Текст книги "Баба Нюра против каменного века (СИ)"
Автор книги: Женечка Тимошкина
Жанры:
Любовное фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)
Глава 13
Голодная богиня
Двое дозорных вернулись в стойбище на закате, и по тому, как они шли, пригнувшись, не поднимая глаз, Турх понял: принесли дурное.
Он сидел у большого костра и обгладывал кость, и не встал. Вождю вставать перед своими не пристало. Дозорные пали на корточки, и старший, тяжело дыша, заговорил, мешая слова со страхом.
– Вождь. У солёного камня. Мы видели.
– Кого, – сказал Турх и отложил кость.
– Чужую. Женщину. Не нашу, не из племён. Одна, с дитём. Высокая, прямая, глядит, как бабы не глядят. И при ней, – дозорный сглотнул, оглянулся, понизил голос. – При ней дитя. Светлое. Меченое. То самое.
В стойбище будто стало тише. Турх сидел не шевелясь.
– Какое то самое, – проговорил он, хотя уже понял. Нутром понял, ещё прежде слов.
– Которое мы по весне отдали на камень. Голодной. Светлое, с мёрзлой меткой у виска. Он, вождь. Живой. Ходит, ест, смеётся. Живой.
Турх долго молчал. Меченого ребёнка они отдали Море ещё по теплу, как велит обычай, как сказал Костень. Положили на камень, связали и ушли, не оглядываясь, чтоб богиня взяла своё и насытилась, чтоб не пришла зимой за всеми. Так делали отцы, и отцы их отцов. Меченые приносят беду. От того светлого тянуло холодом, как из зимней ямы, а где холод не в срок, там голод, там смерть, там Голодная отворяет пасть. Его и отдали, чтоб откупиться. А он жив.
Послали за Костенём. Шаман пришёл не скоро, как всегда, чтоб видели, что он сам себе хозяин и даже вождю не слуга. Старый, сухой, весь в ожерельях из мелких косточек, что щёлкали при каждом шаге, лицо вымазано золой, глаза красные от дыма. Выслушал, покивал, присел к огню и долго тряс свой кожаный мешок, а после высыпал на шкуру горсть костяшек, мелких, обкатанных, и склонился над ними, читая, как читал всё на свете, по костям.
– Худо, – сказал он наконец, и голос был как треск сухой ветки. – Мора жертву не приняла. Дитя живо, стало быть, пасть её пуста, а пустая пасть гневается. Кто-то отнял у богини её кусок. Чужая баба. И коли хватило у неё силы отнять у Голодной, то она не баба. Она либо дух, либо ходит в такой силе, какой у людей не бывает.
Мужчины у костра загудели, придвинулись. Бабы попрятались по шалашам, утянули детей.
Турх обвёл глазами своё стойбище, и оно показалось ему вдруг малым и хлипким перед такой бедой. Десятка три шалашей из жердей да шкур, кое-как слепленных у подножия скалы. Дым стелился низко, ел глаза. Пахло немытым телом, прелой кожей, дымом и гниющими у края стойбища объедками. У костров сидели его люди, его племя: жилистые мужики в струпьях и старых шрамах, бабы с обвисшими грудями и спутанными колтунами волос, в которых копошились вши, голопузые дети, чумазые, сопливые, дерущиеся за обглоданную кость. Старых не было почти. До седин в этом мире доживали редкие счастливцы, остальных прибирала то хворь, то зверь, то зима, то чужой кулак. Сам Турх считался уже немолодым, а годов ему было всего ничего.
Жили они, как жили деды. Мясо рвали зубами, сырое да обоженное на палке над огнём, варить не умели и не знали, что мясо можно варить. Воду пили из ладоней да из выдолбленных тыкв. Шкуры мяли кое-как, носили жёсткие, вонючие, кишащие гнусом. В голодную пору грызли кору и мёрзлую падаль и хоронили тех, кто не дотянул. Зимой набивались в шалаши вповалку, грелись телами, и всё равно к весне недосчитывались стариков и младенцев. Правил Турх кулаком и страхом, потому что иначе тут не правят: кто сильней, тот и вождь, а ослабел, так и сожрут, свои же. А над страхом перед вождём стоял страх побольше, перед Костенём и его костями, перед Морой, что вечно голодна и вечно ждёт своего.
