Текст книги "Гиблая слобода"
Автор книги: Жан-Пьер Шаброль
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц)
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
ЗВЕЗДНЫЙ ШАР
Раймон Мартен, отец Ритона, работал в Париже по очистке городской канализации. Он был маленького роста, сухощавый и жилистый. Густые волосы, нависшие брови, резкие черты и темные глаза придавали ему сходство с уроженцем Северной Африки. Но цвет его лица поражал – Раймон Мартен был так бледен, что казалось, он пудрится или мажется кремом. Вялая кожа лица сморщилась, как это бывает на кончиках пальцев, когда долго продержишь руки в горячей воде. Происходило это оттого, что Мартена постоянно мучили всякие накожные заболевания, вроде прыщей, угрей или крапивной лихорадки, i о щеки, то лоб, то руки покрывались сыпью, пузырями, лишаями или бородавками. Тело у него зудело, и Раймону приходилось напрягать всю силу воли, чтобы не чесаться. Врачи прописывали ему порошки и говорили, что эта странная болезнь весьма распространена среди тех, кто работает в больших и малых канализационных трубах. Больному выдали множество справок, на основании которых администрация должна была предоставлять ему разные льготы. Но ни порошки, ни справки не возымели действия, да и как можно лечить болезнь, когда человек проводит сорок часов в неделю под землей вместе с крысами? К тому же за теми, кто. работает в канализационной сети, не признают права на профессиональное заболевание.
Раймон Мартен страдал еще больше морально, чем физически. Ему казалось, что он внушает отвращение, и он стеснялся протягивать людям свою распухшую руку. Он готов был поверить, что им противно брать все то, что он может им предложить. И он страдал, потому что так много хотел бы дать людям. Он. страдал от нарыва, обезобразившего его на целую неделю, ведь лицо его принадлежало не только ему одному.
Как‑то на предвыборном собрании, организованном в танцевальном зале «Канкана», Раймон выступил против генерального советника. Прижатый к стене противник решил выйти из положения, посмеявшись над внешностью Раймона Мартена. Но это ему нисколько не помогло, наоборот, он восстановил против себя всю аудиторию и даже тех, кто не разделял взглядов Мартена.
Раймону Мартену явно не везло. Когда родился Ритон, ему было двадцать лет. Как и все призывники 1937 года, он пробыл два года на военной службе, демобилизовался 10 августа 1939 года, провел дома всего две недели и вновь ушел солдатом на «странную войну». Был взят в плен, но бежал. Участвовал в Сопротивлении, был арестован, сослан.
Вернувшись в родные места, он не нашел ни своего жилища, ни мебели: во время бомбардировки Ла Шапели торпеда попала в трубу его дома. Он разыскал жену и сынишку у соседей, и все трое поселились в Замке Камамбер. В 1951 году жена умерла от родов, оставив ему двух вполне здоровых близнецов. Мартен отдал их на воспитание кормилице. Это стоило ему ежемесячно огромной суммы в двадцать тысяч франков. Ритон и Раймон оба работали. Несмотря на большие деньги, выплачиваемые кормилице, им удалось расплатиться с долгами, в которые они залезли из-за похорон, и даже стать на ноги, когда от мсье Эсперандье пришел приказ «убираться вон».
Раймон Мартен был активистом компартии. Его можно было встретить всюду: и на собрании, и в стачечном пикете; он раздавал листовки, расклеивал плакаты. При каждом новом несчастье, которое на него обрушивалось, окружающие ждали, что на этот раз Раймон непременно опустит руки, но, к всеобщему удивлению, его политическая активность только возрастала: можно было подумать, что удары судьбы лишь подстегивают этого человека.
Сын доставлял Мартену немало беспокойства. Во – первых, у Ритона такое слабое здоровье, а кроме того, он просто одержим этой своей страстью к песенкам. Дома он мог часами просиживать у радиоприемника; на улице, в поезде – всюду он прислушивался к звенящим у него в голове мелодиям, но только беззвучное, еле приметное движение губ выдавало эту рвавшуюся наружу музыку. Хотя Ритон и вступил в Союз республиканской молодежи Франции, но общественная работа его не увлекала, он оживлялся лишь, когда разговор заходил о певцах и песнях. И все же Раймон Мартен ни разу не побранил за это сына.
