412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жан Жене » Торжество похорон » Текст книги (страница 11)
Торжество похорон
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 12:32

Текст книги "Торжество похорон"


Автор книги: Жан Жене



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)

«Думаешь, тебе туда вкатят заряд? А чем черт не шутит?» Он не так желал подготовиться к соитию, как к любви. Он немного потер, вытянул снова платок, чтобы смочить его посильнее, счастливый, что нос и губы впитают запах собственного пота и дерьма. Эти тайные и точно исполненные предосторожности наполнили его радостью.

Как ему бы и хотелось, вокруг здания и даже в нем самом, где трудились орды насекомых, народ зашевелился. К окнам приколачивали разноцветные бумажные гирлянды, к электрическим проводам привязывали цветы, от окна к окну протягивали цветные ленты, фонарики, красили в кромешной тьме ткань, женщины шили флаги, дети готовили для салюта порох и пули. Вокруг квартиры каждый прилаживал удивительный катафалк, собранный из ребяческих сочетаний сине-красно-белого, переплетавшихся более замысловато, чем в арабесках на переплетах, которые называют «богатыми». В ночи половина Парижа в молчании сооружала свежий костер для семерых мужиков и ребенка, вторая половина стояла на страже.

Его рука разжалась. Какая-то более твердая выпуклость сказала Ритону, что он коснулся лысака, и в его груди стало пусто.

«Ежели там непорядок – все: он не спит. И мне крышка».

Он решил оставить там свою руку, как мертвую. Уже счастье, что она там оказалась, но помимо воли пальцы шевелились, выискивая среди грубой ткани и твердой кромки, где там пуговицы, мошонка, лысак. Наконец они почувствовали мягкую теплую массу. Ритон приоткрыл рот. Несколько минут он напряженно пытался распознать свое счастье.

«Это приклад, что болтается у него между ног».

«Стоп, дальше не надо».

Но пальцы желали точности. Они осторожненько попытались исследовать отдельные выступы и впадины покоившейся под ладонью массы, и это наполняло его блаженством. Вся мощь Эрика сосредоточивалась в этой маленькой пригоршне, так доверчиво лежащей и вдобавок излучающей счастье, несмотря на мертвенный покой. И вся мощь Германии содержалась в этом священном мирном хранилище, при всем том тяжелом, дремлющем, но способном к самым грозным пробуждениям и воинственном, – мощь, которую миллионы солдат несли в ледяные и раскаленные земли мира, чтобы дать ей выход посредством изнасилования. С ловкостью кружевницы рука сквозь сукно распознавала топографию сокровища, лежащего всмятку. Нашла яички, поискала член и обнаружила его по чуть большей упругости, хотя он и не стоял. Я предварительно оценил великолепие этой любовной машины и взял ее в полон, как людоед – спящую девочку в свою большущую лапу. Обладание Эриковым лысаком, беззащитно уткнувшимся в мою руку, наполнило меня горделивой уверенностью. Я его охраню от всего. Я прикидывал его тяжесть и думал: «Там скрыто сокровище». Мое собственное стояло, переполненное дружбой. Пальцы чуть сжали свою добычу, подрагивая от нежности. Они немножечко ее поглаживали. Легкое шевеление ноги смутило абсолютный покой его сна. Меня же захлестнул ужасающий страх, почти тотчас сменившийся надеждой, но страх был первым. От живота мутной массой поднимались вопли ужаса, бились в горло и в губы, и только стоявшие на страже неколебимо сжатые зубы смогли их остановить. Эти вопли, не находя выхода, дырявили шею и горло, и оттуда через двадцать фиолетовых нарывов в форме роз и анютиных глазок хлынули белые ручейки моего страха. Лысак остался у меня в руке. А если Эрик проснется? Что ж, пан или пропал! Я бы даже желал этого пробуждения. Я бы почувствовал себя сильнее, тем более что после моего пожатия я впал в полнейшее недоумение: таинственный узел фрица под его пальцами набухал, твердел и быстро заполнил всю ладонь. Я больше не шевелился, но отпустил на волю мою помертвевшую танцующую руку. В смертельной тревоге, мало-помалу изгоняемой надеждой, я принялся ждать. Поскольку его лысак напрягся, а Эрик не возмутился, он, следовательно, уже не спал. Я выжидал несколько чудесных минут, и с этого ожидания после пробуждения его хвоста ведет отсчет минут счастье, когда удивляешься, что не родился из крови Медузы, как Хрисаор [4]4
  В греческой мифологии – сын Посейдона и горгоны Медузы, появившийся на свет, когда Медузу обезглавил Персей.


