Текст книги "Гиблая слобода"
Автор книги: Жан-Пьер Шаброль
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц)
После короткого молчания Жако процедил сквозь зубы:
– Право, мне даже жаль, что я такой здоровенный…
– Что так?
Жако угрюмо пояснил:
– Стоит мне совсем легонько стукнуть – как из человека душа вон.
Эта заранее подготовленная фраза произвела должное впечатление. Одни встретили ее одобрительным смехом, другие – насмешками.
Гиблая слобода и Шанклозон переругивались, стоя за спинами своих главарей. Это продолжалось добрых три минуты. Но вот обоих парней стали подталкивать сзади их приверженцы.
Наступил второй этап борьбы.
Жако положил правую руку на левое плечо Шарбена и грубо толкнул его.
– Ну – у?
И тут же брезгливо отдернул руку. От толчка длинный Шарбен попятился, потом шагнул вперед, положил руку на плечо Жако и тем же приемом заставил его отступить.
– Ну – у?
Они по очереди резко ударяли ладонью по плечу про^ тивника, пошатывались под ударами и не переставая задирали друг друга.
– Ну – у?
– А ну попробуй, ударь! t – Сам попробуй…
Удары становились все сильнее. Но требовалось какое-то неслыханное оскорбление, чтобы развязать драку. Шарбен с минуту пожевал губами, точно собираясь плюнуть, и вдруг выкрикнул:
– Незаконнорожденный!
Жако побелел. Он подался вперед, занес кулак, но Милу схватил его за руку.
Длинный Шарбен призвал в свидетели своих сторонников:
– Он хотел меня ударить, ведь так?
Но и его тоже схватили за плечи.
Когда Жако и Шарбен почувствовали, что товарищи крепко держат их, они начали протестующе орать:
– Пустите меня, я из него лепешку сделаю…
– Пустите меня, я ему покажу…
Парни обоих лагерей разыгрывали из себя миротворцев и, пользуясь этим, задирали друг друга:
– У вас, видно, руки чешутся, пришла охота подраться!
Со стороны можно было подумать, что молодежь играет на пляже, уцепившись с двух сторон за концы веревки и стараясь перетянуть ее к себе.
– Жа – Жа – Жако, бро – бро – брось, – заикаясь, проговорил Клод.
Длинный Шарбен насмешливо расхохотался и, повернувшись к своим, передразнил заику:
– Пластинка ис – ис – испортилась…
Ребята из Шанклозона покатились со смеху, Клод Берже налетел на длинного Шарбена и нанес ему удар в челюсть. Главарь Шанклозона зашатался. На его нижней губе выступила кровь.
На этот раз отступления быть не могло.
Ритон умоляюще взглянул на Одетту Лампен. Она отвернулась. Тогда парень бросился к месту боя. Дверь танцевального зала отворилась. Шантелуб просунул голову, несмело заглянул в помещение и вошел. Он услышал, как дверь вновь открылась у него за спиной и, обернувшись, увидел трех парашютистов, прошмыгнувших в зал.
– На этот раз добром не кончится, – мимоходом бросил Канкан, словно возлагая всю ответственность на Шантелуба.
Толпа окружила место драки, держась все же на почтительном расстоянии. Шантелуб протолкался среди девушек и принялся убеждать товарищей:
– Бросьте вы колошматить друг друга! Ополоумели, что ли? Говорят вам, довольно! На кой черт вам это нужно?
Он пытался отыскать членоз своей ячейки, уговорить их.
– Ритон! Черт побери! Брось Ритон! Морис, послушай! Морис, поди сюда, мне нужно сказать тебе два слова…
Шантелуб ходил вокруг дерущихся, нагибался, заглядывал в лица, зажатые под мышкой или между колен, и в отчаянии изо всех сил шлепал себя по ляжкам. Он умолял ребят из своей ячейки:
– Мимиль, довольно! Это плохо кончится! Октав, послушай, будь же благоразу…
Над клубком сплетенных, копошащихся тел взметнулся чей‑то кулак, словно челн, оторвавшийся от быстро вращающейся карусели, и угодил прямо в нос Шантелубу. Тот провел рукой по лицу, потом взглянул на нее – рука была в крови. Шантелуб успел проследить взглядом от кулака вдоль руки и отыскал наконец лицо шанклозонца, зажатое между плечами двух сражавшихся. Он провел языком по верхней губе, на которую стекала, щекоча ее, струйка крови.
