Текст книги "Повседневная жизнь этрусков"
Автор книги: Жак Эргон
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 27 страниц)
Генеалогические древа
Таковы были некоторые из элогий, которые, во исполнение указа муниципального совета Тарквиний, однажды появились на форуме, чтобы продемонстрировать римской администрации – впрочем, вполне им симпатизирующей в лице императора Клавдия, – что жители города не отреклись от своей национальной гордости. Пришлось заглянуть в архивы, которыми был набит таблинум каждого дома, и взять с вершины генеалогических древ, ветвившихся по стене атриума, старые надписи под портретами предков {750} . Этрусская аристократия заботилась о своей родословной не меньше, чем Понтик из сатиры Ювенала:
Что из того, что в большущей таблице хвастливо укажешь
Ты на Корвина, сплетаясь на древе с иными ветвями,
Где потемнел уже конный начальник с диктатором вместе? {751}
Уже Персий, уроженец Волатерр, бичевал тех из своих сограждан, которые раздувались от гордости, потому что от них произрастала тысячная ветвь на тусканском генеалогическом древе: «Stemmate quod Tusco ramum millesime ducis» {752} .
He было ни одного этруска благородного происхождения, который не обладал бы такой родословной. Сам Меценат, казалось бы, лишенный тщеславия, имел свое генеалогическое древо в атриуме виллы на Эсквилине, и поэты, которых он там привечал, с почтением поглядывали на него. Когда Гораций в «Одах» и Проперций в «Элегиях» воспевали царскую кровь, текущую в его жилах ( Maecenas atavis edite regibus {753} ), это не являлось голословным утверждением: они проследили родословную своего патрона по ветвям от надписи к надписи вплоть до тех самых Цильниев, которые в IV веке до н. э. правили в Арретии, и тем более прочувствовали величие его происхождения, что сам Меценат никогда его не афишировал. Гораций, сын вольноотпущенника, был благодарен ему за то, что тот не презирал его за низкое происхождение:
Нет, Меценат, хоть никто из лидийцев не равен с тобою
Знатностью рода – из всех, на пределах Этрурии живших,
Ибо предки твои, по отцу и по матери, были
Многие в древнее время великих вожди легионов:
Нет! ты орлиный свой нос поднимать перед теми не любишь,
Кто неизвестен, как я, сын раба, получившего волю!
…jovus tibi matemusfuit atque paternus
olim qui magnis legionubus imperitarent {754}
«Предки твои, по отцу и по матери, были многие в древнее время великих вожди легионов» – эти две строки охватывают собой всё генеалогическое древо Мецената, сведя к общему смыслу все подробности войн, расписанные в обстоятельных elogia.
Меценат
Мы впервые упомянули о Меценате, однако в конце нашего исследования об этрусской культуре следовало бы подробнее остановиться на этой выдающейся и непростой личности, сыгравшей столь важную политическую роль и оказавшей большое влияние на литературу, приводившей в замешательство как римлян, так и тот загадочный народ, что ее породил. Действительно, кажется, что некоторые его пороки и добродетели, во всяком случае большинство его причуд, можно объяснить наследием дальних предков, лукумонов Арретия. Вернее, можно представить его прекрасным образцом того, что могла породить in exremisэтрусская аристократия в тот момент, когда, исчезая как таковая, она растворялась в новом италийском правящем классе, при этом не теряя своих отличительных черт и, так сказать, своего внешнего налета, не теряя свой жизненной силы под грузом прошлого и сознания того, что ее род уходит в небытие. Какая великолепная выдумка Истории: дать в союзники Августу для создания Империи двух верных соратников, но совершенно разных людей – плебея Агриппу, энергичного воина с вечно насупленными бровями, скорее неотесанного, чем утонченного, как пишет о нем Плиний {755} , и потомка царского рода из Тускании!
Больше всего в человеке, которого Август «в пору гражданских войн поставил во главе Рима и всей Италии» {756} , современников поражало то, что он, обладая реальной властью, отвергал ее внешние проявления. Агриппа несколько раз становился консулом и даже, женившись на Юлии, дочери Августа, он получил imperiumпроконсула и власть трибуна. Меценат никогда не просил для себя государственной должности и довольствовался туникой и золотым кольцом римских всадников. «Он был не менее дорог принцепсу, чем Агриппа, – говорит Веллий Патеркул {757} , – но получил меньше почестей и всю жизнь довольствовался положением всадника. Он мог бы столь же возвыситься, но не желал этого».