[Закрыть]
, самый знаменитый мифологический герой, или не излился, подобно новой реке, в долины, полные грез, не прыгнул водопадом на ложе из фиалок, подобно той самой надежде в белом шелковом камзоле и украшенной перьями шляпе, по-королевски выступающей грудью вперед, в ожерелье из золотых когтей либо языков пламени, подобной новому евангелию, звездам, северному сиянию над Лондоном или Фриско, а еще – совершенно задуманной сонате или же – самой смерти, появившейся в блеске, чтобы свести двух любовников. И во второй раз моя рука надавила на надувшийся под ширинкой узел, чьи размеры показались мне просто чудовищными.

«Если всю эту махину да пихнуть в зад, так она ж меня насквозь пропырит!»

Я жал что есть мочи. Эрик не двигался, но я был уверен, что он не спит: он перестал дышать ровно. Тогда-то поверх материи я дерзнул его чуть-чуть приласкать, потом еще, и с каждым разом движения становились все точнее, я раздразнивал его лысак поверх штанов. Эрик не пошевелил и пальцем, не произнес ни слова. Надежда наполнила меня смелостью, которая меня самого удивила. Через один из прогалов между пуговицами ширинки я просунул кончик указательного пальца. Эрик не носил ни трусов, ни кальсон. Палец прежде всего наткнулся на волоски. Он прошел сквозь них и дотронулся до члена, жесткого, как деревянный, но живого. Это прикосновение привело меня в восторг. Частью такого восхищения делается страх перед лицом божества или ангелов. Лысак, который я трогал пальцем, принадлежал не только моему возлюбленному, но воину, притом из самых жестоких, блистательнейшему из воинов, повелителю войны, демону, ангелу Страшного суда. Я совершал святотатство и сознавал это. Ласкаемый мною лысак – орудие архангела, его копье. Оно составляло часть вооружения, положенного воину, было его секретным оружием, его «фау-2», за которым ощущалась фигура фюрера. Это главное и первейшее сокровище немцев, источник белокурого золота. Лысак был горяч, мне хотелось его погладить, но пальцу недоставало свободы. Я опасался, как бы ноготь не поранил его, если я поднажму. Эрик так и не пошевелился. Чтобы я поверил, будто он спит, он снова начал ровно дышать. Неподвижно пребывая в совершенной ясности ума, столь необычайной, что он на секунду испугался, как бы чистота его видения не хлынула из глаз наружу и не ослепила Ритона, он позволял пареньку делать свое дело и развлекался его неопытными потугами. Я вытащил из ширинки палец и весьма успешно и быстро расстегнул пуговицы. На этот раз я запустил в нее всю руку и все еще с величайшей осторожностью сжал в ладони его снаряд. Толщина привела меня в замешательство. Я сжимал его, а Эрик, не зная почему, заключил, что делаю я это от избытка нежности, и не пошевелился.

Луна была в облачной дымке. Шагая без ботинок, я сперва передвигался на цыпочках, потом побежал, взбираясь на лестницы, перелезая на крыши домов, чтобы добраться до самого опасного перекрестка в одном из кварталов Гранады. Все в городе спали. Только редкие цыгане блуждали в ночи, но они не могли меня заметить. Я все еще был захвачен своим бегом к цели, но не находил выхода в нагромождении домов, мое движение превратилось в безмолвный вихрь на цыпочках. Однако я почувствовал, что один цыган проснулся. Он лежал где-нибудь в десяти домах от меня, примостившись в подворотне. Его огромное тело зашевелилось под накидкой из коричневой шерсти. А теперь он добирался до меня. Он терся о стены, заворачивал в проулки, перелезал через ограды и, наконец, выскочил передо мной из тьмы. Луна все еще была в дымке, но та поредела. Цыган схватил меня поперек туловища и переломил, а затем отбросил, но тотчас ловко поймал и прижал к себе. Вышивки и белые кружева моих юбок закружились в темноте. Первым же толчком своего лысака цыган подбросил меня к небесам. От всей андалузской земли, из всех замочных скважин сочилась тихая ласковая музыка. Все это случилось перед самым рассветом. Несколько первых бликов зари упали на холмы. Их голубоватые гимны еще дремали, свернувшись в гортанях пастухов. Я упал, насадив себя на лысак цыгана. Как пена, воланы моего платья рассыпались по всей округе. Дело происходило в апреле, и луна освещала широко разросшиеся вокруг Гранады каштановые рощи в цвету.

Наконец неподвижность Эрика меня вполне успокоила, и я стал тихо наяривать его хвост, в то время как он, вероятно, мечтал об этой девической головке, увенчивавшей крепкое тонкое тело, с которого на объятый ужасом город струилась туника из пулеметных лент. Он забавлялся, мысленно вырисовывая ее лицо. На него свалилось величайшее счастье: парнишка сам ответил на его безмолвный призыв и предоставил свой зад в его распоряжение.

Давняя галлюцинация, преследовавшая меня еще в детстве, теперь явилась мне снова, я могу передать ее только в таких словах: неподвижные реки, не смешиваясь,но проистекая из единого источника, теснятся во рту, наполняя и раздувая его.

Одни из солдат произвел легкий шум. Опасаясь, как бы Ритон не убрал руку, Эрик завладел ею и притиснул к своему узлу. Раздался еще какой-то звук. Они на секунду замерли.

Я любил ощущать, как разряжается его рыбец, и забываться, присосавшись к нему ртом.

Иногда он надувался, как горло голубя в любовном раже.

Я – юноша, лежащий на лугу, расцвеченном нарциссами. Над колосками травы летают мошки, воздух в цветочной пыльце, небо ясно.

Мои чресла подрагивают под его ладонями.

Я убивал, грабил, воровал, предавал. Какой славы я достиг!

Однако что мне за дело, если какой-либо убийца, грабитель или предатель дерзнет похваляться моими доводами? Они мне слишком дорого достались. Они что-то значат только для меня. Не всякий достоин снискать подобное оправдание. Не люблю бессовестных.

Соитие может стать элегантным процессом. Или не стать.

Фюрер посылал на смерть самых красивых людей. Это был для него единственный способ обладать ими всеми. Ибо сколько раз мне хотелось придушить всех этих очаровательных парнишек, которые не оставляли меня в покое, потому что мне не хватало члена, чтобы насадить их на него всех и разом, и недоставало спермы, чтобы их залить доверху. Револьверный выстрел, я знаю, возвратил бы покой моему сердцу и моему телу, охваченным лихорадкой ревности. Красивее той груды из языков пламени, тканей и бумаги, что нагромоздил Ритон, – вселенский пожар, каким сделалась Германия. Рассыпанные в беспорядке костерки, головни, всполохи жили собственной жизнью и умирали своей смертью, покусывали то там, то здесь и угрожали Гитлеру. Достаточно очень легкого словесного сдвига, освобождающего юмор от иронии, чтобы юмор выказал нам трагизм или красоту деяния либо души. Поэта соблазняет игра. До войны юмористы рисовали карикатуры на Адольфа Гитлера, изображая его в клоунском виде Орлеанской девы при усах киношного комика. А подписи гласили: «Он слышит голоса»… Неужели юмористы уразумели, что Гитлер – действительно Жанна д’Арк? Это сходство их задело, и они его подметили. Следовательно, исходной точкой их выпадов оказалось глубинное тождество, если они, осознанно или не отдавая себе отчета, обратили на него внимание, фабрикуя свои рисунки или фразы. В таком обращении я усматриваю больше почтения, нежели насмешки. Их ирония походила на выдавливаемый из себя смех, чьей стрелой мы желаем поразить смятение, каковое иначе могло бы подчас заставить нас разрыдаться от слишком сильного напряжения чувств. Гитлер погибнет в языках пламени, если отождествлять его с Германией, как то делают его враги. На рубахе приговоренного у него в том же месте, где у Жанны, – такое же кровавое пятно.