Оттого и боялись меченых. Дитя, что родилось с меткой у виска, было не как все. В нём сидела сила, дикая, неумелая, незнамо чья, и сила эта рвалась наружу сама собой, без спросу. Иной меченый младенец морозил траву под собой, у иного из ладошек било пламя, и поди знай, что он спалит или выстудит, подрастя. Управы на ту силу у них не было, и понимания не было, был только страх. А чего боишься, то и несёшь Голодной, откупаешься. Так было всегда.
Слыхал Турх, что не везде так. Сказывали про большое племя за южными хребтами и про вождя их, Рарога, который меченых не отдаёт богине, а собирает к себе, привечает, и оттого, говорят, племя его не в пример сильней и богаче прочих, и люди в нём сыты и чисты, и сила у них такая, что соваться к ним никто не смеет. Турх не знал, безумец тот Рарог или впрямь мудрец, постигший то, чего другие не постигли. Но имя его произносили с опаской и почтением во всех стойбищах, и сам Турх, что не кланялся никому, перед Рарогом склонял голову.
И надумал Турх вот что. Пойти бы к солёному камню, выследить чужачку, отнять у неё меченого да доделать то, чего не доделали по весне. Но идти было нельзя. Стояла осень, а осенью все племена сходятся на большую сходку, на совет вождей, и не прийти туда нельзя. Там вожди держат совет, мирят кровь, рядятся и меняются, и там же, на сходке, молодые из разных племён сговариваются и берут себе жён и мужей, чтоб не вырождаться своей кровью. Турху надо было вести своих: у него подрастали парни без жён и девки на выданье, и упустить сходку значило обескровить племя. Чужачка подождёт. Никуда меченый до весны не денется, а коли и денется, так оно и к лучшему.
Зато на сходке, надумал Турх, будет Рарог. И уж кому, как не ему, мудрейшему, рассказать про дурной знак, про непринятую жертву и про чужую бабу, что ходит в нечеловечьей силе. Пусть он рассудит, что это значит и что с этим делать. Костень, услыхав про такое, поджал губы и затряс костяшками, недовольный: не любил он чужой мудрости, и пуще того не любил, чтоб поминали жертву, которую Мора не приняла, потому что выходило, будто это он, Костень, чего-то недоглядел. Но перечить вождю в открытую не посмел.
Наутро стойбище снялось с места. Свернули шкуры, потушили костры, навьючили на спины поклажу, погнали перед собой ребятню. Длинной чередой, по протоптанной за многие осени тропе, племя Турха потянулось через леса и перевалы туда, где сходятся племена. Турх шёл впереди, тяжёлый, хмурый, и нёс в себе, как камень за пазухой, дурную весть. Где-то там, за спиной, в чужой стороне, ходил по земле живой меченый ребёнок, которого взяла себе Голодная да не удержала. И покуда он жив, думал Турх, Мора будет гневаться, а гнев её падёт на всех. Надо спросить Рарога. Рарог скажет, как быть.
Он ещё не знал, что этой дурной вестью сам, своими руками, наведёт самого сильного вождя на след того, что искал, и что не он один в этот год пойдёт по светлому следу меченого дитяти.
От автора. Ждёте продолжения? Добавьте книгу в библиотеку, чтоб не потерять, и киньте звёздочку. А в комментариях расскажите, за кого уже болеете. Женечка.
Глава 14
Сходка
Сходка собиралась в широкой долине у большой реки, под лысой горой, куда племена сходились с незапамятных времён, каждую осень, по палой листве. Турх привёл своих на третий день пути и, выйдя из леса на гребень склона, остановился, и всё его племя стало за ним, глазея вниз.