– Эх, пропади все пропадом!
И бросился в самую гущу свалки.
* * *
– Жако!
– Жако!
Жако напряг шейные мышцы и высвободил голову, которую длинному Шарбену удалось обхватить согнутой рукой, – этим приемом он славился по всему кантону. Жако с силой оттолкнул главаря Шанклозона.
– Погоди! Дойдет и до тебя черед…
Самый здоровенный из парашютистов прижал Бэбэ к помосту. Он обнимает девушку, тискает ее, водит своим свиным рылом у нее за ушами. Его красный берет с двумя узкими черными лентами валяется на полу.
Жако хватает парашютиста за плечи и тащит назад, но тот присосался к Бэбэ, как пиявка. Тогда Жако отступает на шаг, нацеливается и изо всех сил ударяет вояку ногой в зад. Пальцам на ноге становится больно, а звук полу чается сухой и гулкий, словно удар пришелся по костям.
Парашютист отпускает Бэбэ. Он оборачивается с перекошенным от злобы лицом. В упор смотрит на Жако. Его взгляд изучает противника от кончиков ботинок до завитков волос. Он презрительно смеется.
Жако приготовился к защите: кулаки сжаты, подбородок опущен, голова ушла в плечи, ноги чуть согнуты.
Парашютист расстегивает пуговицы на обшлагах куртки, закатывает рукава. Развязывает галстук, отгибает ворот рубахи. Самодовольно массирует левой рукой свой сжатый кулак. Спокойно заявляет:
– Сейчас приготовим биток с кровью!
Он низкорослый, широкоплечий, плотный. Уверен в своей силе.
– Нет, – возражает Жако, – с салом!
Парашютист, не переставая массировать кулак, становится в полоборота и ударяет Жако ногой. Тот, зажмурившись, перегибается пополам, схватывается руками за живот. Голова Жако неудержимо клонится вниз, но от удара коленом в подбородок зубы у него лязгают и он падает навзничь, звонко стукаясь затылком о натертый паркет. Жако извивается от боли, все время держась за живот, но парашютист приподнимает его, хватает за правую руку, закидывает ее к себе на плечо и, натужившись, с возгласом «ух» бросает парня через голову так, что тот ударяется о стену зала. Потом с довольным видом созерцает противника: Жако стоит на четвереньках, мотает головой и тщетно пытается встать.
Парашютист глубоко вздыхает, выпячивает грудь. Он снова повязывает галстук, застегивает обшлага куртки, оборачивается к своим и выкрикивает, точно приказ:.
– Баста! Кончай драку!
В центре зала потасовка давно прекратилась. Груда тел распалась. Все окружили Жако и парашютиста.
Нет, теперь это уже не игра.
Рукопашные схватки – без них не обходится в «Канкане» ни одна танцулька – подчиняются определенным правилам и отчасти напоминают спорт, где некоторые приемы запрещены, а отчасти дуэль светских людей, во время которой позволительно слегка ранить противника в руку; но убить считается проявлением самого дурного тона.
Длинный Шарбен, Рыжий и их приятели, Милу, Шан – телуб, Клод и Ритон – Шанклозон и Гиблая слобода – поражены, как щенки, обнаружившие волка на псарне.
Парашютист обвивает рукой шею Бэбэ, кладет свою огромную лапищу на грудь девушки. Но тут же оборачивается, так как чья‑то рука опустилась ему на плечо.
Жако, пошатываясь, вновь стоит перед ним.
– Как? Это еще что такое? Тебе мало, говоришь? Ну погоди, на этот раз получишь сполна: держись крепче, начинаем представление, бить буду зверски, орел или решка, пан или пропал!
В его манерах, тоне, словах нет ничего наигранного. В них звучит подлинная ненависть.
Он заносит ногу и с силой ударяет Жако сзади по башмакам. И парень снова стукается затылком о паркет.
Но в этот самый миг длинный Шарбен угодил парашютисту головой прямо в челюсть. Тот успел только крикнуть:
– Ко мне, ребята!
Оба приятеля спешат ему на выручку, расправляя плечи. Но Шанклозон и Гиблая слобода стоят стеной.
Трое парашютистов угрожающе заявляют:
– Берегитесь, сопляки, пустим вам кровь!