Походя его взгляд задержался на портрете румынского короля Михая. На этой фотографии лицо юного восемнадцатилетнего монарха выражало ту же грусть, что я подмечал и у Эрика; как и прочие мальчики рейха, Эрик носил на лице как бы ошметки спермы, разбрызгавшейся, когда употребляли короля: что-то вроде стыда, утраченной невинности и в то же время живого, хотя пригашенного, блеска (как у жемчуга) – драгоценного и победоносно опалового: их я, кажется, узнаю и сейчас в капельках его пота, которые походят на слезы прозрачной спермы. Эрик, без сомненья, носил на лице ту самую легчайшую вуаль стыда и света, происхождение которой надо искать в самом гитлеризме, но вот однажды палач содрал ее с его лица, и уже тогда юноша почти потерял голову, бросившись, словно в пучину, в разверстую водоворотом мысль:

«Он наполнил тьмой мой небосвод!»

Мы лежали. Перед финальным залпом его пронзила очень краткая вспышка восхищения и некоторого страха передо мной, чей дуб вместо того, чтобы быть испепеленным попавшей в него молнией, сам ее испустил; но когда еще теплые капли упали ему на щеку и торс, я увидел в его глазах (я стоял на коленях, а он лежал между моих ляжек) отблеск ненависти. Одна капелька была недалеко от его рта. Я видел, как она катится ему в губы, а он ее чувствовал. Он не шевелился. Наши взгляды спутались, как нити. Он ожидал, пока вернется какое-то спокойствие, а вернее, ярость. Наконец он сделал жест, желая вытереться, но сперма излилась ему на бицепс и, уже холодная, потекла на шею. Я протянул ему полотенце, которое подобрал, нагнувшись. С этого дня Эрик если и выказывал по отношению ко мне некоторое раздражение, то хранил в себе легчайшее смятение, выступавшее словно бы легким облачком на его лбу. Одет он был, как принц. Подобное нечеловеческое существование могло очень быстро привести Эрика к равнодушию по отношению ко всем внешним атрибутам. Но его охранительный инстинкт затормозил его падение, хотя сам он не отдавал себе в этом отчета. Его напряженные пальцы цеплялись за все, чего походя касались: шелков, кружев, часов, вещей из кожи. Деньги палача позволили ему одеваться с совершенной элегантностью, всегда с соблюдением меры, поскольку любое излишество его бы выдало. У него появилась страсть к замысловатым вещицам из стали, к брошкам, к замшевой обуви, шелковым рубашкам, трикотажу, поясам, галстукам. Он стал одним из самых прилично одетых берлинских молодых людей, но подобная безумная погоня за элегантностью продолжалась не слишком последовательно, и всегда в ней ощущалась брешь, через которую отчаяние проникало очень легко. У всех его штанов ширинка застегивалась на «молнию». Никто не мог к ней прикоснуться. Его простота была такой же примечательной, как простота Расина или меандры поэмы Жана Д.: чтобы не просочился смысл, секрет – все зашнуровывалось и затягивалось наглухо, как усложненные мотивы в поэзии, как фигурки богов и священные цветы, что украшают деревянные засовы, на которые закрываются негритянские хижины.

……….

Я хотел убить палача. Однажды утром вошел в его комнату. Он спал. Окна были закрыты. Меня оглушило присутствие этого необъятного тела, вытянувшегося на постели, источая тепло и удушающий запах, от которого я обмяк и в руках уже не оказалось нужной силы.

Если я еще вижу самые кончики, тень моих ресниц, то потому, что хожу, пригнув голову, и смотрю вокруг, не желая ее поднимать.

