завтра пусто. А я надумала кормиться по-другому, по-человечески: не искать еду по лесу, а растить её у дома. Не дикоросы рвать, а посеять своё, и чтоб росло, где я скажу, и сколько надо. Это уж было не выживание, это хозяйство, настоящее, оседлое, какого тут отродясь не видали.
А было у меня чем сеять. Весь год, как ходила я по лесам, примечала да прибирала: тут семечко, там корешок, там клубенёк. Дикий ленок нашла по осени, обтрясла семя, схоронила на развод. Дикие злаки собрала в колосках. Клубни всякие, что Ванька указывал, отложила на посадку, не съела. Луковки дикого луку, корешки. Всё своё семенное богатство, по горсточке, по зёрнышку, доносила я до весны.
Выбрала я под огород проталину поровнее, на солнцепёке, у ручья, чтоб воду далеко не таскать. И стала копать. Без доброй лопаты, сама понимаешь, не сахар: рыхлила землю палкой-копалкой да обожжённой деревянной заступкой, выбирала корни, камни, дёрн. Спину разломило, ладони, уж было зажившие за зиму, опять в мозолях. Ванька рядом ковырял своей палочкой, помогал как мог. Намаялись, а вскопали грядки.
И вот тут впервые попробовала я свой дар не вслепую, а с умыслом. Знала ведь теперь, что он во мне, дар жизни, тот, за который меня богиня и выбрала. Взяла я семена в горсть, подержала, согрела, и будто шепнула им: ну, родимые, растите. Сама не знаю, как это вышло, а только почуяла, как от ладоней пошло в зерно тепло, живое, зелёное. Посеяла, прикрыла землёй, полила. И назавтра, гляжу, проклюнулось. На другой день после посева, чего не бывает. Полезла зелень густо, дружно, веселей всякого огорода, что я на Земле видала. Дивилась я и радовалась. Земля мне отвечала, зерно меня слушалось. Ведунья, мать честная. Кто б сказал.
А поливать огород стал у нас Ванька, и тут открылось, что его лёд-вода годятся не только морозить. Подведёт он ладошку к сухой земле, сосредоточится, язык высунет от старания, и выступит на земле влага, обернётся иней росой, напьётся грядка. Я ему: лей, Ванюша, вот сюда лей. И лил. Я ращу, он поит. Двое меченых, бабка с дитём, тех самых, кого другие пугаются, а у нас вон, огород зеленеет. Стояли мы вечером над своими грядками, над первыми всходами, и до того было хорошо, что и не сказать.
Одна беда чуть всё не порушила, и беда та звалась Манька. Эта язва, как увидала свежую нежную зелень, так и решила, что это ей на стол накрыли. Прорвалась раз к грядкам и сжевала полрядка, покуда я не углядела. Я её гнать, костерить на чём свет, а ей хоть бы что, жуёт да жмурится. Пришлось огород городить, обносить плетнём повыше да покрепче, чтоб ни коза, ни козлята не пролезли.
«Городишь от своей же скотины, – лениво заметил кот. – Хозяйка».
– Цыц, – говорю. – Сам-то от той скотины на камень сигаешь.
А как зазеленел наш огород, как пошла весна в полную силу, стала я примечать неладное. Дымок переменился. Бросил нежиться на солнце, сделался беспокоен, всё уходил на гребень, садился и подолгу глядел на полудень, за дальние хребты, и хвост у него ходил, и шерсть на загривке топорщилась.
– Ты чего, чёрный? – спрашиваю.
«Идут, – отозвался он, и не было в голосе обычной лени. – Чую, идут. Много. И впереди жар, мяу. Большой жар. Сюда идут».
Похолодело у меня внутри. Вспомнила я тот дальний дым над лесом, что видала по осени с хребта. Не одни мы в этом мире. И вот оно, накатывало, то самое, чего я весь год боялась. Кто-то шёл. К нам.