Долина кишела людьми. Турх и не помнил, чтоб видал столько народу разом. Десятки стойбищ, сотни костров, дымы стояли над долиной сизой пеленой. Гомон, лай, удары, выкрики, песни, детский плач сливались в один тяжёлый гул, какой стоит над большим звериным лежбищем. Племена со всех гор и лесов сошлись сюда, и каждое держалось своего края, своего огня, косясь на чужих.
Сходка была делом великим, сюда шли не впустую. Тут вожди садились в круг и держали совет, мирили старую кровь, рядились о ловах и тропах, менялись, чем богаты: один шкурами, другой кремнём, третий речными ракушками да костяными иглами. Но пуще всего сходка была временем свадеб. Раз в год, чужих повидав, молодые брали себе пару не из своих, чтоб не хиреть от родной крови, чтоб дети рождались крепкими. Оттого и съезжались за многие переходы.
Турх повёл своих вниз, в общую толчею, и закипела вокруг та особая, осенняя, хмельная без хмеля жизнь. Парни мерялись силой на расчищенных пятачках: боролись, сцепившись потными телами, метали копья в чурбан, ворочали тяжёлые камни, кто выше подымет, и косили глазом на девок, тут ли, глядят ли. Девки и глядели. Стояли стайками, обвешанные всем лучшим, что было в роду, бусами из зубов да раковин, нарумяненные глиной, с расчёсанными на пробор волосами, хихикали, перешёптывались, выбирали. Отцы да старшие рядились в сторонке, сводили, торговались: за дочку столько-то шкур, столько-то кремня, и дружба родами. Где-то уже сговорились, где-то били по рукам, где-то сцепились двое из-за одной, и их растаскивали, и текла юшка. Над кострами жарилось мясо, общинное, складчинное, пахло палёной шерстью и потом. Жизнь бурлила, грубая, шумная, голодная до всего разом.
И вот, ведя своих сквозь эту толчею, увидел Турх стан, при виде которого замедлил шаг.
Стан тот стоял наособицу, у самой воды, и был не как все. Шалаши в нём были не свалены кое-как, а слажены ладно, ровным порядком, крытые добрыми, выделанными шкурами. Костры горели чисто, без чада, обложенные камнем. А люди. Турх глядел на тех людей и не верил глазам. Они были мыты. Волосы у баб расчёсаны и заплетены, у мужиков подрезаны, и не копошился в них гнус. Тела крепкие, сытые, кожа чистая, без коросты. Одеты не в драные вонючие шкурёнки, а в мягкое, ладно скроенное, иные даже в чём-то тканом, какого Турх и не видывал. Оружие у мужчин лежало доброе, с лезвиями чёрными, блестящими, острее всякого кремня. Дети не дрались за кость, а сытые играли поодаль под доглядом. И держались эти люди спокойно, ровно, без вечной звериной грызни за место, какая шла во всех прочих станах. Чужие племена обходили их стан стороной, с опаской и завистью, не смея соваться.
А пуще всего поразили Турха меченые. Они ходили тут открыто. Турх своими глазами видел: вон у мужчины на виске горит метка, синим узором, не пряча, а на другом краю стана баба с меткой качает дитя, и никто не шарахается от них, не гонит, не боится. Меченых, проклятых, тех, кого всякое племя несёт Голодной, чтоб откупиться, тут привечали, как своих, как родню, и сила их, должно быть, работала на стан, оттого он и стоял такой сытый да крепкий. У Турха мороз прошёл по хребту. Не укладывалось это у него в голове.
Это и было племя Рарога.
Самого вождя Турх узнал сразу, хоть и не видал прежде. Тот сидел у главного костра, и его нельзя было не выделить. Рослый, тяжёлый в плечах, с волосами цвета лисьего меха, что падали на спину, как языки пламени. Кожа смуглая, будто навсегда опалённая, в старых лоснящихся следах ожогов на руках. А глаза, когда он поднял их, оказались светлые, жёлто-янтарные, и в самой их глубине будто тлел огонёк, как уголёк в золе. И метка на его виске была не как у прочих меченых, бледная да тихая, а яркая, живая, словно впечатанное в кожу пламя, и от неё, чудилось, шёл жар. Сразу видно было: вот сильнейший, и сила в нём не людская. Рядом с ним сидел старик, сухой, слепой на один белёсый глаз, увешанный не костями, как Костень, а связками сухих трав да блестящими камешками, и глядел этот старик единственным зрячим глазом так, будто видел насквозь. Шаман Рарога, прозванием Зор, что читал, сказывали, по звёздам да приметам. Другие вожди, проходя, кланялись Рарогу первыми, и он отвечал им ровно, как равным, но всякому было видно, кто тут выше всех.
Турх не любил кланяться. Но, постояв, поборов в себе многое, он подошёл к огню Рарога и склонил голову, как не склонял ни перед кем. Дело его было больше гордости.
– Рарог, – сказал он. – Я Турх, веду своё племя от северных хребтов. У меня дурной знак, и нет на него ума ни у меня, ни у моего шамана. Говорят, ты видишь дальше прочих. Рассуди.
Рарог повёл рукой, дозволяя сесть. И Турх сел и рассказал всё. Как по весне отдали они Голодной меченое дитя, светлое, от которого тянуло морозом, положили на камень, как велит обычай. Как пришли соглядатаи и донесли: дитя живо. Ходит, ест, смеётся, у солёного камня, на дальней стороне. И при нём женщина, чужая, не из племён, высокая, прямая, что глядит, как люди не глядят, и в ней сила, коли сумела она отнять у самой Моры её кусок и не сгинуть. Костень, мол, прочёл по костям, что богиня гневается, что пасть её пуста, и беда будет всем.
– Что это, Рарог, – закончил Турх. – И что нам делать. Идти ли добить меченого, покуда Голодная не наслала мор. Или бежать от той бабы подальше.
Рарог слушал, не перебивая, и лицо его было неподвижно, как камень. А внутри у него всё всколыхнулось.
Чужачка. Не из племён. Женщина, что не побоялась взять меченого с жертвенного камня, выходить его и растить, как растил бы он сам, только дерзче, на самом виду у Голодной. Женщина, в которой сила, какой Турхов трусливый шаман и помыслить не может. Всю жизнь Рарог собирал по земле меченых, выкупал, отбивал, уводил, складывал их силу в свою, как складывают хворост в один большой костёр, и оттого племя его и поднялось над всеми. Он искал силу всюду, где она пряталась. А тут ему её сами принесли на ладони, и какую. Меченое дитя, которое не удержала даже смерть, такое сильное, что само бьёт морозом. И женщина при нём, что сильнее голодной богини. Не диковина. Сокровище, какого он за всю жизнь не встречал и не чаял встретить.
Только показать этого было нельзя. Рарог знал цену тому, чего хочет другой: захотят и отнимут. И он не дрогнул лицом.
– Знак не злой, Турх, – сказал он медленно, тяжело, как говорят мудрое. – И не про тебя. Мора не гневается, Мора отступила, а отступает она лишь перед той силой, что выше её. Не твоё это дело и не твоего шамана. Не ходи к солёному камню. Не зови беды на племя. Веди своих, жени молодых, как пришёл, а меченого и бабу оставь. Я сам погляжу, что это за знак, на то я и поставлен, чтоб глядеть за такое. А ты молчи, не то накличешь на себя то, чего не снесёшь.
Турх слушал и кивал, и отлегло у него от сердца: сильнейший взял беду на себя, и слава Море, не его, Турха, в это лезть. Он не понял, что сильнейший только что увёл у него из-под носа величайшую добычу и отвадил, чтоб не лез. Поблагодарил, отполз, довольный, и думать про то забыл, своих надо было женить.
А Рарог сидел у огня и глядел в пламя, и пламя отвечало его глазам. Где-то на дальней стороне, у солёного камня, ходила по земле та, ради которой, может, он и собирал всю жизнь свою силу, сам того не ведая. Он найдёт её. Не теперь, теперь зима на носу, по снегу не находишься, да и след простынет. А по весне, как откроются тропы, он пойдёт сам и сыщет чужачку с меченым дитём, чего бы это ни стоило.
Старик Зор, что сидел рядом и молчал, вдруг повернул к нему белый слепой глаз и тихо, чтоб слышал один Рарог, проговорил:
– Чую, не Морин это след, вождь. Другой. Та, что светит ночью и растит живое, давно к нам не оборачивалась. А нынче, видно, обернулась. Гляди, как бы тебе не сгореть на этом свету.
Рарог не ответил. Он смотрел в огонь и улыбался, чего с ним не бывало, и метка горела на его виске жарче обычного.
Глава 15
Манька
Осень навалилась на нас разом, со всех сторон, и стало не до отдыха. Дни покатились короче, ночи холоднее, по утрам трава седела от инея, и каждое такое утро будто шептало мне: торопись, баба, торопись, зима не спросит, готова ты или нет. И я торопилась. Мы все торопились. С рассвета до темноты крутились как заведённые: я таскала, рубила, солила, плела, Ванька, мой помощник, мелкий, да удалый, не отставал, даже Дымок и тот делал вид, что при деле, хотя дело его было одно, разлечься у тёплой печи и надзирать. Дел было невпроворот, а рук, считай, полторы. Но одно сверлило меня пуще прочих.
Молоко. Не было у нас молока. А дитя растёт, ему молоко первое дело, на одном мясе да корешках не больно-то поднимешься. Я-то, старая, обойдусь, а Ваньке надо. И всё чаще вспоминала я, как у нас в деревне, в детстве, держали козу, неказистую, вредную, а какая поилица: и молоко, и сыр, и творог. Коза в хозяйстве клад. А козы, дикие, горные, у нас тут водились, я их не раз видала высоко на скалах, прыгают по кручам, где ни одна нога не пройдёт. Вот бы такую заполучить. Да как её возьмёшь, такую прыгучую.
Приглядывалась я к ним долго, не одно утро. И приметила в стаде одну. Эта была не как прочие, бойкие да лёгкие. Эта ходила тяжело, вперевалку, отставала от стада, бока раздуты. Брюхатая, смекнула я. Тяжёлая, неповоротливая, по кручам уже не больно-то поскачет. Вот её и брать, покуда не разродилась. И коза, и приплод разом, и доиться будет, как окотится. Двух зайцев одним махом.
А приманка у меня была верная. Соль. Та самая, добытая потом и кровью на солонце. Знала я, что всякая скотина до соли жадна, а коза пуще прочих. И задумала я козу не догнать, а сманить.
Выбрала я на козьей тропе место поукромнее, у скалы, куда дикухи спускались пощипать траву. Положила на плоский камень соли, добрую щепоть, не пожалела. Рядом сладила из жердей да плетня загородку, воротца с верёвочной петлёй, чтоб, как сунется коза за солью, дёрнуть да и поймать. Сами с Ванькой залегли в кустах ждать. И Дымок с нами, куда ж без него, развалился, хвостом водит.
Ждали долго. Коза дура, да не совсем. Учуяла соль издали, а идти боится, кружит, переступает, косит жёлтым глазом. Я в кустах вся извелась. Наконец брюхатая, не утерпев, поковыляла к камню, потянулась мордой к соли. Я дёрнула петлю.
И тут началось.
Тихая дикуха обернулась бесом. Брюхатая, тяжёлая, а как взвилась, как заскакала, как заорала дурным голосом. Петля на ноге, а она бьётся, рвётся, мотает меня по всему пятачку, я за верёвку держусь, ногами упираюсь, ору не хуже её. Ванька кинулся помогать, повис на верёвке с другого боку, коза нас обоих волочит, брюхатая, а сила как у медведя. Дрын в землю, верёвку за дрын, держим. А коза развернулась, пошла на меня боком, башкой трясёт, и ка-ак боднёт под коленки. Я кувырк в траву. Хорошо хоть мягко.
А тут ещё Дымок. Этому-то любопытно, что за веселье. Подобрался он поглядеть поближе, благо вымахал уже в добрую кошачью тушу, не котёнок. А коза, недолго думая, нагнула башку да и боднула его рогом в бок, со всей дури. Дымок хоть и здоров, а с копыт долой, кувырнулся через голову, прокатился по траве чёрным клубком и вскочил, оскорблённый до глубины души: такого обращения он, гроза всего леса, отродясь не знавал. Отскочил на безопасное и давай шипеть на козу, шерсть дыбом, а коза ему в ответ, и стоит над тропой ор на три голоса, козий, кошачий да мой, а Ванька, паршивец, повис на верёвке и хохочет, заливается, первый раз слышу, чтоб дитя так хохотало.
Измором мы её взяли. Брюхатой не с руки долго беситься, выдохлась, обвисла, встала, бока ходят. Тут мы её и спутали, и поволокли домой, упирающуюся на каждом шагу.
Притащили. Я отдышалась, оглядела добычу. И впрямь на сносях почти, оттого и злая как сто чертей: понесла, вот и бесится, я бабьи дела по себе знаю. Молока, стало быть, покуда не жди, сперва разродится. Это выходит, приволокла я себе в хозяйство лишний рот, прожорливый да бодучий, которого теперь корми сеном да жди, покуда разродится. Умница, Нюра. Хозяйка.
А с другой стороны, поглядела я на её брюхо и подобрела. Будет козлёнок, да скоро, вон она на сносях, еле ходит. А с козлёнком, среди зимы, и молоко пойдёт, и станет у нас не одна коза, а с приплодом, зачин стада. Прокормить бы её до окота, а там она и нас попоит, в самую голодную пору.
– Ну, имя тебе надо, – сказала я ей. Коза в ответ нагнула башку и попёрла на меня. – Манька. Будешь Манька. Вон ты какая, манерная.
И зажили мы вчетвером. Манька, хоть и брюхатая, хоть и тяжело ей было дурить в полную силу, а нрав показала сразу. В первый же день сжевала мне краешек новой корзины, и поленилась бы на том, да дотянулась ещё до пучка крапивного волокна, что я на нитки сушила, и подъела. Я её гнать, она бодаться. Привязала покрепче, так она верёвку давай грызть. К клетке с кролями лезла мордой, тех чуть удар не хватил. А пуще всего невзлюбила Дымка, не простила обиды. Как завидит чёрного, так башку клонит и копытом бьёт, и гордый наш котище, гроза всякой живности, при виде Маньки стал делать вид, что у него спешное дело в дальнем углу. Где это видано, чтоб кот козы сторонился. А вот поди ж ты.
Вечером, управившись, села я к печи, и все мои были при мне. Ванька что-то лопотал, уже не рыком, а словами, всё больше их у него, и тыкал в козу пальцем: «Маня, Маня». Дымок дулся поодаль, зализывал попранную честь. А Манька, брюхатая злюка, стояла в углу за плетнём, жевала сено и глядела на меня жёлтым нахальным глазом, без капли благодарности. Прибавилось нас на один сварливый рот.
И ничего. Перезимуем. А там, гляди, ещё до весны козлёнок народится, и молоко пойдёт, всё подспорье, всё веселей в стужу. Главное, зиму перемочь, всем гуртом. А зима была уже вон, за порогом, дышала в спину холодом. Пора было запасаться всерьёз.
От автора. Пишу для вас с душой, и мне очень важно знать, что читается. Звёздочка и пара слов внизу, и я счастлива. Обнимаю.




