Такое отношение похоже на то, которое Цицерон подмечал уже у римских всадников времен трибуна Друза {758} , в том числе у некоего К Мецената, возможно, деда по отцу нашего Мецената: они отказались войти в сенат, заявив, что предпочитают остаться в сословии своих родителей и вести спокойную и мирную жизнь вдали от бурь, вызванных ненавистью людской {759} . Такая сдержанность аристократии из итальянских городов, входившей в сословие всадников благодаря своему состоянию и чурающейся почестей, связана с ее принципиальной враждебностью к политике Гракхов и их последователей (мы не будем касаться здесь этой проблемы). Ясно, что два поколения спустя Меценат стоял на таких же позициях, делая вид, будто не ищет государственных должностей. Проперций ставил ему это в достоинство как философу, мудрецу, выбравшему «скромную безвестность» {760} . М. П. Боянсе видел в нем «горделивую скромность наследников знатных родов», которые с колыбели, казалось, были пресыщены официальными должностями и считали себя «выше всего, чем их могли наделить». В Меценате было всего этого понемногу.
Вот только, хотя Меценат заявлял, что посвятил себя управлению своим огромным достоянием, своими виноградниками и садами, эта «скромная безвестность» вовсе не была синекурой. Тридцать пять лет он был вернейшим помощником Августа, самым бдительным, самым полезным, кому император поручал заменять его у кормила власти в свое отсутствие. Стоит в нескольких словах напомнить о его таланте дипломата, политическом реализме, хладнокровии и человечности. Гораций писал:
Здесь Мецената с Кокцием мы поджидали приезда.
Оба отправлены были они с поручением важным;
Оба привыкли друзей примирять, соглашая их пользы {761} .
Соперничество между Антонием и будущим Августом не раз дало Меценату возможность проявить свой дар примирителя; во время памятного спора с Агриппой он посоветовал государю не тешится химерами прошлого, а создать учреждения, лучше приспособленные к размерам Империи {762} ; он не раз заставлял раздраженного Августа проявить милосердие {763} ; наконец, помогая поэтам – Вергилию, Горацию, Проперцию – раскрыть их призвание, он направлял их талант на служение государственному идеалу {764} .
Все это говорит о высоком уме, врожденной деловой жилке и интуитивном знании людей. Хотя «римская революция» {765} , которая привела Августа к власти, была совершена «новыми людьми», Меценат был «новым человеком» только для Рима: за ним стояли несколько веков политической цивилизации.
Но с какой небрежностью, истинной или напускной, выполнял он свои неисчислимые обязанности! Такое впечатление, будто он делал одолжение государству, и римлянам не нравилось, что он не делал вид, будто полностью погружен в государственные дела. Своими манерами рассеянного и снисходительного вельможи он немного напоминает графа Моска делла Ровере Соредзана из «Пармской обители», и когда Гораций впервые предстал перед Меценатом, его чувства не слишком отличались от впечатления графини Пьетранера, встретившей в ложе Ла Скала пармского министра: «Откровенность, disinvoltura, с которой говорил этот министр столь грозного монарха, затронула любопытство графини: она ожидала встретить в этом сановнике чванного педанта, а увидела, что он стыдится своего высокого положения» {766} .
Он делал вид, будто ищет лишь наслаждений, причем самых утонченных, и потому общественное мнение не спускало с него глаз. Республиканская оппозиция не упускала ни одного случая оклеветать «серого кардинала» императора Августа. Философы-стоики, чуявшие в нем эпикурейца – если не в теории, то на практике, – яростно клеймили память о нем. Наверняка он не был лишен пороков, свойственных его времени. Но самым нестерпимым в его поведении, по мнению Сенеки, не упускавшего ни малейшей возможности его очернить, было vitia sua latere noluit– «нежелание скрывать свои пороки» {767} .
Гедонизм Мецената имел, по крайней мере, то преимущество, что, внешне концентрируясь на удовольствиях, он предоставил своим добродетелям непосредственность и скромность. Для стоика нравственность заключалась в усилии: это упражнение с гантелями, при котором воля должна тяжело дышать и отдуваться. У Мецената же наслаждения порой несколько натужные, зато добрые чувства, облаченные в стыдливость и сдержанность, развиваются естественным образом. Он был невероятно предан своим друзьям, но при этом слово «верность» ни разу не произносилось.