Я стояла над своим огородом, над всходами, что подняла своими руками да своим даром, над всем, что мы за год построили: дом, печь, погреб, скотина, дитя умытое, говорящее. Целую жизнь подняла из ничего, из голой земли. И не для того поднимала, чтоб пришёл кто чужой да всё порушил. Поглядела я на полудень, куда глядел кот, прямо, не щурясь, как привыкла глядеть на всякую беду. Идут? Пускай идут. А только своё я в обиду не дам. Кто бы ни шёл.
А за хребтами, всё ближе с каждым днём, вёл Рарог своё племя на тот самый дальний дымок, на ту самую жизнь, к белёной пещере над ручьём. Весна вела их прямо ко мне.
От автора. Спасибо, что вы здесь. Звёздочка и словечко внизу греют не хуже Нюриной печки и помогают книге. Ваша Ж.
Глава 24
Огонь и зелень
Они пришли на третье утро после того, как Дымок учуял беду. Я была во дворе, у огорода, когда кот вдруг вскочил, выгнулся, и шерсть на нём встала дыбом.
«Пришли», – сказал он коротко, и в голосе его впервые не было ни капли насмешки.
Я выпрямилась, поглядела на полудень. И обмерла.
Из леса, по склону, к нам поднимались люди. Много. Целая вереница, без конца, мужчины, бабы, дети, тянулись чередой, с поклажей на спинах, вели за собой ребятню. Целое племя. Дикари, в шкурах, патлатые, чужие. А впереди всех шёл один.
Его я разглядела сразу, как ни далеко было, потому что от него нельзя было отвести глаз. Высокий, в плечах косая сажень, волосы как пламя, рыжие, по ветру. Шёл он разом и легко, и тяжело, по-хозяйски, как ходит тот, кому всё кругом и так принадлежит. А когда подошли ближе, разглядела я и лицо: смуглое, будто опалённое, и глаза светлые, жёлтые, и в них, веришь ли, тлело. Горело. А на виске, у самого глаза, пылал знак, яркий, живой, как уголь под кожей. Меченый. Да не простой меченый, а такой, перед каким, чуяла я нутром, всякая моя метка-росток что свечка перед лесным пожаром.
Первым делом я кинулась к пещере, загнала Ваньку внутрь, за дверь. Сиди, говорю, тихо, не высовывайся. Мало ли. А ну как это те, что тебя на камень снесли, по твою душу пришли. Дымок встал рядом со мной, у порога, и сделался вдруг не котом, а зверем: подобрался, прижал уши, и пошёл из груди у него такой рык, низкий, утробный, что у меня самой мороз по коже. Манька в загоне замекала, кролики забились. А я встала у своего порога, у белёной своей пещеры, одна баба против целого племени, выпрямила спину и стала ждать. Бежать всё одно некуда, да я и не из бегучих.
Племя остановилось поодаль. И вышло чудное: вместо того чтоб кинуться на меня, дикари встали и уставились. Не на меня даже, а на двор мой, на дом. Глядели они на белёную пещеру, на печной дым, на огород за плетнём, на козлят, на развешанные шкуры, на всё моё хозяйство, и было на лицах у них такое, будто чудо увидали. Перешёптывались, тыкали пальцами, дивились. Видать, отродясь не видали, чтоб человек так жил. А вождь их огненный стоял впереди и не сводил глаз с меня.
Долго стояли молча. Потом он шагнул вперёд, один, оставив своих позади, и пошёл ко мне, медленно. Дымок зарычал злее, я положила коту руку на загривок: погоди, мол. Вождь остановился в трёх шагах. Огромный, страшный, и вправду несло от него жаром, как от печи. Поглядел он на меня сверху вниз, долго, жадно, как глядят на воду в жажду. И сказал что-то на своём, гортанном, лающем языке.
Я не поняла ни слова. Но и без слов было ясно: не за тем он пришёл, чтоб убивать. Так не глядит тот, кто пришёл убивать. Так глядит тот, кто долго что-то искал и наконец нашёл.
– Ну здравствуй, коли не шутишь, – сказала я ему, спокойно, как могла, хоть сердце колотилось. – По-нашему-то не разумеешь, поди. Ну и ладно. Ты вот что запомни сразу: дом мой, и всё тут моё, и дитя моё. Тронешь – кости поломаю. Стара я тебя бояться.
Слов моих он, понятно, не разобрал. А вот взгляд мой прямой, немигающий, разобрал отлично. И случилось то, чего я не ждала: огненный вождь, перед каким, видать, всё кругом стелилось, вдруг чуть склонил голову. Не низко, самую малость. Но склонил. Признал. Будто не он надо мной верх взял, а я над ним.
«Ишь, – лениво протянул в голове Дымок, уже без рыка, со своим обычным ехидством. – Запал на тебя, мяу. Глядит, как я на сметану. Готовь приданое, бабка».
– Цыц, дурак, – шикнула я, не оборачиваясь. – Не до тебя.
А тут всё и порушилось. Ванька, паршивец, не усидел за дверью. Любопытно ему стало, выглянул из-за полога. И как увидали его пришлые, так и ахнули. Задние ряды, те, что победнее да пострашнее, в драных шкурах, загомонили, попятились, зашептали в ужасе, тыча в моего мальчишку пальцами. Слов я не поняла, а смысл поняла: узнали. Это были они. Часть тех самых, что Ваньку моего на камень клали. И вот он, меченый, живой, умытый, в рубашке, стоит и глядит на них. Жертва, которую забрала Голодная, вышла к ним из белёной пещеры как ни в чём не бывало.
Огненный вождь обернулся на их крик, поглядел на Ваньку, на метку у него на виске, потом снова на меня. И что-то у него в голове сошлось. Та самая баба. То самое дитя. Не померли. Стоят живёхоньки. И поглядел он на меня после этого так, что я, старая, чуть не зарделась, как девка. Будто я ему не баба чужая, а чудо чудное, диво дивное, какое он весь свет искал.
И стояли мы так друг против друга: я, баба Нюра, у своего порога, со своим дитём, со своим котом, со всей своей жизнью, поднятой из голой земли. И он, огненный вождь, со всем своим племенем за спиной, пришедший за мной через горы и через зиму. Огонь и зелень. Жар и жизнь. И что теперь со всем этим делать, ни он не знал, ни я.
Знала я одно: тихая моя, обустроенная, выстраданная жизнь кончилась в то весеннее утро. А какая началась, про то будет уже другой сказ.
Глава 25
Постоялец
Уходить они и не подумали. Огляделось огненное племя, увидало, что место доброе: ручей, лес, дичь, да ещё и ведунья под боком, что живёт чудно и богато, и решило: тут и осядем. Растеклись дикари по соседним пещерам да распадкам, благо их в наших скалах хватало, стали обживаться. И сделалось у меня под боком целое стойбище, где год назад была я одна-одинёшенька.
А вождь ихний, огненный, поступил и вовсе без всякого стеснения. Он вселился ко мне.
Не спросил, не поклонился, слова доброго не сказал, да и не мог, по-нашему ни бельмеса. Просто на другой день после встречи приволок к моей пещере свою шкуру, свернул в углу логово, у самого очага, на лучшем месте, и лёг. Вот так. Я стою, рот разинула, а он лежит, греется у моей печи, глядит на меня жёлтыми глазищами, и до того у него на роже написано «я тут теперь живу», что хоть стой, хоть падай. Огромный, рыжий, наглый, как кот, что облюбовал чужой подоконник. Постоялец, мать честная. Незваный.
«Ну вот, – прокомментировал Дымок снизу, из-под печки, куда теперь забивался, на печь-то давно не помещался. – Я ж говорил, мяу. Заселился. Теперь не выкуришь».
Выгнать его я не выгнала. Опасно, во-первых: осерчает такой, спалит всё к лешему. А во-вторых, врать не буду, было в нём что-то, в этом звере, от чего меня, старуху, бросало в непонятный жар, и я на себя за тот жар злилась пуще, чем на него. Молодое тело, будь оно неладно, играло, как ему положено по годам, а годы-то были не мои. Тьфу.
Ну да ладно. Раз поселился, живи. Только по-моему. Я ему сразу дала понять, жестами, тычками, всем, чем могла: у меня в дому свои порядки. Грязными ножищами на чистый пол нельзя, я ему тряпку под нос, ноги вытирать. Лапать в кладовой, хватать без спросу нельзя, я его по рукам, как Ваньку. Завалиться барином, покуда я кручусь, и не мечтай. Сунула ему дров охапку: неси. Бадейку: таскай воду. Он сперва глянул на меня, будто я с ума сошла, ему, вождю, перед каким племена стелились, бабка дрова таскать велит. А я ему взгляд во взгляд, прямо, не моргнув: таскай, родимый, тут лежебок не держат. И, веришь, потаскал. Бурчал на своём, зыркал, а потаскал. Не привык, видать, чтоб его не боялись, оттого и слушался, из чистого изумления.
И потянулась у нас неделя, какой я и врагу не пожелаю. Немота. Живёшь с человеком под одной крышей, а он тебе ни слова, ты ему ни слова. Я толкую, толкую, руками машу, он лоб морщит, не понимает. Он мне лопочет своё, гортанное, тычет, сердится, я плечами жму. Хочу спросить простое – не спрошу. Хочу растолковать – не растолкую. Чисто как с Ванькой по первости, только Ванька дитя, а этот лбина здоровый, оттого вдвое досаднее. К концу недели мы оба извелись вконец. Он от того, что не может сказать мне, чего хочет, а хотел он, по всему, много чего, и я догадывалась чего, и краснела. Я от того, что не могу ему вдолбить даже, где у нас вода, а где помои.
И вот на седьмой день, вечером, домаялась я до того, что села у печи, подняла глаза к закопчённому своду и взмолилась, наполовину в шутку, наполовину всерьёз, той, что меня сюда забросила:
– Мать ты моя богиня. Слышишь? Удружила ты мне, нечего сказать. Прислала жизнь налаживать, а с кем? С этими, что двух слов связать не умеют. Ну хоть его, лба этого огненного, ну дай ты ему язык, чтоб я хоть растолковать могла, что почём. Сил моих больше нет. Сделай милость, а?
Сказала, махнула рукой. Мало ли что бабка с устатку небу наговорит. Легла спать.
А наутро просыпаюсь от того, что надо мной стоят и смотрят. Открываю глаза – он. Стоит мой огненный постоялец, бледный какой-то, сам не свой, глядит на меня во все глаза, будто чудо с ним приключилось. Открыл рот. И говорит. Мне. По-нашему. Чисто, ясно, без запинки, будто всю жизнь так говорил.
– Женщина, – сказал он, и голос у него был низкий, и слова чужие в его устах звучали диковинно, а всё ж это были мои слова, понятные. – Я проснулся, и в голове моей твоя речь. Вся. Не знаю, как. Будто ночью кто вложил.
Я села, как громом стукнутая. Богиня. Услыхала. Шутку мою, мольбу мою бабью услыхала и сделала. Дала ему мой язык за ночь, целиком, даром.
– Заговорил, – только и выдохнула я. – Батюшки. Заговорил.
И как же всё переменилось с того утра. Огненный вождь, Рарог, как звали его свои (имя-то я наконец узнала), стал мне толмачом. Он один теперь разумел и мою речь, и свою. Что я скажу, он своим перетолкует. Что им надо, мне передаст. Через него одного и пошёл у нас разговор с целым племенем. Парламентёр, как есть парламентёр, мостик меж мной и дикарями. Богиня, видать, знала, что делала: одному дала язык, и через него отворила дорогу ко всем.
А пуще взрослых потянулись ко мне дети. Дикарёныши, чумазые, любопытные, как все дети на свете. Сперва боялись, зыркали издали, а после осмелели, стали ходить к нам на двор, глазеть, как я печь топлю, как горшки леплю, как Ванька с козлятами возится. И тут открылось, что Ванька мой, что сам год назад рычал зверем, стал у них за главного: лопотал им по-нашему, тыкал, показывал, учил словам. А дети, дурашки, схватывали на лету, куда быстрей родителей, повторяли за Ванькой мои слова, бежали потом к матерям да отцам, тараторили. И смекнула я: вот она, дорожка. Не взрослых дубовых учить, а детей. Дети всё впитают, и язык, и порядок, и доброту, а после и старших за собой потянут. Через детей я это племя и очеловечу. Я ж весь век только детьми и занималась. Дело знакомое.
Так и завертелось наше новое житьё. Огненное племя под боком, огненный вождь в дому, толмач при мне, дети на дворе, и работы непочатый край: учить их жить по-людски, учить дар держать в узде, и, помнила я, готовиться. Не зря Рарог привёл их всех сюда. За ним по пятам, я чуяла, шла беда, та самая кость да стая, что грозились вернуться. Война шла к нам, как ни крути, и к ней надо было поспеть.
Но это после. А покуда сидел в моей белёной пещере огромный рыжий мужик и говорил со мной на моём языке, и я, старая дура, отчего-то была этому до невозможности рада.
От автора. Понравилось, как баба Нюра управляется? Черкните пару слов в комментариях, а звёздочка очень выручает книгу. Спасибо, что читаете.
Глава 26
Кто в дому хозяин
С того утра, как богиня вложила Рарогу мой язык, жизнь моя сделалась шумнее. Молчун поневоле обернулся говоруном, и оказалось, молчал-то он много чего. В первый же день, как распробовал слова, подсел он ко мне к печи, поглядел тяжело, в упор, и выложил без обиняков, по-дикарски:
– Я шёл к тебе через зиму и через горы. Мне сказали, ты умерла, а я не поверил. И не зря. Ты живая. Ты сильная. Ты не такая, как все бабы. Я тебя нашёл, и теперь ты моя. Ты и дитя.
Вот так. Ни здравствуй, ни как звать. Моя, и весь сказ. Будто палку себе присмотрел да к рукам прибрал.
Я отложила работу, поглядела на него так же прямо, как он на меня.
– Ишь ты, скорый какой. Твоя. А меня спросить? У нас, мил человек, бабу не как палку берут, у нас бабу уговаривают. И вот что я тебе скажу, раз говорить выучился. Дом этот мой. Ванька мой. Жизнь эту я тут своими руками с голой земли подняла, покуда ты по горам бегал. Так что хозяйка здесь я. Хочешь рядом быть – будь. Но по-моему. А «моя» свою покуда спрячь, рано ещё.
Он слушал, и по роже видно было: отродясь с ним так никто не разговаривал. Привык, что от одного его взгляда всё стелется, а тут бабка, в чём душа держится, а не стелется, да ещё условия ставит. И, чудно, не осерчал. Наоборот, мелькнуло что-то в жёлтых его глазах, вроде уважения, а вроде ещё пуще зацепило. Видать, было ему такое в новинку, оттого и слаще.
«Завелась, – мурлыкнул Дымок. – А он-то и рад. Ох, бабка, чует моё сердце, доиграешься, мяу».
А как сговорились мы худо-бедно жить под одной крышей по моему уставу, рассказал мне Рарог и главное, ради чего богиня его ко мне привела не одного, а с целым племенем. Беду рассказал.