Когда они получили еще одну повестку с требованием выехать из дома, Ритон сказал отцу:
– Неужели мы позволим выкинуть нас на улицу?
– Нет, этого нельзя допустить.
– Если они придут, мы запремся изнутри и будем защищаться.
– Бунт одиночек ни к чему хорошему не ведет, – наставительно заметил Раймон Мартен.
Раймон Мартен подумал, что надо было бы организовать массовое выступление, поднять на ноги всех жителей квартала. С какой горячностью он бросился бы в бой, если бы речь шла не о нем самом!
– Но главное – после нас Эсперандье вытряхнет всех остальных жильцов и завладеет Замком Камамбер, – сказал Ритон.
Раймон Мартен улыбнулся. Он застегнул сумку с газетами и вышел на улицу. Отправляясь продавать «Юманите – диманш», Раймон всегда тщательно одевался, – ведь он должен был представлять свою партию. Парадный костюм, в котором он чувствовал себя немного неловко, и бледное, словно напудренное, лицо делали его похожим на актера, готовящегося к выходу.
По шоссе за город неслись машины, – сегодня, как нарочно, перед наступлением зимних холодов выдалось теплое воскресенье. Детишки Гиблой слободы сидели по краям тротуара, положив подбородок на согнутые колени, рпустив ноги в ручеек мутной воды, и слушали, как под самым носом у них шуршали шины. По утрам в воскресенье парни обычно собирались в гараже Дюжардена. Он помещался в предпоследнем доме Гиблой слободы со стороны Шартра, как раз рядом с бистро мамаши Мани. Приятели обсуждали достоинства проезжавших машин, вертелись около стоявших на ремонте автомобилей с открытыми капотами и отваживались давать советы своему сверстнику Тьену, ученику Дюжардена. Они встречали свистом девушек, шедших на рынок на площадь Мэрии, толковали о боксе или о песенках– это зависело от того, кто заводил разговор: Клод
Берже или Ритон Мартен, и сговаривались о том, куда отправиться вечером. Перед их глазами по шоссе двигался транспорт всех видов – настоящий живой каталог.
– Эх, до чего же мне хотелось бы иметь мотоцикл «веспа», – вздохнул Жако.
Милу кивнул головой на велосипед с моторчиком в поллошадиной силы, на котором трясся юный турист с голыми волосатыми ногами, снаряженный, как золотоискатель.
– А я был бы доволен и такой вот штуковиной, – заявил он.
Ну, а Виктор, тот спал и видел тяжелый мотоцикл, пусть даже подержанный, но только, чтобы он был «не меньше чем на пятьсот кубиков».
И все они предавались своим мечтам, рассеянно прислушиваясь к привычным звукам Гиблой слободы. У себя дома папаша Вольпельер горланил, надсаживаясь, какую‑то песню. Ветер доносил также насмешливый голос папаши Удона. Старик раздавал направо и налево листовки и свои обычные шуточки. Он казался полной противоположностью сыну. Насколько юный Рири был сонным и медлительным, настолько папаша Удон был говорлив и энергичен. Семеня ногами, он весело подошел к парням, прислонившимся к каменной ограде возле гаража Дюжардена. Жако бросил взгляд на листок, отпечатанный на'ротаторе: «Угроза закрытия Новостройки», – и оттолкнул протянутую руку.
– Меня это не касается.
– А ты все‑таки возьми, – настаивал Удон. – Передашь отцу. Ведь Амбруаз работает на стройке.
Жако нехотя взял листовку, сложил ее и сунул себе в карман.
Остальные ребята, подражая ему, держались так же пренебрежительно и развязно. Удон ушел, ругая молодежь, которая ничем не интересуется, ни на что не годна, а ведь если бы захотела, все могла бы сделать. Рири на минуту сбросил с себя оцепенение: как‑никак дело касалось его отца, да и сам он работал на строительстве.
– А родитель‑то мой прав, – пробормотал он, зевая, – нас всех могут уволить с Новостройки.
– Ты, может, воображаешь, что этими бумажонками вы чего‑нибудь добьетесь? – оборвал его Жако, после чего Рири снова впал в полусонное состояние.