Особенно часто его упрекали в том, что он носит слишком просторные одежды. Не стоит удивляться – детали костюма и вопросы морали часто связаны между собой. В XVII веке в Англии конфликт между пуританами и кавалерами внешне проявился в прозвище «круглоголовые», которым наделили первых, и в требовании для себя права не стричь волос со стороны вторых. В Риме вступали в схватку из-за размеров тоги. В середине I века до Рождества Христова в моде произошла революция, которая сегодня дает археологам способ датировать барельефы {768} , но в те времена разделила общество на два лагеря. Вместо узкой тоги ( toga exigua), царившей в древности, римские денди ввели в обиход более просторную тогу, многочисленные складки которой шокировали здравомыслящих людей. Суровый Агриппа остался верен узкой тоге, но вся молодежь, крутившаяся вокруг легкомысленной Юлии, щеголяла в широких тогах. Меценат пошел еще дальше. Он заменил римскую тогу греческим паллием, принесенным в Рим чужеземцами, актерами и учителями, и этот плащ, свободно наброшенный поверх неприталенной туники, казался символом всяческой распущенности. Сенека не называет его иначе как discinctus– «распоясанным». «Меценат, – пишет он, – от природы был велик и мужествен духом ( nisi illud secundis rebus discinxisset), – да только распустил его вместе с собою» {769} . Но если бы он был стоиком и носил узкую тогу, то, вероятно, его пороков никто бы и не заметил.
Странно, что, нападая на «изнеженность» Мецената, упрекая его за пурпурные ткани, которые он так любил носить, за носилки из перьев, на которых он передвигался, за небрежную походку, за бассейны с теплой водой, в которых он купался, за мясо ослят, которое он ввел в моду, за страстную любовь к актеру Батиллу, даже за неверность его жены Теренции {770} , его преследователи ни разу не вспомнили о его происхождении и не подхватили традиционных обвинений греков и римлян в адрес этрусков. Мы уже сказали вначале, почему так могло быть, но надо признать, что Меценат обладал некоторыми чертами, присущими лукумонам эпохи упадка, которые беспечно возлежат на крышках саркофагов из Кьюзи и Тарквиний. А из эпиграммы, посвященной ему Горацием, можно даже заключить, что он был довольно тучен {771} .
Дионисий Галикарнасский говорит, что своим образом жизни этруски отличались ото всех прочих народов: это правда и в отношении Мецената, бравировавшего общественным мнением. Он не только носил паллий, но и, как утверждают, особым образом покрывал им голову, оставляя открытыми только уши, и в таком виде появлялся на разных церемониях. По словам Сенеки, это делало его похожим «на беглых рабов из пантомим, которые пытались таким образом скрыть свое лицо» {772} . На самом деле, это карикатурное изображение, каких во все времена удостаивались государственные деятели, будь то Мазарини или Луи Филипп. Недоброжелатели приписали характер привычки нелепому виду, в котором Меценат был вынужден лишь однажды появиться на людях из-за болезни, зябко кутаясь в складки туники или защищаясь ими от палящего солнца. Нетрудно догадаться, что Меценат был некрепкого здоровья – его постоянно мучили приступы лихорадки, и Плиний говорит, что в последние три года своей жизни он не мог сомкнуть глаз и на час {773} . В прекрасной фразе, напоминающей на сей раз не столько Стендаля, сколько Шекспира, Сенека показывает нам его «потерявшим сон от любовных переживаний и огорчений ежедневными отказами капризной своей жены, так что он пытался усыпить себя с помощью мелодичных звуков музыки, тихо доносящихся издалека» (на латинском эта фраза звучит красивее: per symphoniarum cantum ex longinquo lene resonantium {774} ). При упоминании о незримых симфониях, доносившихся из-за цветников в садах Эсквилина, чтобы успокоить натянутые как струна нервы несчастного лукумона, нельзя не вспомнить о том, какое место занимала музыка в цивилизации, наследником которой был Меценат.
Да, это был оригинал, и Август обращался к нему именно как к оригиналу, впрочем, нежно любимому (ибо он знал о достоинствах Мецената и помнил о том, чем ему обязан), например, в этом письме, где он слегка посмеивается над его утонченным пристрастием к драгоценным камням и редкостям: «Прощай, мое эбеновое дерево Медуллии, моя слоновая кость Этрурии, мой сильфиум Арретия, мой бриллиант Адриатики, моя жемчужина Тибра, изумруд Цильниев, яшма Игувии, берилл Порсенны, карбункул Италии – короче говоря, подстилка куртизанок» {775} .