Как Эрик понимал иностранные языки?

Точно так же, как после убийства дракона для Зигфрида не составляло труда разбирать смысл птичьего пения, так и для него не оказалось ничего невозможного в том, что после убийства юного француза язык Франции стал ему понятен и доступна французская речь. Он был очень красив. И настолько же несчастен. Он не чувствовал плачевности своего состояния: не только сурового пидора, но и прелестного паренька, чья красота замурована в нем самом и не может выйти наружу. Заключенная в нем, она освещала его изнутри. Эрик был похож на изысканные обороты речи. Красота не выходила из очерченного ими круга. Красота делает любое законченное высказывание замкнутым на себя, вещью в себе, предметом, становящимся объектом искусства, склонным к самосозерцанию и самолюбованию. Я не доверяю блистательным высказываниям. Их блеск останавливает ум, замыкает их на самих себя, содержащих в себе весь свой не изливаемый наружу смысл. Тогда говорят, что они остроумны. Но это только потому, что они становятся застенком ума, который их позлащает изнутри и не хочет выходить из них вовне. Я буду одеваться, как Эрик. Очень элегантно. Вор элегантен по необходимости. С шикарными шмотками приходят и цивилизованные замашки. Элегантность дает мысли большую волю. В конце концов, святой должен сначала проявить себя в действиях и в обхождении, умеренном культурными привычками. Эрик выбирал прекрасные кожаные пояса. Он говорил:

«Они из дикой кожи».

……….

Глазам фюрера представилась обычная картинка: белая разукрашенная колыбель, – но стоило приглядеться к кружевам и кипению муслина, как тотчас проступали гирлянды белых роз и хмеля, которыми колыбель была украшена, поскольку лежал в ней мертвый ребенок. Гитлер поднялся. Вытер пальцы платком; как всякий раз, когда кончались игры, он думал о своем экзекуторе (не надо путать его с обычным палачом для уголовных казней, человеком с топором, ибо здесь речь шла об исполнителе его личной воли, убийце, вооруженном револьвером). Именно этот последний самец, бывший в конечном счете просто естественным отростком жестокого зверя, его вырабатывающей яд железой и его жалом, по его повелению уничтожал большинство его жертв, политических или иных, но каждый раз, когда ему приходилось иметь дело с экзекутором, а пожалуй, и чаще, ум его тревожило соображение, что должен существовать какой-то список или тетрадка со ставящими в тупик подробностями, туда этот наемный убийца, чтобы убить время, когда он свободен, заносит подневные записи. Мысль «Я могу ему отдать и этого паренька» так и не вызрела в его голове. Она представилась ему неким крапчатым завитком, в который заворачивалось, словно обвиваясь вокруг тонкой тростниковой дудочки, многократно повторяемое слово «geben»: дать. Сам танец этого словца, раздувшегося, словно мыльный пузырь, вызвал у него тошноту и чуть ли не рвоту, но его отвлек свирепый оттенок во французском значении этого же слова, ибо там оно представало в контексте, подразумевающем: дать, отдать палачу, отдать зверям на растерзание и, наконец, в самом кратком виде, когда мы на нашем арго роняем: «Он мне дал». И мысль об экзекуторе улетучилась. Она исчезла так же призрачно, как появилась, оставив за собой более четким другое соображение: «Паренек не проболтается. Он такой же, как все».

Это значило, что только псих способен на подобную выходку. Гитлер бросил свой платок Поло, и тот вытер им член, затем налил юноше шампанского, предложил печенье и сигареты. Он вышел, ничего больше не сказав, унося в себе заряд новых сил. Нажав кнопку звонка и вызвав Герхарда, но, даже не дождавшись, пока тот секунд через десять появится и выведет Поло из дворца, фюрер застегнул ширинку и перешел в конференц-зал, где его ожидали три генерала, адмирал и два министра. Простая улыбчивая обиходная жизнь Гитлера должна была пролиться на мир дождем новых устрашающих акций, от коих получит рождение самая богатая россыпь ночных кошмаров, какую когда-либо мог вызвать один-единственный человек. Первые люди страны, очень благородные, с золотом на плечах и головах, окружали его, охраняли, как священники – золотую реликвию. У Гитлера были свои секреты. Этот баловень судьбы мог бы пробежать по ковровым дорожкам несколько комнат с просверленными стенами, где из отверстий смотрели ружейные стволы.