Они вернулись с настоящей войны. Там рискуешь большим, чем разорвать куртку или расквасить нос. Их приводят в бешенство эти мальчишки, которые спокойненько сидят за тысячи километров от фронта и развлекаются воображаемыми приключениями.
Один из парашютистов вытаскивает странный нож: нажмешь кнопку – и с молниеносной быстротой выскакивает лезвие, тонкое, дрожащее, как язычок змеи.
Но плотина уже прорвана. Гиблая слобода и Шанклозон бросаются в наступление. Жако отстраняет Шарбена.
– Ну нет, этого предоставь мне!
И он наконец наносит прямой удар справа в челюсть широкоплечего парашютиста, который валится как подкошенный на пол.
Парашютистов смяли, опрокинули и выставили за дверь.
Избавившись от них, парни возвращаются в зал вместе с Ползном и его женой. Розетта растерянно осматривает синяки и порванную одежду ребят. Новый пиджак Мориса висит клочьями.
– Кто платит за выпивку?
Парни из Шанклозона остаются у стойки, а ребята из
Гиблой слободы окружают Бэбэ и Жако. Парень отряхивает пиджак, поправляет воротничок рубашки.
– Поди‑ка сюда, Жако.
Бэбэ вынимает из сумочки платок, смачивает его слюной и прикладывает к распухшей губе Жако, на которой выступила капелька крови.
– Брось, это пустяки… не то еще видали.
Молодежь вокруг них умиляется:
– Да поцелуй же ее, Жако. Мы отвернемся!
Жако берет Бэбэ двумя пальцами за подбородок и наклоняется над ней с победоносной улыбкой. Но Бэбэ стискивает зубы, резким движением высвобождает голову и, отскочив от Жако, с размаху отвешивает ему две звонкие затрещины. В наступившей тишине Жако, весь бледный, криво усмехается:
– Вот те на, опять что‑то новенькое!
Он набирает в легкие воздух, задерживает его и, наклонясь к девушке, хрипло говорит:
– И ты воображаешь, что этим все кончится? Думаешь, что «женщину нельзя ударить даже цветком»? Вычитала это небось в своих дрянных книжонках! Нет, милочка моя, ошиблась адресом. Я не из таковских!
И, широко размахнувшись, Жако дает ей сначала ладонью, а потом тыльной стороной руки две увесистые пощечины, от которых девушка с трудом удерживается на ногах.
Из глаз Бэбэ брызнули слезы, такие обильные, что на кофточке сразу же появляется мокрое пятно. Она подбирает с пола сумочку, быстро пересекает зал и, не оборачиваясь, выбегает на улицу. Жако остается на месте; упершись кулаками в бока, он бормочет:
– Подумаешь… тоже мне…
Милу трогает его за руку.
– На, держи. – И протягивает другу вываленную в пыли тряпку. – Знаешь, это твое кашне, Жако…
Канкан «величественным жестом сеятеля» разбрасывает по танцевальной площадке мыльные стружки, а Иньяс, усевшись на прежнее место с аккордеоном в руках, разукрашивает мелодию вальса пьянящими вариациями.
* * *
Бэбэ вздрогнула: свежий ветерок жадно прильнул к ее горячему мокрому лицу. Она застегнула пальто, вытащила платок и стала вытирать щеки. Несколько парней, собиравшихся войти к Канкану, наблюдали за ней. Девушка сунула платок обратно в карман и быстро пошла по главной улице Гиблой слободы, где разгуливал сухой, резкий ветер. Камни мостовой пытались ухватить ее за высокие каблучки. Нога то и дело подвертывалась, но Бэбэ стискивала зубы и не замедляла шага. Когда кто‑нибудь входил к Канкану и дверь открывалась, ветер подхватывал мелодию танца и словно ударял ею Бэбэ по затылку.
Было затишье: последние машины, отправившиеся на воскресную прогулку, давно проехали, а обратно еще никто не возвращался, даже те, которые спешили пораньше вернуться в Париж.
– Что это, Бэбэ? Бал уже кончился?..
Бэбэ даже не подняла головы.
Гараж Дюжардена был закрыт, но хозяин в праздничном костюме еще продавал бензин.
Черная «аронда» мягко затормозила у гаража. Из машины выскочил молодой человек. Белокурый, с волнистыми, даже курчавыми волосами. Он заметил Бэбэ, посмотрел на нее, улыбнулся и отвел глаза.