Труды Мецената
Особенно ярко странности Мецената проявляются в его литературных трудах – ибо Меценат считал себя писателем. Конечно, он не обольщался по поводу своего таланта. Он окружил себя более великими поэтами, угадав в них, поощрив, предпочитая даже собственным пристрастиям, классический гений, простую величественность, естественность и вкус. И эти поэты, не скупившиеся на похвалы вельможе, политику, приветливому и скромному другу, обходили молчанием литератора, что о многом говорит. Этой темы избегали. Тем не менее Меценат продолжал писать, в стихах и в прозе, эпиграммы, диалоги, «Пир», «Прометей» и «De Cultu suo»: это заглавие так и тянет перевести «О культе своего Я», но на самом деле это означает «О моем образе жизни». Во всяком случае, дошедшие до нас фрагменты его творений ничем не напоминают античную литературу.
Удивляет невдохновенность автора: о ней сложно судить по тем обрывкам, которыми мы располагаем. Но и в них ярко проявляется неугасимая любовь к жизни. В то время как все философские школы, от самых героических до самых циничных, утверждали, что смерть не есть зло, он твердил, что смерть, даже самая славная, даже дарующая бессмертие, есть худшее из зол, а жизнь, даже самая жалкая, даже ущербная – самая большая ценность. «Что мне гробница моя? ( nec tumulum curo) Похоронит останки природа!» {776} – заявлял он. В основном известны четыре бурлескные и мрачные строки, пересыпанные одновременно редкими и разговорными выражениями, не вполне передаваемыми при переводе:
Пусть хоть руки отнимутся,
Пусть отнимутся ноги,
Спину пусть изувечит горб,
Пусть шатаются зубы, —
Лишь бы жить, и отлично все!
Даже если и вздернут
На крест, – жизнь сохраните мне! {777}
Возмущала форма стихов; Август считал ее верхом вычурности и дурного вкуса и развлекался тем, что пародировал «надушенные папильотки» своего дорогого Мецената. Сенека видел в ней зеркальное отражение его нравов: «Разве речь его не была такой же вольной и распоясанной, как он сам? Разве его слова – под стать его одежде, слугам, дому, жене – не должны были больше всего удивлять?» {778} Недавно Мецената как писателя попытались реабилитировать, представив его предшественником барокко {779} . Скажем так: современная поэзия определенного толка могла бы подобрать ключ к его герметизму.
Отрывки из «Прометея» и «De Cultu suo» дошли до нас благодаря Сенеке. Сразу видно, что это стихотворения в прозе и что «невнятная речь, как у пьяного», за которую упрекали Мецената, заключалась в том, что он доводил до крайности те вольности, что обычно прощали поэтам. Конечно, несправедливо корить его за строчку из книги «Прометей» – «Вершины сама их высота поражает громом», – заявляя, что следовало сказать: «Удары грома поражают вершины» {780} . Эти фрагменты как будто состоят из коротких частей фразы с непонятным и жестким синтаксисом, безо всяких предлогов, а образы выражены окказионализмами, которые можно встретить разве что в его произведениях да в вульгарной латыни. Если в сатирически окрашенном отрывке текста влюбленный подмигивает женщине – «он сморщился от мигания» ( cinno crispat); если он срывает поцелуй – «он клюнул ее в губы по-голубиному» ( labris colombatur), «голубнул»: глагол был специально выдуман для такого случая. Меценат любил развивать метафоры, чего не одобряли ревнители латинского языка. Описывая прогулку на лодке между зеленых берегов, он говорит о садах, отражающихся в воде, но посмотрите, как он это делает: alveum lintribus arent verosque vado remittant hortos(здесь сослагательное наклонение). Он берет эпическое выражение «бороздить море» ( aequor arare) и применяет его к руслу реки (Тибра), возвращая ему прямой смысл – «пахать» – «своими лодками они вспахивают русло реки», – но затем искусственно развивает ту же мысль: «и когда они вывертывали пласты воды – verso vado(ведь говорят, что плуг вывертывает пласты земли – terram vertit), то заставляли отражаться в них сады».
Понятно, что такая мания метафор часто порождает настоящие ребусы. Один из них, довольно любопытный, так до конца и не был понят: «Irremediabilis factio rimantur epulis lagonaque temptant domos et spe mortem exigunt». Что это значит? Ключ к загадке спрятан в словах mortem exigunt, восходящих к устойчивому выражению exigere vitam– «проводить жизнь». Банально было бы сказать, что живые проводят жизнь в надежде – здесь игра слов намекает на тех, кто проводит в ней свою смерть, то есть на манов.