Папаша Вольпельер пел у себя в кухне, перед распахнутыми настежь окнами:
Ночи Китая,
Дивного края,
Ночи любви…
Среди песен, которые он исполнял, наибольшим успехом пользовались «Ночи Китая», «Голубка» и «Забастовка матерей».
Голос у него был редкой силы. Нельзя сказать, чтобы очень приятный или верный, но для папаши Вольпельера хорошо петь – значило громко петь. В Гиблой слободе считали, что Вольпельер мог бы сделать артистическую карьеру, и, слушая его, говорили: «Ну и голосище!». Каждое воскресенье, между десертом и кофе, он услаждал пением свою семью, и мадам Вольпельер открывала окна, чтобы доставить удовольствие соседям.
– Не могу, уши режет, – прошептал Ритон, проходя под голубым одеялом, висевшим, словно знамя, на подоконнике Вольпельеров.
Волоча ноги, парни возвращались домой.
Носком деревянного башмака Амбруаз счищал налипшую на лопату землю. По утрам в воскресенье землекоп отдыхал, копаясь у себя в садике. Из‑за угла «Канкана» вынырнула «веспа». На мотоциклисте была белая фуражка и огромные темные очки. За его плечи уцепилась девушка. Она сидела, как амазонка, свесив ноги на одну сторону. Ветер приподнимал подол голубого платья, и видна была тончайшая нижняя юбка, обшитая кружевами.
– Бывают же такие холеные, – процедил сквозь зубы Жако.
Мартен вошел в ворота вслед за Жако и поздоровался с мадам Леру. Она ответила, как всегда, ворчливо:
– Дела? Не больно‑то хорошо. Лулу у меня заболел. Поднялась температура. Утром его вырвало прямо в постель. И вот видите, приходится стирать простыни. Еще одной заботой больше! Будь у нас водопровод – дело другое! Хоть бы вы похлопотали, чтоб в наш квартал воду провели…
Бросив лопату, подошел Амбруаз. Мартен поинтересовался, что слышно на Новостройке. Они поговорили с минуту, затем Мартен вручил Амбруазу газету. Сумка, пачка «Юманите», бумажник, кошелек для мелочи – у Мартена было так много всего в руках, что он выронил стофранковый билет, который ему дал Амбруаз, а Амбруаз растерял мелочь, которую ему вернул Мартен. Они одновременно наклонились, затем с улыбкой взглянули на свои заскорузлые пальцы, казалось, не умевшие удержать деньги.
Из кухни доносился стук вилок. Мать накрывала на стол, и в доме пахло капустой.
Обе лапищи Амбруаза, землекопа – бретонца, были разделены на участки, словно план, приложенный к кадастру. Черные борозды, которые невозможно было отмыть, делили ладони на треугольники и квадраты разных оттенков. Раскрытые ладони были похожи на мутные стекла в свинцовых переплетах. Пожатие руки Амбруаза напоминало ласковое прикосновение шершавого кошачьего языка.
Жако на заводе оторвало машиной указательный палец. Когда по субботам он надевал кожаные перчатки, пустой палец болтался посреди ладони, и это мешало. Жако стал было набивать палец газетной бумагой. Но потом бросил: он был врагом всякой слабости.
А вот Жюльен лишился двух пальцев на правой руке – безымянного и мизинца, – их отдавило прессом. И казалось, здороваясь с ним, что пожимаешь маленькую, неестественно длинную, детскую ручонку. Такое вот ощущение испытываешь в темноте на лестнице, когда под ногами вдруг недостает ступеньки. Жюльен безошибочно угадывал это чувство и сразу же отдергивал руку.
Ребятам так хотелось, чтобы руки у них были белые, гладкие. Но тут уж никакие меры не помогали: ни старания, ни мыло, ни уход. Ладони оставались жесткими, точно деревянные.
И когда по воскресеньям парни надевали выходной костюм, их руки чувствовали себя неловко, как бедняки, попавшие в богатую гостиную.
А руки девушек, для того и созданные, чтобы быть нежными, изящными? Черные, заскорузлые, они напоминали диких зверьков, застигнутых зимними холодами. Слишком короткие ногти загибались внутрь, словно хотели помешать пальцам вырасти, удлиниться.
Когда парень танцевал с девушкой, придерживая свою партнершу правой рукой за спину, под его пальцами шелестел шелк ее блузки, но как только он сжимал другой рукой руку девушки, загрубевшая кожа касалась такой же загрубевшей кожи, и оба улыбались друг другу, довольные, что трудовая неделя осталась позади.