Бэбэ невольно ответила ему полуулыбкой. Молодой человек рассчитался с Дюжарденом, сел за руль, но не закрыл дверцы. Положив руку на стартер, он что‑то рассеянно говорил владельцу гаража, то и дело поглядывая на Бэбэ. Он был один d машине.
Бэбэ пересекла улицу Сороки – Воровки и медленно продолжала идти по шоссе. Она услышала, как сзади с шумом захлопнулась дверца машины. «Аронда» тихо покатила вслед за девушкой. Бэбэ ускорила шаг.
Ей было двадцать лет, и она смутно сознавала, что владеет нерастраченным, мертвым капиталом, который не приносит дохода и с каждым годом незаметно обесценивается. Она знала, что нужно сейчас же, пока не поздно, ухватиться за подходящий случай и как можно лучше использовать этот капитал.
Ей было двадцать лет, и она была красива, и красота была ее единственным капиталом.
Девушки в Гиблой слободе маленького роста. Из‑за того, что их вечно называют «милочки», «девочки», «крошки», они кажутся еще меньше. Из‑за снисходительной жалости, которую к ним проявляют, они перестали расти. Им положили руки иа плечи, и это помешало им стать выше.
Одна девушка носит слишком узкую юбку и ходит на слишком высоких каблуках. Она мелко семенит ногами и растопыривает для равновесия руки, словно боится разбить что‑то хрупкое, что лежит у нее в карманах. А другая так сильно перетянула жакет в талии, что он расширяется книзу, как плохо закрытый зонтик. Если вам скажут, что девушкам достаточно и тряпки, чтобы выглядеть одетыми, не верьте, это неправда. Им стоит большого труда следовать моде; они шьют не разгибая спины, до боли в пояснице. Но нельзя же бесконечно перелицовывать старенький жакет.
С наступлением теплых дней девушки хорошеют. Летние ткани дешевле зимних, и они шьют себе широкие кокетливые юбки. Тогда, действительно, чтобы выглядеть разодетыми, им достаточно тряпки. Они просматривают слишком много иллюстрированных журналов, читают слишком много романов, слишком часто ходят в кино. Они слишком ярко красят губы, слишком сильно поводят плечами и покачивают бедрами. Они неестественно опускают ресницы и улыбаются, показывая все зубы, словно на экране. Они жеманничают и стараются говорить воркующим голоском, но порой загораются настоящим гневом, испытывают подлинное волнение. И тогда светлое, горячее пламя пробивается сквозь пепел, и он разлетается, как серая пыль от порыва ветра.
А вот Бэбэ была высокого роста.
Голова девушки доходила Жако до подбородка. Он мог бы поцеловать ее, почти не наклоняясь. Какое наслаждение было бы прогуливаться, держа ее под руку! Она была словно создана по его мерке, как воплощение его мечты.
Рот у нее был крупный и бледный. Она не красилась. У кожи был цвет кожи. Она не душилась. Ее юное тело пахло просто телом. В линиях было что‑то незаконченное, многообещающее. Хотелось, чтобы она поскорее созрела.
– Ты платишь за выпивку?
Парни допили бутылку белого; стол у них под руками был липкий. Канкан подал еще монбазильяка.
Жако посмотрел, как уносили пустую бутылку. Спрятал бумажник в карман. Ста франков как не бывало. Ровно столько надо отдать за билет в Париж и обратно: поехать туда и побегать по объявлениям все же придется.
Он одним духом осушил стакан, не испытывая ни удовольствия, ни отвращения. Просто, так надо было. Внутри словно все одеревенело. Ломило глаза, и приходилось делать над собой усилие, чтобы разжимать губы.
– Знаешь, ты не больно хорош с подбитым глазом! Как же ты поедешь завтра искать работу?
Жако пренебрежительно мотнул головой. Вновь наполнил стакан, поднес его ко рту и так и застыл, словно дожидаясь чего‑то. Иньяс неподражаемо владел своим инструментом. Казалось, аккордеон не выдержит «Монмартрского соловья». Трели звенели, закручивались, и не было надежды, что им когда‑нибудь придет конец. Пары, прерывисто дыша, старались поспеть за головокружительным темпом вальса, и это было прекрасно, как пляска смерти.