Согласно древнему поверью, на некоторых праздниках – во время Анфестерий в Афинах и Лемурий в Риме – маны или души умерших приглашались вновь посетить свои прежние дома, а потом, когда они отведали пищи, специально приготовленной для них, pater familiasизгонял их с помощью специального ритуала {781} . Многие были убеждены, что привидения постоянно бродят поблизости от домов, пытаясь проникнуть в них ночью и насытиться остатками пищи. Во время Мецената был очень распространен особый тип мозаики, так называемая «неметеная комната» ( assartos oikos): на полу выкладывали изображения куриных и рыбьих костей, пустых ракушек и огрызков фруктов, которые хлебосольный хозяин якобы оставил на земле для теней, которые явятся ими поживиться {782} . Именно этот зловредный народец призраков и привидений министр внутренних дел императора Августа называет здесь термином, взятым из политического лексикона – «фракция», «партия», «сговор», – а в качестве определения использует неологизм, который ему, вероятно, подсказали длинные прилагательные irremeabilis, inextricabilis, употребленные Вергилием при описании Ада. Во всяком случае, именно у Вергилия Меценат взял rimantur epulis(«ищут свою пищу») – в «Энеиде» {783} так сказано об орле, клюющем печень прикованного Титана: rimaturque epulis. Но странное дело: дательный падеж Вергилия ( epulis=ad epulas) не был понят подражателем, который, посчитав его отложительным падежом, соединил его с lagona. Если добавить к этому, что собирательное существительное factioбез труда сочетается с глаголом во множественном числе, а духи были не прочь не только поесть, но и выпить (вот почему вместо благородного канфара мозаик здесь появилась вульгарная бутыль – lagona), перевести всю фразу можно легко: «Неотвратимая фракция, падкая до еды и выпивки, рыщет вокруг наших домов и проводит свою смерть в надежде».
В целом, допуская, что Меценат не придавал слишком большого значения этим играм, все это согласуется, хотя бы в основных чертах, с нашим представлением о нем: утонченная, почти болезненная чувствительность, ловящая отражение листвы в воде, приглушенные звуки, доносящиеся с полей, признаки вездесущности умерших в повседневной жизни; непринужденность, когда о самых важных вещах говорят шутливым тоном, а государи время от времени позволяют себе вставить в речь жаргонное словцо (кстати, латинская сатира всегда смешивала разговорный стиль с высоким); тонкий ум, улавливающий тайные связи между вещами и, в сочетании со странным презрением к классическому синтаксису, приводящий к непостижимости, в чем с ним мог соперничать только один поэт (неужели это простое совпадение?) – сатирик Персий, самый сложный из латинских поэтов, этруск по рождению и воспитанию.
Следует ли приписать все эти чудачества этническому атавизму, наследственной культуре и любви к роскоши, вырождению нации? Возможно. Однако, изучив недостатки или смешные стороны Мецената, не следует забывать и о его достоинствах: этот мудреный писатель «для души» с чутьем провидца угадывал в других подлинный литературный дар, этот эгоистичный и ленивый жуир проявлял верность и постоянство и давал человечные и мудрые советы. Если попытаться вместо заключения свести все самое важное в один образ, можно представить себе умного и преданного дилетанта, который умел, когда того требовали обстоятельства, «препоясать чресла», неутомимо мерил дороги Италии, стараясь примирить рассорившихся друзей, трясся по мостовой Аппиевой дороги, сопровождаемый всеми великими поэтами своего времени, которые шли пешком или скакали верхом у его повозки. Давайте сменим эпоху: мы узнаем его, с неизбежными поправками, в образе какого-нибудь римского или флорентийского прелата, деятеля Контрреформации, кардинала Сципионе Боргезе или Антонио Барберини, в пурпуре и круглой шапочке. Он покровительствовал бы художникам своего времени, велел бы выстроить множество прекрасных барочных храмов и сочинял бы поэмы на мифологические сюжеты в прециозном стиле кавалера Марино. Но главное – он разрешал бы конфликты между людьми с той мудрой осторожностью, с тем искусством не погубить главное неразумным вниманием к второстепенному, с тем талантом combinazioni [45]45
Комбинирования (ит.).
[Закрыть], который очень долго воплощал собой лучшую из итальянских политических традиций и часто оказывался единственным способом устранить вред, нанесенный миру непримиримостью или жестокостью Савонаролы или Борджиа, Брута или Антония. Говоря это, мы не слишком удаляемся от этрусков, ибо, как уже было сказано, когда ищешь этруска – находишь итальянца.