* * *
Жизнь начинается в субботу. В году всего пятьдесят два таких оазиса.
С полудня субботы до раннего утра понедельника они, наконец, могут быть самими собой, и это хорошо. Целый мир принадлежит им. Мир, который они создали от начала до конца. По своим собственным планам. И его закон стал их законом.
На танцульках – девушки, приятели и аккордеон. А потом драка – хочется дать разрядку нервам, наносить удары, сорвать хоть на ком‑нибудь накопившуюся злобу. Парни танцуют, пьют и дерутся. Героизм и рыцарские чувства подчиняются капризному ритму танца. На все существуют свои правила: как угостить сигаретой, как заказать вина, как пригласить девушку одним лишь движением плеч и как затем обнять ее. Тут начинается искусная любовная игра девушек и парней. Их предки уже давно все изобрели, но они жаждут нового, неизведанного. Танцуя, парень прижимается щекой к щеке девушки, дышит ей в ухо, прядь волос падает на глаза, рука сползает на талию. Целый шифрованный код, вроде азбуки Морзе. Каждый понимает, куда клонит другой. Когда у людей за спиной двадцать веков сознательной жизни, не скажешь, что они только вчерЪ. родились на свет. Каждый наметил черту, до которой может идти, и никогда ее не преступает. Столько поколений пережевывали эту жвачку, что теперь все кажется несколько пресным.
Молодежи надо вновь обрести чистоту. Они испытывают пресыщение раньше, чем голод удовлетворен. Закуска уже не доставляет наслаждения или же оно сразу пропадает. Лакомок больше нет.
Нет больше иллюзии, нет мечты. Лучше, чем в кино или в книгах, ничего не придумаешь.
Едва успев созреть, юноша уже наделен дьявольской просвещенностью второй молодости.
Каждому приходится на свой страх и риск изобретать любовь.
Заново ничего не придумаешь, и поэтому все перемешивается, чтобы создать впечатление новизны. Ромео говорит, как Скарфаче, он выпячивает грудь, как Тарзан, сжимает кулаки, как Джо Луис, он смел, как Марко Поло, проницателен, как «Ястреб Сьерры».
Чтобы быть на высоте, парни устраивают потасовку, они наносят удары кулаками, столами, ногами. Чтобы любить – надо ненавидеть; чтобы завоевать любовь – надо победить.
В разорванных костюмах, обезображенные, дрожащие, все в крови, они чувствуют себя влюбленными и гордыми. Жестокими и нежными.
Они вступают в безжалостный мир и не могут жить без поэзии.
Их жизнь начинается в субботу. Понедельник придет своим чередом, и тогда они снова будут тянуть свою лямку, искать работу, ломать себе голову, бередить сердце. А сегодня– воскресенье. Вольпельер поет:
Ночи Китая,
Дивного края,
Ночи любви…
Сегодня воскресенье, и они считают себя свободными.
* * *
– Послушай‑ка, Жако, твое белое кашне выглядит просто шикарно, знаешь…
– Да, Милу, это мать мне сварганила. Практичная штука и теплая.
«Канкан» – большое бистро на другом конце Гиблой слободы, ближе к Парижу. За баром, через двор, имеется еще один зал, танцевальный, и при нем другой бар. В дни танцев хозяин, Канкан, чаще всего сам обслуживает второй бар: когда все кругом подчиняется ритму жава, подавать вино должен мужчина.
При входе в танцевальный зал звуки аккордеона сразу хватали за сердце. Иньяс обладал даром выжимать откуда-то из глубины мехов надрывно низкие ноты и тотчас же переходил на самые верха, словно обезьяна, взобравшаяся на макушку дерева, и закручивал там разные вариации и трели, а пальцами левой руки спокойно продолжал перебирать клавиши басов. От его музыки пол ходуном ходил под ногами.
Переступив порог «Канкана», парни из Гиблой слободы сразу начинали вертеть бедрами, дрыгать ногами и поводить плечами. Г лаза их бегали вдоль стен, где, ожидая приглашения, стояли девушки. Жако тотчас же отыскал Бэбэ.
Парни никогда не оспаривали у него девушку. Поэтому он не стал торопиться. Прошелся по залу, слегка раскачиваясь под плавные звуки вальса и напевая себе под нос:
Улица Лапп,
Улица Лапп,
Весело там жилось.
Поравнявшись с Бэбэ, он небрежно бросил через плечо, даже не повернув к ней головы:
– Привет… Пошли, что ли?
Она с безразличным видом приблизилась к нему.
И Жако тотчас же почувствовал в своих объятиях ее теплое, трепещущее тело.
Клод Берже подошел к Жанне Толстушке с полузакрытыми глазами, безжизненно расставив руки. Обе пары разыгрывали надоевших друг другу супругов. Они присоединились к танцующим в начале нового такта.
Ритон Мартен как бы невзначай оказался рядом с Одеттой Лампен. Одетта потупила глаза, и рот ее стал совсем крошечным.
– Ах… добрый вечер, Одетта. Как дела?
– Хорошо. Спасибо, Ритон.
Они не решались говорить друг другу «ты», но не могли обращаться и на «вы», ведь оба были молоды и вместе выросли в Гиблой слободе. Поэтому Одетта с Ритоном старались вести беседу в третьем лице.
Ритон поправил галстук и принялся теребить за ухом короткие пряди волос.
– Можно бы и потанцевать…
Одетта направилась было к нему, но Ритон поспешно пробормотал:
– Я хотел сказать… вы… я плоховато танцую жава, что… если подождать танго?
– Да, конечно. Подождем танго. От жава у меня голова кружится.
Ритон прислонился к стене рядом с девушкой. Он был счастлив. Растерянно посмотрел на Одетту, словно хотел сказать ей что‑то очень важное, но удержался. Мимо, тесно прижавшись друг к другу, проплыли Клод Берже и Жанна Гильбер. Ритон крикнул им:
– Ну как, влюбленные, дела идут на лад?
Клод, смеясь, пожал плечами и увлек партнершу под быстрый припев танца:
Мелочь передайте.
Мелочь передайте,
По рукам пускайте,
Цену подсчитайте!
Цену подсчитайте!
Отрывистые ноты бежали гуськом, спеша и подпрыгивая, точно ватага ребятишек, высыпавших после занятий из школы. Пара Бэбэ – Жако касалась земли лишь кончиком правого ботинка Жако. Вся тяжесть танцора и его партнерши сосредоточилась на одной этой точке, оба тела вращались вокруг нее. Носок легкой женской туфельки время от времени опускался рядом, чуть дотрагиваясь до ноги Жако. Кружась под звуки жава, Жако и Бэбэ напоминали волчок, послушный быстрой мелодии танца. Жава, наверно, можно исполнять на круглом столике диаметром в тридцать сантиметров и не терять при этом равновесия. Музыка уплотняет воздух вокруг вас, и вы танцуете, словно окруженные тесными невидимыми стенами. Все крепче и крепче прижимаете к себе девушку из‑за требований аэродинамики и уже не отставляете больше сцепленных рук, а вытягиваете их вдоль бедер. До самых колен оба тела застыли, как мраморные, живут лишь икры, щиколотки и ступни. Единственная вольность, которую можно себе позволить, – это постукивание каблуками и отбрасывание левой ноги. Индивидуальность танцора выражается только в движении щиколотки, и каждый специалист этого дела исполняет жава по – своему. От этого танца голова становится совсем невесомой и уносит за собой тело. И пара все кружится, кружится…
Мелочь передайте,
Мелочь передайте…
Пара кружится на месте, быстро и легко перебирая ногами. Замкнутый, все возобновляющийся пируэт, от которого глаза закрываются сами собой, пируэт, из которого нет выхода, которому нет конца. Два слившихся тела буравят воздух, наполненный звуками жава, остальные танцующие куда‑то отодвигаются, становятся все меньше и пропадают в сгустившихся вокруг облаках; стены зала раздвигаются и исчезают, потолок растворяется в небе. Остается только одна пара, захваченная вихрем танца, в тумане радостного опьянения.
– Благодарю.
Аккордеон уже смолк, но пройдет еще несколько секунд, прежде чем отыщешь ногой твердую землю и с трудом соберешь разбегающиеся мысли.
– Благодарю, Жако.
Надо дать себе время опомниться, и с пересохших губ слетают обрывки отвергнутых формул вежливости.
Дышишь тяжело, потому что под конец, когда чувствуешь, что музыка вот – вот оборвется, все ускоряешь темп, кружишься с предельной скоростью, а затем сразу останавливаешься как вкопанный. Когда же тела отстраняются друг от друга и разжимаются пальцы, испытываешь какую-то бесконечную пустоту…
Все вновь собрались у стойки бара.
Канкан оглядел компанию беспокойным взглядом и вытащил из гнезда оцинкованной стойки бутылку монбазильяка.
– Чего прикажете?
– Белого на всех!
Зажав между пальцами левой руки ножки четырех бокалов, хозяин ловко поставил их на стойку.
Милу прищелкнул языком и сказал, обращаясь к Жако:
– Ну, как, поедем завтра утром искать работу?
– Успеем еще договориться. Сегодня ведь воскресенье!
Шантелуб рискнул спросить:
– Правда, что ты нокаутировал мастера?
– Д – да.
– Немногого же ты этим добился!
Жако одним духом осушил свой бокал, чтобы уклониться от ответа, но Шантелуб настаивал:
– Ты дал себя выгнать, словно никудышнего работника. Чего ты этим добился, собственно говоря?
Жако так резко обернулся, что прядь волос упала ему прямо на нос. Его продолговатые глаза стали, казалось, еще больше.
– Душу отвел! Вот и все… соображаешь?
Он бросил стофранковый билет на стойку и направился в центр зала, где Бэбэ разговаривала с Одеттой Лампен.
– Он прав, знаешь! – изрек Милу.
– Прав… прав… – пробурчал Шантелуб.
Он так энергично два раза провел указательным пальцем у себя под носом, что весь нос собрался складками от самого кончлка до переносицы, и сказал, повысив голос:
– Сила мускулов ничего не доказывает. Существуют иные средства самозащиты. Он изукрасил мастера. А мо – гкет, тот попросту мелюзга! Дрожит перед хозяином и за лишние десять тысяч монет готов пятки ему лизать, гнуть спину, подхалимничать. Но все же он не предприниматель. По – моему, мелюзга этот мастер и только.
– Мелюзга! Мелюзга!
Милу в свою очередь начал горячиться.
– Послушать вас, все они мелюзга. Так, значит, подлецов нет, что ли? А если подлецов нет, против кого же тогда бороться?
Появился Мимиль, страшно возбужденный.
– Пришли ребята из Шанклозона, они в бистро. С ними длинный Шарбен.
– Ну, знаешь, теперь заварится каша! – ликовал Милу.
Раздались первые звуки танго:
Бэсамэ,
Бэсамэ мучо…
В самом центре потолка был подвешен шар величиной с мяч для игры в водное поло. Вся его поверхность состояла из крошечных зеркал. Во время танго зал погружался во мрак, и снопы лучей двух небольших прожекторов освещали этот медленно вращавшийся зеркальный шар. Яркие зайчики разбегались во все стороны, мелькали на стенах и на лицах людей. Когда же в прожектора вставляли цветные стекла, на бальный зал и танцующие пары сыпался зеленый, желтый или красный дождь искр.
Бэсамэ,
Бэсамэ мучо…
Ритон и Одетта медленно танцевали, держась на почтительном расстоянии друг от друга. Они неуверенно выделывали па и когда им наконец удавалось попасть в такт музыки, старательно повторяли ту же фигуру, чтобы не сбиться.
Но аккордеон Иньяса все время менял ритм, и это их путало. Они наступали друг другу на ноги. Ритон через силу улыбался.
– Это я виноват.
Девушка поднимала на него глаза:
– Ничего, это не страшно.
И снова потупляла взгляд. Ее каштановые волосы вспыхивали чистым золотом, когда на них падали яркие блики от сверкающего шара. Танцуя, Одетта и Ритон очутились у самой стойки бара; вдруг порывом ветра дверь распахнуло, и завиток волос девушки упал на нос Ритону. Он вздрогнул и зажмурил глаза, чтобы не сбиться с такта.
В зал вошли Полэн и Розетта. Они сели за один из столиков, стоявших вдоль стен.
Клод Берже и Жанна Гильбер танцевали в самом центре зала. Они изобретали сложные фигуры, брались за руки, шли рядом, останавливались как вкопанные, театрально обнимались. Жанна Толстушка откидывала назад голову, а Клод Берже выводил ногой кренделя. Они кружились в такт музыки, отстранялись друг от друга, вытянув руки, затем сталкивались грудь с грудью, еновь отдалялись и вновь приближались, на этот раз боком, чтобы разойтись на несколько тактов в разные стороны с заложенными за спину руками и опять порывисто броситься друг другу в объятия. Ноги их сплетались, они сгибали колени, выпрямляли руки, и девушка прижималась щекой к плечу партнера. У Клода был такой важный вид, словно он давал урок танцев, а? Канна, когда музыка слишком уж сильно брала ее за душу:, напевала воркующим голоском запомнившиеся ей слова припева:
Бэсамэ,
Бэсамэ мучо,
Ляляля – ляляля – ляляля – ляляля – ля…
Танго – танец, полный неги. Надо только отдаться его ритму, словно покачиванию гамака. Бэбэ совсем утонула в объятиях Жако, рот юноши приходился прямо против ее уха, и между двумя музыкальными фразами, когда тела замирают в равновесии, он ронял несколько полных значения слов:
– Ну что ж, Полэн с Розеттой, вот они счастливы…
Бэсамэ,
Бэсамэ мучо…
Он чуть заметно прижал к себе девушку и приблизил губы к мочке ее уха. Бэбэ резким движением высвободила голову:
– Жако, послушай, ведь я знаю, чего ты добиваешься…
Он выпрямился. Выпятив грудь, слегка отстранил от себя девушку.
– Чего?
Бэбэ поймала его взгляд и, в упор глядя на парня, холодно проговорила:
– Запомни хорошенько, Жако: я отдамся только тому, кто будет моим мужем.
Жако опять схватил девушку, яростно увлек за собой в танце, трижды так резко повернул, что у нее перехватило дыхание, и внезапно остановился на самой высокой ноте припева.
– Да это что‑то новенькое! Факт! – вызывающе за-: смеялся он.
Бэбэ заговорила мягко:
– Послушай, Жако, к чему все это? Всегда одно и то же. И «я люблю тебя», и «приходите к железнодорожному мосту», и «давайте пройдемся вечером до кладбища»… Нет, меня на это не поймаешь.
Жако резко остановился, точно при исполнении фигурного вальса, сильно перегнул Бэбэ так, что голова ее запрокинулась, наклонился над девушкой, отбросив назад левую ногу, и грубо рассмеялся ей прямо в лицо. Лишь после этого он снова закружил ее в такт припева.
– Вот – вот, пришли мерку и тебе сделают муженька на заказ, тютелька в тютельку.
Она пожала плечами.
– Пожалуйста, Жако, не смейся так!
Он захохотал еще громче.
– Не смеяться?.. Ха, я имею на это право, я достаточно дорого заплатил за свой смех.
Танго подходило к концу, в зале постепенно зажигались лампочки, и от светящихся брызг зеркального шара уцелели только искорки в глазах людей.
Все немного притихли. Оба враждебных лагеря пили и наблюдали друг за другом. Между парнями из Гиблой слободы и парнями из Шанклозона лежала «no man’s land» [3]3
Ничейная земля (англ.).
[Закрыть]шириною в метр. Разговор шел внутри каждого кружка, но некоторые фразы произносились нарочито громко и поэтому звучали как вызов.
Парни из Гиблой слободы наперебой угощали друг друга в честь Полэна и Розетты. Жако спросил у Шантелуба:
– Ты слыхал, как Эсперандье собирается устроить наших молодоженов?
– Слыхал.
– Сдается мне, что он их использует на все сто.
– Ия того же мнения…
– Тебе следовало бы что‑нибудь сделать. Присмотрись-ка к этому получше. Ведь ты вечно торчишь в профсоюзах и всяких там организациях…
– Ну и народ! Когда вам что‑нибудь нужно, вы тут как тут, но если от вас ждут помощи, то вас днем с огнем не сыщешь, это определенно!
Но Жако уже и след простыл. Он вдруг заметил, что Бэбэ танцует пасодобль с кем‑то другим.
– Знаешь, кто это? Рыжий из Шйнклозона!
– Сейчас я ему покажу!
– Эй, погоди! – Милу удержал приятеля за рукав. – Еще не все ребята собрались. Нет Мориса, Октава. Не стоит пока начинать потасовку. Идем выпьем, я плачу…
Жако нехотя подошел к стойке вслед за приятелем. На пороге танцевального зала появился Виктор и тотчас же с озабоченным видом направился к стойке. Он тихо сказал, обращаясь к парням из Гиблой слободы:
– Послушайте, ребята, Шанклозон получил подкрепление.
Он выразительно сжал губы и процедил:
– Трое парашютистов.
– Что?
– Да – да. Трое парашютистов. Должно быть, приехали на побывку в Шанклозон. «Дальневосточники». Они как раз пьют водку в бистро. В красных беретах, все увешаны побрякушками вот отсюда и досюда…
И он показал, где у них висели ордена и медали, проведя рукой от левого плеча до пояса.
Жако схватил Виктора за отворот пиджака и крикнул ему прямо в лицо:
– А нам‑то какое до этого дело?
Он разом опорожнил свой стакан.
– Хозяин! Белого на всех!
Вошли Морис с Октавом. Жако и Милу переглянулись.
Жако отвел Шантелуба в сторону:
– Постарайся спровадить отсюда Полэна и Розетту, жаль будет, если в начале медового месяца в них угодит осколок бутылки.
– Вам еще не надоело валять дурака?
– Знай, старина, я в долгу никогда не остаюсь.
– Послушай, Жако, успокойся…
– Послушай, Шантелуб, твои проповеди у меня вот где сидят! Если ты опять заведешь свою волынку, сматы-? вай лучше удочки!
Мелодия пасодобля оборвалась. Танцующие пары расходились. Бэбэ улыбалась и, честное слово, чуть ли не приседала в реверансе, расставаясь с нескладной жердью, увенчанной шапкой огненных волос. Жако подошел к Рыжему и положил руку ему на плечо.
– Милсдарь, разрешите вас на два слова по поводу вот этой дамы, за которой вы нахально шьетесь…
Но Жако пришлось ту. т же обернуться. Кто‑то ударил его по плечу. Это был длинный Шарбен.
Они смерили друг друга взглядом. Манеры их вдруг сразу стали иными. Оставалось только переменить декорации и костюмы, и без труда можно было бы вообразить, что находишься среди ковбоев, мушкетеров или корсаров, в Чикаго или на острове Черепахи. Шарбен заявил с достоинством:
– Покорнейшая просьба не трогать этого господина;! он мой личный друг.
Это была игра.
Иньяс, собиравшийся было начать вальс, убрал аккордеон, спрятал его за помостом и, разминаясь, сделал несколько энергичных движений руками.
Парни Гиблой слободы и Шанклозона медленно наступали друг на друга. Девушки выстроились вдоль стен. Бзбэ было запротестовала:
– Жако, какое тебе дело?
Но тут же умолкла, встретив гневный взгляд юноши, и присоединилась к своим товаркам. Тишина стояла гробовая.
Видя, что ее брат направляется к ребятам из Гиблой слободы, Одетта Лампен крикнула умоляюще:
– Морис, не ходи, прошу тебя!
Морис задержался, словно по команде «шаг на месте». Опустив голову, внимательно оглядел складку на брюках, затем пиджак своего праздничного костюма. Погладил левой рукой отвороты, выпрямился и подошел к Жако.
Ритон прошептал:
– Извините, я на минутку…
Одетта посмотрела на него округлившимися глазами.
– Не люблю, когда молодые люди дерутся, – заявила она.
Ритон снова прислонился к стене рядом с девушкой и стал задумчиво потирать у себя за ухом.
Шантелуб старательно работал языком:
– Полэн, мне кажется, вы могли бы с Розеттой – или даже мы все втроем – выйти на улицу подышать свежим воздухом.
– Но… почему? – удивился Полэн, не спуская глаз с обеих групп, стоявших друг против друга посреди танцевальной площадки.
Шантелуб многозначительно посмотрел на Розетту. Полэн перехватил его взгляд и встал.
Жако и Шарбен, прижав кулаки к бедрам, подались всем телом вперед, чуть не столкнувшись носами. Они уставились друг на друга: каждый ждал, что противник опустит глаза. За спиной Жако стояла Гиблая слобода. За спиной Шарбена – Шанклозон.