«Я всего лишь сухая корочка», – подумал он, возвращаясь после приема.

Он ощущал себя запыленной хлебной коркой. Любовь его опустошила. Он не осмеливался высморкаться, ни даже поковырять в носу. Уверен ли я, что способен повелеватьмиром?

Приключение с фюрером полностью переменило Поло. Оно, однако, совершенно не уменьшило его злобности, хотя последняя несколько размягчилась. То есть теперь ему хотелось не колоть, а кусать. Если бы в любовной дуэли Гитлер насадил его на стручок, в дальнейшей жизни паренек, скорее всего, испытывал бы потребность резко обернуться, чтобы сбросить с себя призрак, который ощущал бы за своей спиной. Но поскольку он сам всадил Гитлеру хобот в зад, он шел по жизни немного раскорячив ноги, как если бы на его лысаке болтался насаженный на него государь. Наши члены хранят память о жестах, которые могли бы совершить.

Когда, уже раздетый, уложенный в постель, мальчишка не давал себя поиметь в простынной темноте, я умел найти какие-то жесты, способные выразить мое отчаяние. На ярком свете я бы не сумел их повторить (хотя они были весьма выразительны и не нуждались в помощи рта и глаз). Речь идет об особой манере пожимать чужое плечо, нервно вытягивать ляжку, прижимать собственный живот к его спине, иногда обвивать свою руку вокруг его локтя; но, по крайней мере, парнишка давал мне понять, что до него дошла моя печаль и он бы хотел меня утешить. Едва освободившись, то есть убедившись после прощального кивка выведшего его на улицу Герхарда, что никакой шпик за ним не увязался, Поло почувствовал, что приключение кончилось. Ему стало страшно, а глаза глядели злобно и не моргая. Конечно, тысяча марок, без слов положенная ему в карман, помешать не могла. Несколько отвернув голову влево, он пошел от дворца, сжав губы и прищурившись. Как и раньше, он готов был воспользоваться, несмотря на свое благоприобретенное маленькое состояние, любым случаем поживиться на дармовщинку. А прежде всего – разжиться рубашкой, которую он купит, но вынесет из магазина, словно краденую.