Жако внимательно рассматривал свой стакан. Когда знатоки пьют вино, они сначала смачивают язык и проводят им по нёбу. Затем берут в рот совсем капельку вина, смакуют, закрыв глаза, и выплевывают. Наконец выпивают весь стакан небольшими глотками, чтобы продлить удовольствие и почувствовать, как вино ласкает нёбо, горло, пищевод и желудок.
Жако залпом выпил вино. От вальса кружились даже стены; низкие хриплые звуки сменялись тягучими и сладостными, хватавшими прямо за сердцё. Мелодия обрывалась на трех нотах, пронзительных, как крик умирающего, и вдруг снова рождалась из этого отчаяния среди коротких, сводящих с ума взвизгов, похожих на плач новорожденного.
Многие девушки танцевали друг с другом, пока парни пили. Они кружились в вихре вальса, и юбки их торчали, как оперение стрел. Паркет блестел, словно лезвие кинжала. Порой аккордеон, приглушив басы и бросая вызов силе тяжести, забирался на такие верха, что напоминал акробата, бесстрашно балансирующего на канате под самым потолком. Танцующие запрокидывали голову, закрывали глаза, судорожно сжимали пальцы и уже не чувствовали собственных ног.
Милу придвинул Жако курительную бумагу и пачку табака. Свернуть сигарету – одна из радостей жизни. Это восхитительная передышка, во время которой можно привести в порядок мысли и спуститься с неба на землю. Курительная бумага – драгоценный дар. Свернуть сигарету – чисто мужское искусство и восхитительное удовольствие, такое же Нелепое и бесполезное, как аперитив.
Жако нажал пальцем уголок подбитого глаза. Положил руку на руку Милу и процедил, закрыв глаза:
– Пусть они берегутся!
Милу отнял свою руку.
– Кто?
– Не знаю!
Он налил себе еще стакан.
– Сам не знаю! Те, другие… Те, которые на десять, двадцать, тридцать лет старше нас.
Он взял руку Милу и пожал ее.
– …Если я когда‑нибудь заплачу. Пусть только одна слеза…
Но тут же спохватился:
– Заметь, наш брат не часто плачет: умеем владеть собой…
Милу встал.
– Куда ты?
– Пойду потанцую.
Он увидел Сильви Торен, сидевшую за соседним столиком. Но прежде чем пригласить ее, сказал Жако странным, немного дрожащим голосом.
– Знаешь, иногда ты становишься слишком… слишком…
Милу не договорил. На его детских пухлых губах застыла обычная лукавая усмешка, но глаза были закрыты. Под колючим взглядом друга лицо Милу «редькой вниз» приняло застенчиво – скорбное и мучительное выражение.
Ритон говорил на ухо Одетте Лампен:
– Мне хотелось бы сочинять песни… песни… каких еще никто не слыхал. И чтобы слова к ним было нелегко произносить. В общем… нет… такие слова, чтобы от них вот здесь что‑то начинало шевелиться. Такие, чтобы их нельзя было петь и думать о чем‑то другом и люди менялись бы от них… внутри. От моих песен не поздоровилось бы очень и очень многим. Я еще не умею их сочинять, но в тот день, когда я научусь…
Ритон посмотрел на улыбающуюся Одетту. Девушка, как видно, не понимала его, иначе она не стада бы улыбаться. Он повторил:
– В тот день, когда я научусь…
Чтобы скрыть смущение, он вытащил из кармана губную гармонику и поднес ее ко рту, но аккордеон заглушал все Другие звуки. Иньяс хитрил с мелодией. Он отдалялся от нее, импровизировал, изобретал, ни с того ни с сего менял ритм, но основная мелодия опять возвращалась и кокетливо вырывалась у него из‑под пальцев. Тогда под раскатистый смех триолей он хватал ее за талию и заставлял пары так быстро кружиться, что они готовы были просить пощады.
Наконец Иньяс заиграл медленное танго. Канкан потушил лампочки и включил прожектора. Зеркальный шар начал медленно вращаться.
Бесчисленные звезды усеяли стены, потолок, пол. Звезды были так близко, что, казалось, стоит протянуть руку – и достанешь их. Они слепили глаза, от них мурашки пробегали по телу, но рука хватала одну пустоту.
Потому что то были не звезды, а приманка, пыль, которую пускают людям в глаза.
– Я плачу за выпивку! – крикнул Милу.
ГЛАВА ПЯТАЯ
МЕРТВЫЙ СЕЗОН
Милу еще раз постучался к Леру и стал ждать. Он поднял воротник плаща, соединил концы его у своего носа картошкой и подул. Щеки и губы сразу согрелись от дыхания. Он вытащил из кармана необычного вида нож, просунул его меж прутьев решетки и постучал в стеклянную дверь. Звук эхом отдался внутри помещения, в коридоре, в кухне, в столовой. Милу подождал немного и прислушался. Ничего. Он сунул нож в карман и попытался повернуть ручку двери. Дверь у Леру была заперта. Он наклонился, приложил глаз к замочной скважине, но ничего не увидел: ключ торчал изнутри.
Милу вышел на улицу. Входную дверь ему удалось открыть без труда: замка там не было. Нужно было только просунуть руку между створками и приподнять щеколду.
– Не знаю, что это сегодня случилось с Леру, – крикнула, высунувшись из окна, мамаша Жоли.
Она взглянула на свой будильник.
– Уже половина восьмого, а хозяйка Леру еще не зажигала газа. Да и Амбруаз не пошел сегодня на работу. Я даже не слышала голоса Жако. А он всегда поет, когда бреется… Не могли же они всей семьей уехать ночью, уж я‑то непременно бы заметила!
– Конечно же нет, мадам Жоли! Они здесь, ключ в замке.
Подошла с озабоченным видом мадам Вольпельер.
– С Леру стряслось что‑то неладное, – заявила она.
Со станции вернулся папаша Удон.
– Амбруаз не уехал сегодня с обычным поездом. Этакое с ним впервые за все три года приключилось.
Подошла мадам Берже, остановилась с бидоном для молока в руках.
Они вошли в подъезд.
Папаша Удон и Милу взломали дверь. В столовой около печки растянулась кошка. Удон поднял ее за хвост и тут же выпустил из рук. Животное ударилось о пол с деревянным стуком.
Тогда они бросились в комнаты.
Жако долго трясли за плечи, наконец он открыл глаза и пробормотал:
– Что такое? В чем дело?..
Но тут же вскочил с кровати и кубарем скатился вниз по лестнице, во дворе его вырвало.
Лулу принялся плакать. Мадам Вольпельер взяла его на руки. Ребенок, всхлипывая, стонал:
– Больно… Ой, как… как… больно…
Он сжимал грудь ручонками. Кожа на лице посерела. Вдруг сильный кашель потряс все его тельце; мадам Вольпельер едва успела достать ногой горшок, стоявший под кроватью, и поднести к нему Лулу.
В своих длинных кальсонах Амбруаз чувствовал себя очень неловко. Заметив женщин, он отвернулся и спросил yi Удона, настежь распахнувшего окно:
– Что случилось, Гастон?
– Вы оставили на ночь горящую печку… А тяга, видно, была плохая, ну и вот…
– Но… ничем не пахнет.
– У окиси углерода нет запаха.
Мадам Леру с трудом открыла глаза.
– Это пустяки, мадам Леру. Все дело в печке, это она сыграла с вами такую шутку.
Мадам Леру слабо улыбнулась.
– Не стоило вам беспокоиться… вы все… такие милые…
И она потеряла сознание. Амбруаз присоединился к Жако, и было слышно, как их обоих рвет во дворе.
Мадам Вольпельер завернула Лулу в одеяло.
– На сегодняшний день я беру мальчугана к себе. У них и так много хлопот.
Удон обратился к Милу:
– Беги за врачом, сынок, да поживее!
Проходя по двору, Милу похлопал по плечу Жако, который стоял прижавшись лбом к стене и широко расставив ноги.
– Не стесняйся, Жако, валяй дальше! Я за все плачу!
Грузовичок папаши Мани проезжал мимо, подпрыгивая на камнях мостовой. Милу вскочил на подножку и проговорил, просунув голову в дверцу кабины:
– Привет, папаша Мани. Вы едете в Париж, на рынок? Забросьте меня по дороге к врачу. Леру чуть было не угорели от печки.
– От чего? – проревел среди грохота папаша Мани и изо всех сил нажал ногою акселератор. Старичок «ситроен» рванулся вперед с астматическим кашлем.
Удон открыл кочергой дверцу печки. Вытяжная труба была забита непрогоревшими угольками.
Через открытое окно холодный воздух потоком хлынул в комнату. Мадам Леру приподнялась на локтях в кровати и попыталась сесть. Она растерянно огляделась:
– Придет доктор, а в комнате такой беспорядок…
И снова упала на подушки.
Мадам Берже принесла половую щетку.
– Большое вам спасибо, – со вздохом сказала мадам Леру. – До чего ж нам не повезло… – и прибавила: – В шкафу лежат чистые простыни, вот здесь…
* * *
Деревья четкие, голые, как свинцовый переплет церковного окна; всюду растекаются струйки грязной воды, и каждый камень мостовой окружен траурной каемкой.
Природа умирает. От тоски ветви покрываются бурыми каплями: они никак не могут утешиться после потери своих листьев. Дождь тоже плачет, и горе его безутешно. Деревья, дома, телеграфные столбы и колонка газометра стоят, выпрямившись, в своем траурном одеянии, и похоронный вой ветра вырывает у них жалобные стоны. Дома поселка сгрудились посреди равнины, словно люди, окружившие на кладбище раскрытую могилу.
Всеобщая скорбь проникает в душу, как слезы, которые, стекая по лицу, попадают в рот.
От тишины становится больно.
Снег и холод – это тишина. Все кругом окутано мягким белым покровом, который заглушает, душит всякий крик о помощи, как в комнате пыток.
И тогда жаждешь шума.
Зима вступает в свои права, и конца ей не видно, остается только одно: пройти через нее, как через пустыню. Пройти длинный путь от агонии последнего осеннего листа до первых весенних ростков, которые появятся в жалких садиках.
Для одних уголь – нечто волшебное, чудесное; для других– это пустое слово, ведь они даже не помнят, какой он на вид. Для них уголь просто надоедливая мелочь, о которой надо вспомнить, позвонить по телефону, подписать чек. Для Гиблой слободы уголь – красивое блестящее чудо, от прикосновения к нему на пальцах остается мягкая теплая пыль. Уголь с успокоительным стуком падает в жестяное ведро, с горестным вздохом скатывается в печурку. Уголь – живое существо, он поселяется в комнате, наполняет ее уютным мурлыканьем, бросает золотые отблески на стены и ласкает щеки, обдавая лицо жарким дыханием.
Зимой все живое съеживается, жизнь замирает. Ведь куколкам тепло в их тесной оболочке.
Зима приступом берет дома. Люди сдают ей сад и двор, а сами наглухо запираются в своей квартире, затем уступают врагу коридор, столовую и, наконец, прячутся в кухне и жмутся поближе к очагу.
Когда нужно что‑нибудь взять в соседней комнате, предпринимают отчаянную вылазку и поспешно возвращаются обратно, вздыхая с облегчением, что и на этот раз все обошлось благополучно. Утром самые теплые вещи отдают тем, кто едет на работу; их провожают заботливыми советами, тревожными взглядами. Вечером проводят сбор всех частей в последнем сохранившемся редуте. Делают перекличку, вспоминают недавние бои, перевязывают раны, а на плите тем временем поет закипающий чайник.
Стоит выйти за порог – и сразу же оказываешься на вражеской территории; попадаешь под обстрел ледяной картечи, на каждом повороте тебя безжалостно разит перекрестный огонь пулеметов врага. С бесконечными предосторожностями спешишь по обледенелой дороге, сгибаешься в три погибели, готовый броситься ничком на землю, и с отчаянием в душе мечтаешь о вечернем биваке.
Коротаешь еще одну ночь, свернувшись в клубок, согреваясь собственным теплом, а на следующее утро опять надо вставать в темноте и снова выходить на улицу.
А день занимается поздно. У него свой зимний распорядок, как у богача.
Все темно вокруг.
Пусть даже известно, что на смену зиме приходит весна, но ничто сейчас не предвещает пробуждения природы. Ничто не предвещает того, что когда‑нибудь снова блеснет солнце; кажется, будто оно остыло, остыло навсегда.
А когда у тебя за плечами только пятнадцать, восемнадцать или двадцать весен, ты еще не очень уверен в том, что снова придет май. Зима так могущественна, так горда своей победой… Она еще потешится, покажет себя, попользуется своей властью… Да, это последняя зима, потому что она будет длиться вечно.
И надежда становится хрупкой, ломкой, как ледок, подернувший воду в стакане, который позабыли на окне,
* * *
В Замке Камамбер каждый занят делом. Мадам Лампен чинит шерстяные носки, распустив другие, еще более поношенные. Мадам Берлан выкраивает из обтрепанного по краям одеяла подкладку к плащу мужа. Раймон Мартен урвал минутку между работой и собранием и обивает войлоком дверь и окна в своей комнате, а то Ритон опять начал кашлять. У соседей, Руфенов, под дверь просто запихивают старые газеты; когда кто‑нибудь входит к ним, газеты сдвигаются в сторону, и их машинально водворяют на место ударом каблука.
По дороге на станцию все старательно вытягивают рукава, чтобы они закрывали кончики пальцев, ведь перчаток‑то нет! Можно еще согреть руки, если засунуть их поглубже в крепкие карманы или даже в дырявые карманы, куда тепло идет прямо от тела. В Гиблой слободе не знают центрального отопления, и жизнь здесь течет по старинке, не знают и приятного чувства, которое испытываешь, когда внизу скребут в котле, и весь дом гулко хохочет, словно от щекотки. Зато всем в Слободе хорошо известны те неприятности, которые может доставить преклонного возраста печка.
– Семейство Леру дешево отделалось… – ворчливо говорили рабочие, шагая на станцию по улице Сороки – Воровки, окутанной удушливым, похожим на печной дым туманом.
Жако, Милу, Ритон, Виктор и Морис встретились в головном вагоне «для курящих», оттуда им было ближе пересаживаться на станции Денфер – Рошеро. Сначала Жако сообщил приятелям последние новости о своей семье: «Мы с Амбруазом чувствуем себя неплохо. Мать помаленьку поправ ляется. Вот Лулу у нас сильно кашляет, но он и до этого кашлял…» Потом разговор перешел на обычные темы.
– Мне хотелось бы иметь тяжелый мотоцикл, – сказал Виктор. – Легкий ни на черта не нужен, тогда уж лучше ездить на велосипеде. Но двухцилиндровый мотоцикл с – карданной передачей…
– Знаешь, меня смех разбирает, когда ты начинаешь рассуждать о мотоциклах, – заметил Милу с деланным равнодушием.
– Тебя смех разбирает? А почему, скажи, пожалуйста? – злился Виктор. – Ты, может, думаешь, что у меня никогда не будет собственного мотоцикла?
– Вы все меня смешите, – отрезал Милу.
Ребята удивленно посмотрели на него. Они потребовали, чтобы Милу объяснил, в чем дело. Да, он сыт по горло их бреднями. Виктор только и мечтает, как бы сломать себе шею на «харлей – дэвидсоне». Ритон со своими песенками считает себя чуть ли не Ивом Монтаном, а Клод Берже уже видит себя на ринге в перчатках Марселя Сердана. Но смешнее всех, пожалуй, Клод – каждое утро он беглым шагом обходит свой двор, и этак раз двадцать подряд…
– Хотелось бы мне знать, почему тебя это смешит? – проревел Жако сквозь грохот колес; поезд как раз пролетал под мостом и вскоре остановился, испустив три глубоких вздоха, на станции Масси. Волна пассажиров, пересаживающихся на другой поезд, оттеснила Милу и Жако от товарищей.
– Вы все меня смешите, – повторил Милу, – не люблю, когда люди хотят выше головы прыгнуть. Может, покурим?
Жако взял у Милу сигарету. Прикуривая от зажигалки приятеля, он тихо спросил:
– А ты, значит, выше головы прыгать не хочешь?
Всякий раз, когда машинист увеличивал скорость, поезд встряхивало. После трех таких встрясок в вагоне уже свободно разместились все пассажиры. Милу прижался лбом к оконному стеклу. Он ничего не мог различить за окном. Густой туман, все еще лежавший над Фонтен – Мишалоном, в свете занимавшегося дня казался серовато – зеленым, как морская вода.
Вот он, Милу, хочет прежде всего иметь в руках хорошее ремесло. Найти какое‑нибудь постоянное место, пусть даже за работу платят не так уж много. Затем встретить симпа тичную девушку. Не какую‑нибудь там премированную красавицу, а попросту славную девушку. О приданом он не думал: в наше время такие соображения в счет не идут. Они поселятся с женой в маленькой квартирке, и никто их оттуда не выселит, так как контракт будет составлен по всем правилам. Они станут жить вместе незаметной трудовой жизнью.