Поведал он про всё. Как пришло к нему по зиме разбитое чужое племя, голодное, гонимое, и как принял он их по доброте. И как был средь них шаман, костяной, злой, по имени Костень, что соврал Рарогу, будто я померла. Тут я аж села. Так вот оно что. Вот откуда зимой про мою смерть языками чесали. И как тот Костень поднял своих на Рарога, и был бунт, и Рарог его задавил, да не до конца. Ушёл один, лютый, по имени Грым, и Костень с ним, и увели остаток племени, и поклялись вернуться. Собрать орду, поднять всех, кто меченых боится да Рарога ненавидит, прийти войной и спалить и племя его, и его самого.
– Они придут, – сказал Рарог ровно, и в глазах у него полыхнуло. – Не нынче, так на тот год. Много придёт. Я увёл своих сюда, к тебе, чтоб собраться с силой. А теперь и ты в это вошла. Они узнают, что ты жива и дитя живо. И за вами придут тоже.
Долго я молчала. Вот тебе и тихая жизнь. Год я от всего света хоронилась в своей пещере, а свет взял да и сам ко мне пришёл, со всем добром: с племенем, с вождём, с войной. Прятаться больше было не от чего и некуда.
Ну что ж. Я не из тех, кто от беды в кусты. Я войну видала, настоящую, и пострашнее этой. Бойся не бойся, а дело делай.
– Стало быть, так, – сказала я наконец, не Рарогу даже, а себе. – Коли война идёт, к войне и будем готовиться. Только по-моему. Дракой одной не побеждают, дракой проигрывают. Побеждают головой да хозяйством. Будем твоё племя из дикарей в люди выводить: чтоб сыты были, чтоб здоровы, чтоб дар свой держать умели, не враскоряку, как сейчас, а с толком. Сильное племя не то, что громче орёт, а то, что умнее живёт. Вот этим и займёмся. А там поглядим, кто кого, Грым твой или баба Нюра.
И завертелось. С того дня стала я не просто бабка в пещере, а вроде как мать всему этому пёстрому стойбищу. Учила. Через Рарога-толмача, через детей-несмышлёнышей, что схватывали быстрей всех, понесла я в дикое племя своё: чистоту, печь, горшок, грядку, доброе слово. По зёрнышку, по словечку. А Рарог ходил за мной как привязанный, бычился, спорил, по-своему домогался, а сам перенимал, учился, и менялся понемногу, сам того не замечая. Огонь под моей рукой обращался в тепло. Помаленьку.
Но про то, как я дикарей в люди выводила да как огненного вождя приручала, сказ отдельный и долгий. А покуда скажу одно: скучать мне стало некогда.
Глава 27
Из дикарей в люди
Лето нам выдалось не для отдыха. Целое племя дикарей под боком, а до зимы, а может, и до войны, надо было успеть сделать из них людей. Дело, прямо скажем, неподъёмное. Да я за свой век столько раз бралась за неподъёмное, что и это не испугало. Взялась, как привыкла, с краю да помаленьку. Через детей, что всё схватывали на лету. Через Рарога-толмача. И через собственный горб, куда ж без него.
Перво-наперво печи. Я показала им, как складывать печь из камня да глины, как выводить дым, и пошло по соседним пещерам дело. Дикари, что весь век жались к чадному костру да дышали гарью, увидали чистый огонь в каменном коробе, тепло без дыма, варево в горшке, и глядели на это как на чудо. А чуда никакого, одна тяга да руки. К концу лета в каждой пещере дымила своя печь.
Изловили мы наконец и кур, диких, пёстрых, что водились в перелесках. Налетела на них орава ребятни с сетями да силками, гвалту было на весь лес, перья летели, куры орали, дети визжали, потеха. А наловили. Подрезала я им крылья, чтоб не разлетелись, посадила в плетёный загон, и пошло у нас яйцо, каждый божий день, на всё племя.
Но самое главное, самое спасительное дело было не печь и не кура. Чистота.
Как сошлось в одно место столько народу, я обомлела. Дикари жили в грязи, как жили деды: где ел, там и сорил, где спал, там и нужду справлял, мылись раз в жизни, и то нечаянно, под дождём. Покуда их было мало да кочевали они, оно сходило. А теперь, на одном пятачке, сотней голов, это была не жизнь, это была погибель. Я-то знала. Я в войну видала, как от грязи да заразы мрут целыми бараками, куда вернее, чем от пуль. Дизентерия, тиф, холера, вот они, настоящие убийцы, невидимые, страшнее всякого войска.
И я взялась. Первым делом отхожие ямы. Согнала я мужиков, велела рыть выгребные ямы, глубокие, в стороне от жилья и подальше от ручья, откуда воду брали. И заповедала накрепко: нужду справлять только там, и нигде боле, а кто в кусты или, упаси бог, к воде – тому от меня будет. Дикари дивились, перечили: деды, мол, в кусты ходили, и мы будем. А я через Рарога втолковывала: деды ваши оттого и мёрли молодыми. Хотите жить – слушайте бабку.
И тут, как нарочно, как в подтверждение слов моих, прихватило одного дитёнка животом, потом другого, третьего. Понос, жар. Та самая зараза подняла голову, учуяла поживу. И вот когда зашлось бы у них по старинке полстойбища, я эту заразу и придушила, как давила её в детдоме. Хворых отсадила отдельно, чтоб не липло к здоровым. Воду велела пить только кипячёную, из печи. Руки заставила мыть всех, перед едой и после ям, мылом своим, что варила теперь котлами. И отступила хвороба, отползла, не успев разгуляться. Померли двое, могло полсотни.
И вот тут дикари меня и зауважали по-настоящему. Не за печь, не за горшок. За то, что я невидимую смерть отвела, ту, перед которой их костяные шаманы только трясли погремушками да резали жертвы. Ведунья. Настоящая. Что хворь видит, как зрячий, и гонит её чистотой да кипятком. Стали меня слушать с одного слова.
А пуще всех на чёрных работах изголялся Рарог. Это особый был спектакль. Огненный вождь, гроза племён, перед каким все стелились, копал под моим началом выгребную яму. Я нарочно его, не кого, на самое непочётное дело ставила, чтоб видели: коли сам вождь не гнушается, то и вам не зазорно. И он копал, рыжий, потный, злой, бурчал, что отродясь вождь дерьмовых ям не рыл, а я ему: вот и порой, не переломишься, зато племя живо будет. И рыл. А за вождём, кряхтя, и гордые его воины брались за что велено. Где Рарог нагнулся, там и всё племя нагнулось. Тем и брала.
А дальше пошло по накатанной. Налепили горшков на каждый дом. Набили тюфяки сеном, чтоб не на голом камне спать. Бабы под моей рукой принялись прясть да ткать, шить тёплое на зиму, обувку справлять, я только успевала показывать. Чистые, чёсаные, в рубахах, сытые, при яйцах да молоке, при печах да постелях, дикари мои на глазах оборачивались людьми.
К концу лета не узнать было того дикого, вшивого, мрущего стойбища, что пришло ко мне по весне. Стояло над ручьём чистое, ладное поселение, дымили печи, кудахтали куры, зеленели огороды, бегала умытая ребятня, и не висела над всем этим невидимая смерть. Я сделала это. Бездетная баба Нюра, что весь век чужих детей нянчила, нянчила теперь целое племя, и вынянчила.
Глядела я на это вечерами и сама дивилась, до чего дошла. А Рарог глядел на меня. И во взгляде его было уже не «ты моя», а что-то потяжелее да понастоящее, от чего у меня, старой, всё нет-нет да обрывалось внутри.
Но любоваться было некогда. Дикарей в людей выводить я только начала, а самое трудное в том деле было ещё впереди. Бабы. За баб я по-настоящему ещё и не бралась, а без баб, без того, чтоб и их поднять с колен, какой же это народ.
От автора. Тихонько напомню: звёздочка и комментарий ничего не стоят, а автору и книге помогают крепко. Спасибо, что вы с Нюрой.




