Поскольку мое искусство заключается в эксплуатации смерти, ибо я поэт, нечего удивляться, что меня занимают подобные материи, конфликты, отметившие самую патетическую из эпох. Поэт занимается злом. В этом его роль: показать заключенную во зле красоту, извлечь ее оттуда (или вложить такую, к какой он тяготеет, может, из гордости?) и применить с пользой. Заблуждение интересует поэта потому, что только оно учит истине. Повторяю здесь, что поэт асоциален (по видимости), он воспевает заблуждения, зачаровывает их, чтобы они служили красоте завтрашнего дня или даже становились ею. Привычное определение зла внушает мне, что оно – лишь вместилище Бога. Поэзия, или искусство переработки отходов. Заниматься переработкой дерьма, если вам угодно его кому-то скормить. Под злом я здесь разумею грех против законов, социальных или религиозных (уложений государственной религии). А между тем Зло реально осуществляет себя в факте предания смерти или в том, что мы воспрепятствовали жизни. Не пытайтесь опереться на это поверхностное определение, чтобы заклеймить убийства и убийц. Убить часто значит – даровать жизнь. Убийство порой оборачивается добром. Это можно определить по счастливой возбужденности убийцы. Это радость дикаря, который убивает ради своего племени. Ритон, впрочем, убивает ради убийства, но это не так важно. Грех не в этом. Он убивает, чтобы жить, поскольку эта бойня – повод или средство подняться до больших жизненных высот. Единственное преступление – уничтожить себя самого, ведь, по существу, это значит убить единственную жизнь, которая имеет цену: жизнь своего духа. Я плохо знаком с теологами, но подозреваю, что в глубине души они здесь на моей стороне. Ритон не покончит с собой, разве что… Впрочем, поживем – увидим. До последней доли секунды он, что мне дорого, будет продолжать жить разрушением, убийством (то есть злом, если послушать вас), исчерпывая ради восторженного парения и в нем самом (а парение здесь – путь ввысь), все более распаляющемся, свою социальную суть, или футляр, из которого появится на свет ослепительнейший бриллиант; и эта суть – одиночество, или святость, то есть еще один род бесконтрольной, нестерпимо блистательной игры, торжества собственной свободы. Тому же, кто мне возразит, что Ритон не одинок, потому что он любит, хочу ответить: без этой любви он не дошел бы свободно до вершины. Сама необходимость вынудила ополченцев, прежде всего нашего героя, стрелять во французов, но в расчет надо брать только одно: одиночество, если, конечно, мы его принимаем. Отказ от него, если он неизбежен, – всегда уныние, грех, осуждаемый, насколько помню, одной из заповедей. В конечном счете я пишу эту книгу и предлагаю вам все это, показываю, хромая и часто перескакивая с пятого на десятое, потому что остаюсь на своей скале одиночества, коль скоро род моей эротики, моя дружба с самым жестким и прямым из юношей, святым, если послушать людей, рождает именно этот образ: предателя в нимбе. Только под властью еще юной смерти Жана, весь красный от этой смерти и от символов его партии, пишу я эти строки. Цветы, которые я бы желал в несметном множестве обрушить на его маленькую могилку, затерянную в тумане, быть может, еще не увяли, а я уже признаю, что самым главным персонажем, ради которого ведется этот рассказ о моей боли и моей к нему любви, оказался блистательный монстр, предавшийся самому роскошному из одиночеств, тот, по отношению к которому я испытываю своего рода экстаз, потомучто он разрядил в его тело смертоносную очередь из своего автомата.

В остальном Ритон продолжал следовать своей несчастной судьбе, которая никогда не вывела бы его из ужасающей нищеты, заключенной в прекраснейший сосуд. Когда он завербовался, у него еще сохранилась очаровательная мордашка, а жизнь его уже была чудовищна. Пусть вспомнят, как он, усталый, отвязал кота, сунул его в брезентовый мешок, завязал мешок и изо всех сил принялся молотить молотком по этой отвратительной, таинственной, вопящей массе. А кот жил. Когда Ритон решил, что размозжил коту голову, он вытащил животное из мешка; кот еще содрогался. В конце концов он повесил его на гвоздь в стене и разделал. Работа была долгой. На время исчезнувший голод вновь правил бал в Ритоновом желудке. Кот еще не остыл, от него шел пар, когда Ритон вырезал у него два окорочка и принялся их варить в гусятнице. Так и не убрав с глаз изувеченные останки, вывернутую, как перчатка, окровавленную кожу, он проглотил несколько полусырых кусков кошатины, притом без соли, которой не оказалось, и с тех пор Ритон почувствовал присутствие в нем кошачьей сути, она отметила его тело, а если точнее, живот, как те звери, что в давние времена вышивали на платьях благородных дам. Из-за того ли, что котяра был болен либо стал таковым и почти взбесился, претерпевая смертную муку, или же потому, что его мясо приготовили слишком свежим, еще дымящимся, а может, в силу того, что битва с ним измочалила мальца, но ночью Ритон очень мучился животом и головной болью. Он порешил, что отравлен, и вознес коту жаркие моления. А наутро записался в ополчение. Мне приятно знать, что он был отмечен подобным клеймом в самом интимном закутке своей плоти, отмечен королевской печатью голода. Движения у него были до того стремительные, а подчас он все делал с такой ленцой, что иногда ему самому казалось: в нем злобствует кот, которого он несет в своем чреве и нес уже тогда, когда встретил Эрика. Позже Эрик поведал мне, что в Берлине собаки скалились ему вослед, когда им овладевала явная или тайная ярость:

– Собаки тогда подходят меня обнюхать. Они прыгают вокруг меня и стараются укусить.

Если Эрик становился для собак своего рода зверем, внушающим раздражение, как еж или жаба, то и Ритона присутствие в нем кота заставило предположить, что он переродился, его природа исказилась и от него исходит кошачий запах.

«Этот парень, – думал он, ощущая спиной грудь Эрика, – этот парень должен унюхать…» Его глаза не знали покоя и казались почти черными.

……….

Похоронная процессия снова тронулась в путь. Добравшись до вырытой могилы, кюре прочитал еще несколько молитв, мальчики из церковного хора вторили ему, а потом могильщики опустили маленький гробик в яму и быстро зарыли. Катафалк уехал, увезя кюре. Мальчишки из хора отошли за чей-то гранитный склеп, расположились на траве и принялись подкреплять силы принесенными из дома бутербродами с колбасой. На месте остались только оба могильщика и служаночка; она на мгновение замерла перед могилой, в позе завирушки, когда та, бешено работая крылышками, странно зависает перед веткой на одном уровне со своим гнездышком, разглядывая галдящих в нем птенцов. Ее сбивает с толку великая нежность. «Какая-нибудь хищная птица могла бы ее схватить», – подумала о птичке служаночка. Она летала. И учила летать. Молитва еще трепетала в ее сердце, и душа отлетала «на крыльях молитвы», как говорят в таких случаях. Она ласково советовала своей девочке набраться смелости, звала ее на край гнезда. Она разложила на составляющие движения своих крыльев, давая мертвому ребенку первый урок. Затем сняла шляпу, положила ее на землю и уселась на надгробный камень рядом со свежей могилой. Так как она не плакала, могильщикам было невдомек, что это мать девочки. Один из них проговорил:

– А сегодня жарковато, не правда ли? Июль нынче, как в Алжире.

Он наивно обернулся к своему товарищу, но сам тон его голоса выдавал, что адресовался он именно к служанке. Засунув руки в карманы и ссутулившись, он ударил пяткой в звонкую сухую землю.

– Да, жарко – не то слово! – откликнулся другой. И так подмигнул напарнику, что можно было заключить, будто в его ответе крылся глубокий невысказанный смысл.

– Для овощей как раз впору, вот только воды бы побольше.

– Я бы не отказался и от винца, а ты?

Они оба от души посмеялись, и первый, кто заговорил, здоровенный детина лет тридцати, темноволосый, с закатанными по локоть рукавами рубахи, игривыми глазами и белыми зубами, стряхнув рукой веночек с камня, служившего сиденьем для служаночки, уселся рядом с ней.

– А у вас, крошка, усталый вид.

Она вроде как улыбнулась, хотя от изнеможения это выглядело гримасой. В отличие от всегда сурового Поло, Ритон умел улыбаться. По природе он был склонен к радости. Часто, когда он демонстрировал свои жесты, такие прекрасные, просто исключительно прекрасные, например оседлывал велик и лихо трогался с места, налегая грудью на руль, или облокачивался на балюстраду, или с этакой небрежностью поглядывал на девиц, или одергивал свой костюмчик, видевшие его прохожие, остолбенев, долго не сводили с него глаз. А если к тому же он знал, что за ним наблюдают, прекрасное настроение вызывало на его лице улыбку. Посмеиваясь, он начинал слегка позировать и сводил все к чистому кокетству. Но вернемся к нашей служаночке. Эта книжка искренна, и потому в ней есть доля шутки. Как колеблющимся в сумерках шелковым штандартом с орлом на золоченом острие, я размахиваю над головой смертью моего героя. Ни одной слезинки не выкатилось из моих глаз. Напротив, застарелая боль отодвинулась как бы за зеркало, и, хотя мое сердце еще волнуется, страдание уже не способно ранить его до крови. Но хорошо уже то, что мой траур, выказав глубинную ничтожность, триумфаторствует во внешних своих атрибутах. Так пусть же он даст мне повод описать прекрасную и жестокую историю, в которой мне будет позволено еще маленько помучить мамашу Жана и его девчонку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю