444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Женечка Тимошкина » Баба Нюра против каменного века (СИ) » Текст книги (страница 3)
Баба Нюра против каменного века (СИ)
  • Текст добавлен: 22 сентября 2026, 12:00

Текст книги "Баба Нюра против каменного века (СИ)"


Автор книги: Женечка Тимошкина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)

Глава 9
Первый горшок

С печью пришла в дом и охота к большому делу. Глины я натаскала с запасом, и теперь у меня свербело сладить посуду. До чего же мне её недоставало, и не сказать. Воду я носила во рту да в горстях, как зверь. Корешки да мясо пекла в золе, а сварить, потомить, сделать похлёбку, чтоб и сытно, и горячо, и хворого напоить отваром, не в чем. Горшок, простой глиняный горшок, был мне теперь желаннее всякого золота.

Гончарного круга я, понятно, не имела и сладить не умела, да и не к спеху. Лепят и без круга, руками, я это на тех роликах видала не раз. Размяла глину, отощённую песком, как печную, до гладкого, послушного теста. Скатала длинный жгут, колбаской, уложила кольцом, на него другой, виток на виток, и пошла наращивать стенки кверху, кольцо за кольцом, приглаживая, примазывая, чтоб срослись без шва. Снаружи и изнутри загладила мокрой ладонью, потом гладким камешком-голышом, как учил тот же гончар, чтоб стенка сделалась плотной и ровной.

Поначалу выходила срамота. То стенку поведёт набок, то она поедет, обвалится под собственной тяжестью, то слеплю толсто, как колоду, то тонко, и рвётся. Я не серчала, переделывала. Размяла да слепила наново, глина дело терпеливое, не дерево, всё простит. Ванька сидел рядом и тоже мял глину, лепил какие-то корявые катышки да зверушек, гордо мне совал, а я хвалила, как же иначе. К вечеру стояло у меня на просушку несколько горшков, пузатых, не больно ладных, да крепких на вид, две миски и плошка поменьше, Ваньке.

Сушить глину, я уже знала, надо с умом, не вдруг. Поставила я свою посуду в дальний угол, где попрохладней и нет сквозняка, в тень, чтоб сохла медленно, ровно, не трескаясь. И ждала. Несколько дней ждала, томилась, всё косилась в угол, как там мои горшочки. Подсыхали они, светлели, твердели. Бралась я за другое дело, а сама нет-нет да и пощупаю: не пора ли.

А как просохли до звона, настал черёд самого страшного, обжига. Тут я робела пуще всего. Знала: сырой горшок огня не любит, в нём прячется вода, и коли сунуть его в жар разом, вода вскипит, пар разорвёт стенку, и пиши пропало. Стало быть, грей исподволь. Я не совала их в самое пекло, а сперва выставила вкруг печи погреться, привыкнуть, потом ближе, потом обложила жаркими углями кругом, всё подкладывая, всё прибавляя огня, медленно, час за часом.

И всё ж не уберегла. Вдруг в огне грохнуло, будто кто выстрелил, я аж присела. Один горшок лопнул, разлетелся черепками. За ним, погодя, треснула с сухим щелчком одна из мисок, развалилась надвое. Видать, не досохли в нутре, либо я поспешила с жаром. Сердце упало. Гляжу, как трудов моих не стало, и хоть плачь.

Но не все. Остальные стояли в жару, краснели, накалялись и держались. Я грела их долго, дотемна, потом дала остыть так же неспешно, не выхватывая из жара на холод, чтоб не полопались напоследок.

Наутро я выгребла их из остывшей золы. Два горшка и плошка. Закопчённые, в краснину, звонкие. Постучала по боку ногтем, отозвалось чисто, как у настоящего. Налила в горшок воды из ручья. Держит. Не течёт, не сочится. Держит воду мой горшок, слепленный из берегового ила голыми руками.

В тот же вечер сварила я первую похлёбку. Налила в горшок воды, поставила на огонь, на каменья, бросила обмытых корневищ, дикой зелени, что нащипала, кинула мяса от давешней добычи. И когда оно закипело, забулькало, пошёл по пещере такой дух, что у меня самой подвело живот, а Ванька встал над горшком и не отходил, втягивая носом пар, сглатывая. Сварила, остудила малость, налила ему в новую плошку, подула. Он хлебал горячее варево, обжигаясь, торопясь, и глядел на меня поверх плошки такими глазами, что я опять чуть не пустила слезу, да удержалась, хватит уж, разревелась тут бабка по всякому поводу.

Горячая похлёбка. Впервые за бог знает сколько времени мы ели не печёное всухомятку, не сырьё, а варево, по-людски, из посуды. Дымку плеснула в плошку отвару с мясной мелочью, он лакал и жмурился. Сидели мы втроём над горшком, хлебали по очереди, грелись изнутри, и это был, я вам скажу, царский пир.

С того дня жизнь наша круто переменилась. Горшок, он ведь не просто горшок. В нём варят и парят, в нём носят и хранят воду, в нём топят жир, в нём настаивают лекарственный отвар. С посудой мы из голодных погорельцев разом сделались хозяевами. Я после налепила ещё, и побольше, и поменьше, набила руку, и пошла у нас в дому настоящая утварь.

А впереди дел не убывало, прибывало. Обуться надо, это первое, потому что в моих тапках душа уже не держалась, а Ванька и вовсе бос, по камням да колючкам, того и гляди ноги собьёт. С обувки и за одёжу примусь, благо шкурки помаленьку копились. Корзины надо плести, не в горстях же ягоду таскать, как нынче. И дров на зиму запасать, гору дров. Лето катилось своим чередом, тёплое, щедрое, обманчивое, а я за всеми хлопотами не забывала: оно не вечно. И всякий божий день что-нибудь да делала к зиме.

Но в тот вечер я о зиме не думала. В тот вечер у нас был первый горшок и первая похлёбка, и этого счастья мне покуда хватало через край.

От автора. Понравилось, как баба Нюра управляется? Черкните пару слов в комментариях, а звёздочка очень выручает книгу. Спасибо, что читаете.

Глава 10
Обуть малого

К середине лета встал передо мной вопрос, какой я всё откладывала, а дальше откладывать стало нельзя. Обувка. В своих московских тапках я истоптала последнее, подошва отвалилась, я их подвязывала лыком, смех один. А Ванька как был, так и бегал бос. Ноги у мальчишки задубели, конечно, привычные, а всё одно по острому камню, по колючке, по сучьям недолго и распороть ступню, а рана в нашем житье дело нешуточное. Надо было обувать. И одевать, покуда тепло, чтоб к холодам встретить зиму не в халате да сорочке, а по-людски.

И вот тут, впервые за всё, я была не в гостях, а у себя дома. Шить да чинить я умела, как мало кто. Шестьдесят лет я обшивала да обштопывала своих детдомовских, латала локти и колени, перешивала, подрубала, садила пуговицы, столько игл переломала, что и не счесть. Руки мои это помнили крепко, не то что огонь да охоту. Беда была не в уменье. Беда была в том, что ни иглы у меня, ни нитки, ни путной кожи, ни ткани, а только звериные шкурки да трава кругом. Ну да мастеру дай хоть что, он и из того сладит.

Перво-наперво иголка. Без иглы какое шитьё. Я взяла кость покрепче, от давешней добычи, расколола камнем, выбрала тонкую щепку и долго, терпеливо вытачивала её об шершавый камень, обтачивала, заостряла, на толстом конце процарапала ушко острым осколком. Провозилась полдня, две сломала, третья вышла. Игла. Костяная, грубая, а годная. Тут же сладила и шило, проколку, чтоб дырки бить в твёрдой коже, где иглой не возьмёшь.

Нитка нашлась там же, где мясо. Жилы. Я ещё раньше, потроша добычу, приметила вдоль хребта да по ногам белые тугие жилы и, по хозяйскому наитию, не выбросила, насушила. Теперь размочила, разбила камнем, расщепила на волокна. Крепче такой нитки для кожи и не сыщешь, хоть весь магазин обойди. Жилка тянется, не рвётся, в коже сама засыхает намертво.

Шкурки я выделывала, как умела, по наитию да по памяти. Скоблила с мездры остатки сала и плёнки острым камнем, мяла, тёрла, разминала через сук, чтоб не задубели колом, втирала жир, подсушивала над дымком. Не сказать чтоб выходила настоящая мягкая замша, какую делают мастера, тут наука долгая, своя, я её только нащупывала. Но кожа получалась годная, в меру мягкая, ноская.

А обувку я задумала простую, какую и прадеды наши нашивали: поршни. Кусок кожи по ноге, собрать по краю на ремешок, стянуть, обернуть вокруг щиколотки, вот тебе и башмак, мягкий, по ноге, тихий. Первый блин, ясно, вышел комом: скроила не так, мала, тесна, шов не туда пустила. Распорола, раскинула умом, выкроила сызнова, по Ванькиной ноге, обведя ступню на коже угольком. Второй раз вышло.

Села я перед мальчонкой и обула его. Он сидел тихо, во все глаза глядя, как я заворачиваю его исцарапанные ноги в мягкую кожу, затягиваю ремешок, и не понимал, что это и к чему. А как поставила его на ноги в новых поршнях, он сделал шаг, другой, потопал, удивлённо, недоверчиво, и вдруг припустил по пещере вприпрыжку, пробуя обновку, и засмеялся тем своим сиплым, ещё непривычным смехом. Я сидела на полу с иглой в руке, дура старая, и любовалась. Скольких я обувала-одевала на своём веку, а такой радости что-то не упомню. Будто и не Ваньку обула, а саму себя, маленькую, когда-то в детдоме, в первые в жизни целые ботинки.

Себе я тоже скроила поршни, и стало нам ходить по земле не в пример легче. А там взялась и за одёжу, безрукавку из шкур мастерить, на холода. Только чем дальше, тем яснее я понимала: на одних жилах да шкурах далеко не уедешь. Нужна нить помягче, потоньше, и побольше, и не из зверя, а попроще, чтоб не зависеть от того, поймаю я кого или нет. Нужна пряжа. Травяная.

Я давно приглядывалась к крапиве, что вымахала по сырым местам мне в рост. Знала смутно, и из детства, и с тех же роликов, что в её стебле прячется крепкое волокно, из какого исстари вили и нити, и верёвки, и даже холстину ткали. Полезла рвать, и, ясное дело, ожглась по самые локти, зашипела не хуже Дымка. Намахалась, нахваталась волдырей, пока не сообразила брать её привядшую, через тряпицу. Стебли ободрала, размочила, потрепала, выскребла из них волокна, длинные, серые, шелковистые, и попробовала ссучить. Вышла первая ниточка, кривая, тонкая, а крепкая, на разрыв не поддавалась. Я её разглядывала, как чудо. Это было только начало, а в мыслях у меня уже разматывался целый клубок: и нити, и верёвки, и со временем, может, холст. Но всё это после, всё в свой черёд.

А на первый случай травяное волокно да трава пошли у меня на дело попроще и насущное. Спали-то мы всё ещё в гнезде из палой листвы, по-звериному, и под бока кололо, и слёживалось оно, и сырело. Сшила я из грубых шкур да плетёнки большие чехлы, мешки, набила сухой травой, мягкой, духовитой, что накосила и насушила на солнце, и вышли у нас тюфяки. Настоящие, мягкие, тёплые тюфяки, как у людей. В первый вечер, как улеглись мы на них, Ванька зарылся в духовитое сено, завозился, засопел, и Дымок тут же примостился у него под боком, а я смотрела на них с края своего тюфяка и думала: вот ведь. Была нора, стал дом. С печью, с посудой, с обувкой, с постелью. Ещё бы стены побелить, совсем было б как у людей. И эта дурацкая бабкина мысль про побелку насмешила меня саму, и с той улыбкой я и уснула, впервые за всё это время в мягком да тёплом.

Глава 11
Первое слово

Лето перевалило за середину, пошла ягода, поспел всякий корешок, орех завязался, и тут я взвыла во второй раз, теперь оттого, что носить всё это добро не в чем. Наберёшь полный подол, а покуда дойдёшь, половину растеряешь, ягода подавится, перепачкает. Горстью много не наносишь. Нужна была корзина. А плести я, опять же, умела, дело это бабье, нехитрое, в деревне всякая старуха корзину сладит.

У ручья нарезала я гибкого ивняка, лозы, замочила, чтоб гнулась и не ломалась, и села плести. Первые-то вышли на смех: прутья расползались, дно вываливалось, бока пузырём. Я не серчала, дело знакомое, только руки давно отвыкли. Распускала, переплетала туже, и к третьей-четвёртой пошло, легла лоза как надо, дно держалось, и встала у меня корзина, кривенькая, а крепкая. За ней другая, поладнее, потом короб побольше. И сразу легче стало, и ягоду носить, и корешки, и припас держать. Мелочь, а полдела.

А как плела я тот короб, пришла мне мысль, и до того хороша, что я аж руки опустила. Раз плету корзину, сплету и клетку. А раз клетку, так зачем мне зверя всякий раз петлёй ловить да гадать, повезёт ли. Поймаю живьём, посажу, пускай плодится, и будет у меня мясо не от случая, а всегда под рукой, своё. Вот это была дума так дума. Это уже не впроголодь выживать, это хозяйствовать. На зиму, на чёрный день, на всякий случай живой припас.

Зверьки те, что мы силками брали, ушастые, я приглядела, жили колониями, рыли в склоне целые городки нор, плодились густо. Не зайцы, те-то одиночки, пугливы, в неволе с тоски мрут. А эти артельные, к норе привычные, такие и в клетке приживутся, коли с умом.

Повёл меня Ванька к их городку, как водится, он эту науку знал лучше всех. Поставили мы у нор не убойный силок, а живоловку, плетёную корзину с захлопкой, заложили внутрь сладкого корешка для приманки. И ждали в кустах. Долго ждали. Дымок увязался с нами, лёг рядом и сделал вид, что спит, да хвост у него ходил ходуном, и весь он был как натянутая струна.

Вынырнул из норы один, поводил носом, попрыгал, сунулся за корешком, и захлопка пала. Зверёк забился. Я кинулась, накрыла корзину, а он скачет, верещит, того гляди вывернется. Ванька навалился с другого боку, Дымок тут как тут, лезет под руку, норовит цапнуть добычу, я его локтем отпихиваю, ору на обоих, и стоит над склоном гвалт, будто не зверя ловим, а полк неприятеля берём. Однако взяли. Первый наш живой кроль сидел в корзине, таращил круглый глаз и дрожал.

Сплела я ему клетку, прутяную, добрую, посадила, дала травы, корешка, листа. Радовалась. А наутро гляжу, клетка пуста, прутья снизу разворочены. Подкопал, паршивец, и был таков. Я и забыла, чисто городская голова, что эта порода роет, на то и норники. Села, посмеялась над собой, да делать нечего. Сплела клетку наново, теперь уж с плетёным дном, и вкопала по краю прутья глубоко в землю, чтоб не подрылся. Поймали другого, посадили в новую. Этот остался. За ним добыли ещё, самочку, потом ещё, и завёлся у меня в углу двора за плетнём живой кроличий городок, и было мне за него спокойнее, чем за всё прочее хозяйство. Мясо, что само плодится и само растёт, никакая охота с ним не сравнится.

А пуще всех радовался кролям Дымок, да только радость у него была разбойная. Повадился сидеть у клетки часами, подобравшись, и глядеть на кролей такими глазами, будто ему уж и обед подали, осталось салфетку повязать. Я гнала его прочь, грозила пальцем.

– Своих не трогать, чёрная морда, – выговаривала я ему. – Это не обед, это хозяйство. Тебе мясо носят? Носят. Вот и не зарься.

Он слушал, отворачивался с этакой оскорблённой важностью, мол, больно надо, а чуть отвернёшься, опять сидит, караулит. Хитёр был, как бес. И умён не по-кошачьи, я давно приметила. Глядел осмысленно, понимал, кажется, больше, чем зверю положено. Да и рос не по дням. Тот заморыш, что я с ладонь отбила у собак, к концу лета вымахал в крепкого котищу с тяжёлой лапой и всё не унимался расти. Странный был кот. Но свой, родной до невозможности, и я на ту странность тогда особо не загадывала.

А слово вышло само, на этой самой кутерьме с клеткой.

Подобрался раз Дымок к кролям совсем уж близко, привстал, изготовился к прыжку. А Ванька, что кролей этих полюбил и взял над ними догляд, кинулся коту наперерез, замахал руками, отгоняя. И вдруг, отгоняя, выкрикнул. Звонко, сердито, на весь двор:

– Дым!

Я выронила корзину.

Мальчишка, что от меня за всё лето ни единого людского слова не сказал, а только рычал да мычал по-звериному, стоял, тыкал пальцем в кота и кричал, осердясь:

– Дым! Дым!

Кота звал. Имя сказал. Первое слово. Я опустилась прямо где стояла, на землю, и глядела на него во все глаза, и сердце колотилось как не знаю что. Не «мама», не «дай», не «хочу». Дым. Кота, чёрного засранца, шкоду, и помянул он первым словом. И смех, и слёзы.

– Дым, Дым, – повторял Ванька, довольный, что нашёл звук, что я гляжу, что вышло громко.

– Дым, родной, – выговорила я наконец, и голос у меня сел. – Дым, верно. Вот он, Дым. Умница ты моя, заговорил.

В тот вечер я не помнила себя от тихого счастья. Печь, горшки, огонь, кроли, всё это было важно, спору нет, без этого нам не выжить. Но то слово было важнее всего, что я тут наделала. Потому что огонь грел тело, а слово значило, что дитя моё оттаивает, возвращается из своей звериной мерзлоты обратно к людям. Что было в нём заморожено, то понемногу таяло. Лёд уходил, шла вода.

К ночи Ванька, засыпая на тёплом тюфяке, всё бормотал сквозь сон своё единственное слово, баюкал им сам себя: дым, дым, дым. А чёрный виновник торжества дрых рядом, привалившись к мальчишке тяжёлым боком, и ухом не вёл, что отныне его имя, его одно, малой носит на языке, как первую драгоценность.

От автора. Тихонько напомню: звёздочка и комментарий ничего не стоят, а автору и книге помогают крепко. Спасибо, что вы с Нюрой.

Глава 12
За солью

Лето клонилось к концу, и всё чаще думала я о соли. Без соли мы прожили всё лето, поначалу-то ничего, а потом я стала примечать: тянет. Тянет на солёное так, что хоть плачь, и меня, и Ваньку. Тело своё просит, его не обманешь, без соли человек слабеет, я это знала, и в войну видала, как от бессолья люди пухнут да маются. А пуще того подходила пора большой заготовки. Рыбу, мясо впрок, на всю зиму, без соли не положишь, протухнет. Сушить-то я сушила, мочёное ставила, там соль не нужна, а вот засол, главный зимний припас, без неё никак. Стало быть, кровь из носу, а соль надо добыть.

Где её взять, я голову ломала не один день. И надумала по-простому, по-звериному. Соль ведь не одному человеку нужна, всякой твари нужна. И коли есть она в этом краю, то звери к ней тропу протоптали, это уж как пить дать. Олень ли, кабан, всякая копытная скотина соль чует за версту и ходит её лизать на солонцы. Найти бы такую тропу да пройти по ней до места.

А тропы кто знает лучше всех? Ванька. Я к нему: где, мол, зверь ходит дальше, к каким местам тянется. Он уже разумел меня хорошо, за лето наслушался, и хоть говорил пока словами рваными, понимал всё. Подумал, закивал, повёл рукой за дальний хребет, защёлкал, замычал, изображая то ли оленя, то ли ещё кого, и я поняла: знает. Поведёт.

Собрались мы в дорогу, как в поход. Печь я загребла понадёжней, чтоб тлела, кролям задала корму с запасом, навалила в клетки травы. Взяла пустых горшков, корзину, кремнёвый нож, трут да тлеющий в горшочке уголёк, чтоб в дороге огонь заново не добывать, и мяса вяленого на прокорм.

А нож тот, кремнёвый, что брала я как самую нужную вещь, был мне особенно дорог, потому что достался не даром. Вспомнилось, как маялась я по весне, в первые недели, когда резать было нечем, а надо: и шкуру снять, и жилу разделать, и прут обстругать. Голыми руками не больно-то. Тогда и пришлось мне, городской бабке, осваивать самую первую на свете науку, каменную. Билась я о камни, искала такой, чтоб от удара колся не как попало, а острым, гладким сколом, раковиной, и нашла, кремень, серый да звонкий. Била камнем о камень, откалывала пластины, тонкие, бритвенно-острые, и резалась о них в кровь, пока не наловчилась брать с умом да подправлять край мелкими сколами. Так и пошли у меня ножи, скребки, резаки, всякий на своё дело. А после из тех же кремнёвых лезвий сладила я и серп: повставляла острые пластины рядком в расщеп кривой деревяшки, посадила на смолу да примотала жилой, вот и коса не коса, а траву жать можно. Им я всё лето и жала, помаленьку, что ни день, то охапка, и сено сушила кролям на зиму, и камыш на циновки. Работа корявая, грубая, а без неё никуда. Без острого человек в этом мире и не человек вовсе, а так, добыча.

И двинули мы, я да Ванька, а следом, ясное дело, увязался Дымок, не отстанет от такого, хоть гони. Впервые уходили мы так далеко от своего угла, и было мне тревожно бросать дом, да делать нечего.

Шли долго, полдня и ещё полдня. Ванька вёл уверенно, по приметам, ведомым ему одному, по сломанной ветке, по тропке, по следу. Места пошли незнакомые, дикие. С одного хребта открылась мне вдруг такая ширь, что дух заняло: горы за горами, синие, без счёта, леса без края, река блестит далеко внизу. Огромный был мир, пустой и грозный, и мы в нём трое, малые, как муравьи.

И вот там, с того хребта, увидала я то, от чего недобро ёкнуло сердце. Далеко, у подножия дальних гор, над лесом стоял дым. Не наш. Тонкий, прямой столб дыма, какой бывает только от костра, разведённого человеческой рукой. Значит, есть тут люди, и не один, не два, коли огонь держат. И вспомнила я разом тот камень с бурыми подтёками, и ремень, и стылого ребёнка на холодном алтаре, и поняла окончательно, нутром: те, кто Ваньку моего на смерть положили, они вон там, живые, и мир этот не пустой. Прижала я мальчишку к себе покрепче и заторопилась прочь с открытого места, под защиту леса. Не приведи господь, чтоб нас углядели.

И Дымок в тот раз показал себя не котом. Покуда мы спускались с хребта, он вдруг встал, шерсть дыбом, и зарычал низко, утробно, глядя в ту сторону, где дым. Не на зверя так рычат. Будто чуял он за тем дымом что-то, чего нам не дано было учуять. Я поёжилась. Странный был кот, я уж говорила. А в тот день и вовсе жуть взяла.

К солонцу вывел нас Ванька под вечер. Узнала я его сразу, хоть и не видала прежде такого. Лощина меж камней, земля кругом выбита, истоптана множеством копыт, исхожена, излизана. Из-под скалы сочился родничок, и вода в нём была не простая, а солёная на вкус, горько-солёная, аж губы свело. А по краям, где вода подсыхала на камнях да на земле, белел налёт, корка, серовато-белая. Соль. Я лизнула камень, и язык обожгло знакомым, забытым за лето вкусом, и я чуть не заплакала от радости, дура старая. Соль. Вот она.

Только и тут было неспокойно. Приметила я у солонца не одни звериные следы. Кострище старое, чёрное. Кости, что лежали не как зверь обронил, а сложены кем-то. Камни, кем-то ворочанные. Ходили сюда и люди, за той же солью, что и мы. Стало быть, место общее, бойкое, и встретить тут можно всякого. Я заторопилась. Соскребла кремнёвым ножом корку соли с камней, собрала, сколько было, в горшок. Набрала и солёной воды полные горшки, чтоб дома выпарить, добыть ещё. И, не мешкая, увела своих прочь от того бойкого места, в лес, на ночёвку, подальше от чужих кострищ.

Домой воротились мы на другой день, усталые, но с добычей. И тут отыгрались мои горшки. Солёную воду, что принесла, я поставила на огонь и долго парила, выпаривала, покуда вода вся не ушла паром, а на дне не остался белый, драгоценный осадок. Соль. Своя, добытая, выпаренная. Я её бережно ссыпала, до крупинки. С той, что соскребла на солонце, набрался у меня добрый запас, на всю заготовку хватит, да ещё и останется.

В тот вечер сварила я похлёбку и впервые за всё лето её посолила. Самую малость, щепоть. И простая наша похлёбка вдруг сделалась царским кушаньем. Ванька хлебал, причмокивал, тыкал в горшок и выговаривал новое, выученное за дорогу слово:

– Соль! Соль!

– Соль, родной, – смеялась я. – Она самая. Теперь, Ванюша, заживём, теперь и на зиму запасёмся как след.

Соль я добыла, и это был большой день. Теперь можно было браться за главное, за зимний припас: солить рыбу, мясо, грибы, ставить впрок, набивать погреб. Лето сделало своё дело, впереди была осень, пора собирать да запасать.

А только не уходил у меня из головы тот дальний дым над лесом. Лежала я ночью у тёплой печи, слушала, как сопят рядом мальчишка да кот, и думала тяжёлую думу. Не одни мы в этом мире. Где-то за горами живут люди, и есть меж ними такие, что кладут детей на камень. Покуда они далеко и нас не ведают. Но мир тесен, рано ли поздно, а доведётся свидеться. И когда доведётся, я своих в обиду не дам. Я за этого мальчишку уже раз со смертью поспорила и не уступила. Не уступлю и впредь, кто бы за ним ни пришёл.

С тем и уснула, обняв своё неспокойное, отвоёванное у целого света счастье.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю