Текст книги "Чудаки"
Автор книги: Юзеф Крашевский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)
Он махнул рукой.
– Сегодня, хотя бы хотел, я не могу ехать, лошадей нет; но завтра, дорогой дедушка, как только Станислав найдет лошадей, я должен ехать, и уеду.
Подумав немного, старик вынул из кармана довольно большой сверток, и положив на стол, сказал:
– Перед отъездом ты должен принять от меня небольшой подарок. Я вздрогнул и попятился назад.
– Примешь ли? – сказал он.
– Никогда!
– Я даю тебе две тысячи червонцев, на которые я хочу, чтобы ты составил опять состояние. Я даю тебе их взаймы и возьму вексель.
– Благодарю вас, – ответил я, – скорее умру, чем возьму даром или взаймы что-либо от пана конюшего.
– Гордая душа, гордая душа! – сказал он про себя, видя мое волнение, и глядя мне в глаза, как будто желая выведать меня, он всунул опять сверток в карман.
– У тебя будут лошади, если ты так упорствуешь; хотя я хотел бы, чтобы ты остался у меня не более пяти дней.
На этом закончился наш разговор. Дед приглашал меня на охоту; но я отказал; он тоже не поехал и только послал своих людей. Целый день мы провели у камина, или гуляя в саду, несмотря на осеннюю погоду. Это был один из редких дней, который, подобно светлой минуте старости, сияет почти перед самой зимой. Солнце еще согревало землю: длинные нити паутины расстилались по сухим ветвям деревьев и по стеблям завядших цветов. Кое-где расцветала еще запоздалая почка. Тишина царствовала в природе, на полях хлеб собран, другой посеян и зеленеет; народ весел, потому что не голоден; а деревья покрыты листьями багрового и золотого цвета. Даже запах осеннего воздуха, пропитанного туманом, производил на меня грустное, но приятное впечатление. Я не узнал самого себя. Разговор с паном конюшим тянулся медленно, словно воз по полесским дорогам, подпрыгивая с бревна на бревно, или тихо волочась по пескам. Мы пошли в сад, а после во двор, напротив которого есть старый вал замка, воздвигнутого с незапамятных времен, и на фундаменте его построен теперь новый дом; липы и дубы окружают его, среди них стоит каменная скамья. Дед повел меня с собой. Мы разговаривали. Конюший впутался в отдаленный рассказ прошедшего, начиная с времен короля Станислава. Солнце было уже на закате, а мы все еще сидели на скамье. Осенний холодок был довольно чувствителен; дул западный ветер, а багровые лучи солнца освещали разостланную по полю паутину. Вдруг среди затишья природы послышался топот и свист.
Дед мой побледнел, задрожал, соскочил со скамьи, посмотрел на меня и не решался идти; после с явным беспокойством сказал: – сейчас возвращусь! – и исчез. – Я остался в недоумении, и с любопытством всматриваясь во двор, увидел из-за деревьев перед крыльцом женщину, верхом на лошади, за ней двух грумов, отлично одетых, прекрасную коляску, а в ней другую даму. Я видел, как дед мой подошел к ним, раскланялся и скоро увел их в комнаты, а Мальцовский, еще скорее, лошадей в конюшню.
Я не послушался деда, который велел мне ожидать его, и отправился во двор; мы встретились с ним на половине дороги. Старик был взволнован и неловко притворялся равнодушным.
– Кто это приехал? – спросил я его.
– А, а, это очень странная личность, по соседству с нами – моя знакомая… я был ее опекуном; она навещает меня иногда… очень обыкновенная особа! Придешь ли к нам? – спросил он, смотря мне в глаза.
– Непременно иду.
– Ты, может быть, будешь скучать, или стесняться. Это очень странная женщина!
– Я иду, и буду помогать пану конюшему занимать гостей.
– Я знаю, что это тебя утомит, ведь тебе нужен отдых перед отъездом.
Увидев, что дед всячески старается удержать меня, я решился во что бы то ни стало увидеть этих дам.
Смеясь, я взял деда под руку и вместе с ним вошел в гостиную.
Позволь мне подробно описать тебе кого я здесь увидел. Я чувствую, что эта минута великая и торжественная в моей жизни. Не смейся надо мною! Это любовь не та, которая поверхностно пролетит мимо сердца, не затрагивая его; чувство, которое я питаю – высокое, святое, достойное уважения – это сильная страсть, о которой прежде я не имел и понятия. Я, который после десяти дней обыкновенно говорил, что можно всем пресытиться, теперь не пресытился еще своим страданием. Прочитай с терпением это письмо, хотя оно гадко написано.
Конюший с явным неудовольствием и сопротивлением вошел со мной в залу, то бледнел, то краснел, точно вор, пойманный в злодеянии, иногда только хватал себя за седоватый хохолок. В камине пылал яркий огонь; напротив его сидела на стуле молодая женщина, высокого роста, с лицом чрезвычайно белым, но бледным, с смелым взглядом, с большими черными глазами; бархатная амазонка, кожаные башмаки и хлыстик в руке составляли весь ее костюм. Коротко подобранные волосы спускались блестящими кудрями вокруг головы, прекрасный, высокий лоб, не покрытый ни одною морщинкой, возносился над ее лицом, как купол над храмом; дивные черты эти составляли целое необыкновенной красоты, какую можно увидеть только на древних статуях. Я протер глаза, чтобы убедиться, не во сне ли я ее вижу, не призрак ли это? Я боялся, чтобы она не исчезла и не рассеялась в воздухе. Рядом с нею сидела другая женщина, старше ее, но почти такой же красоты. Не спрашивая их, и не зная их, сразу можно было отгадать, что первая не испытала еще ничего в жизни, между тем, для другой она закончилась навсегда вместе с надеждами и отрадой. В глазах этой женщины не выражалось даже любопытство; взгляд ее был холодный, а стиснутые губы выражали равнодушие.
Эти две женщины представляли совершенную противоположность; казалось, первая рвалась к жизни, веря во все, чего не испытала еще; вторая же ничего более не желала, как спокойствия и конца смешной трагикомедии, которую называют жизнью. Выражение какого-то равнодушного горя, неизлечимой тоски, презрения к миру можно было прочесть на ее изнуренном лице, покрытом преждевременными морщинами.
Ты можешь представить себе мое удивление при виде этих двух женщин, здесь, где ничего подобного я не ожидал встретить, здесь, где они казались каким-то фантастическим явлением. Осанка, наряд, – все в них изображало существ из другого мира. Представь себе две пальмы на полесских болотах; такими мне показались эти две женщины у пана конюшего. Я вошел и окаменел от удивления, но скоро опомнился, когда дед стал представлять меня:
– Мой внук, Юрий Сумин; пани Лацкая, панна Ирина З…
С панною Ириной, насколько я заметил, конюший был в самых дружественных отношениях.
Мы обменялись с ней взглядами, в которых выражалось то немое приветствие, по которому можно было судить о дальнейших наших отношениях. Злой, недовольный своим положением, и скорым отъездом неизвестно куда, я пришел в отчаяние, и впал в странное расположение духа: я сделался язвителен, насмешлив и пренебрегал всеми, начиная с хозяина. Обе дамы сначала смотрели на меня как на дикого зверя; им казалось странным видеть в глубоком Полесье существо с интеллигентной наружностью. Дед мой подходил то к одной, то к другой даме, но с особенной отцовской, или лучше сказать, материнской заботливостью суетился около панны Ирины: то придвигал, то отодвигал ее стул, сам подносил ей воду, всматривался в нее, по выражению простого народа, как в чудотворную икону.
Несколько минут продолжалось молчание; конюший шепотом разговаривал с дамами, я, сидя в стороне, презрительно молчал, не думая даже присоединиться к ним. Однако я должен сознаться, что дивная красота панны Ирины и появление ее у моего деда сильно возбудили мое любопытство. Я хотел ближе познакомиться с ней, но частью гордость, а частью робость, первый раз напавшая на меня, удерживала меня на месте. Наконец, панна Ирина поднялась со стула, взяла со стола букет осенних цветов, и, играя им, стала прохаживаться по комнате. Ее движения и походка были величественны; я следил за ней пожирающими глазами. Пани Лацкая, опустив голову и сложа руки на груди, всматривалась в огонь, как будто желая отдохнуть после усталости. Конюший глазами провожал Ирину, а иногда и на меня посматривал с беспокойством. Ирина, как будто придумывая с чего начать разговор, равнодушно остановилась напротив моего стула, и спросила:
– Вы давно из Варшавы?
Конюший, не давая открыть мне рот, поспешил ответить за меня. Я в знак подтверждения склонил только голову.
– И долго вы думаете оставаться здесь?
– Я уезжаю завтра, – ответил я тихо.
– Скоро вам надоело наше Полесье?!
Я горько улыбнулся, смотря на конюшего, и возразил:
– Я не имел времени узнать его.
– Не любопытно?
– Не то, но другие обстоятельства не позволили мне думать об этом.
– Как? – спросила она самым естественным образом. – Ничтожные интересы материальной жизни, эту грязную кухню, вы ставите выше великих обязанностей и удовольствий – назначения мужчины? Вы, гоняясь за чем-то ничтожным, суетным, что обыкновенно у нас называют интересом, посвящаете ему знание края, народа, которое поучает нас всегда высоким истинам?
Этот вопрос, заданный в упор, от женщины, вовсе незнакомой, чрезвычайно удивил меня. Она точно расставила сети, чтобы узнать, кто я. Ни один варшавский лев не нашелся бы, что ответить ей, или дал бы самый обыкновенный ответ, чтобы свести этот разговор с высоты, на которую она поставила его. Но я, озадаченный своим положением и взнесенный ее словами так высоко, ответил с некоторым удивлением, устремляя на нее взгляд.
– Свет и люд, сударыня, везде одинаковы; а эти лоскутья, которые составляют их наряд, обычаи, привычки, местный колорит, что это такое, как ни одна тленная форма, которая различна только по виду, но везде покрывает одну и ту же природу? Чего я не узнал, – попробую отгадать.
Несколько этих слов составляли как бы аккорд двух музыкальных инструментов, которые пробуют, одинаково ли они настроены? Мы обменялись взглядами. И только теперь, услышав из ее уст несколько слов, я видел, что не только необыкновенную красоту я имел перед собой, но и необычайное явление один из редких типов нашего времени, – женщину, которой ум столько же прекрасен, сколько и лицо. Какая же связь соединяла эту образованную женщину с конюшим, одеревеневшим ко всему? Правда, он говорил, что он ее опекун; но я не мог понять, каким образом из-под опеки моего деда могла взойти на степень необыкновенных явлений женщина нашего времени.
– Отгадать, отгадать! – повторила она мои последние слова, продолжая опять ходить по комнате. – Много вещей можно отгадать, но многому тоже нужно учиться. Мы в массе народа должны изучать человека. Свет и люди – такая загадка, которую в течение всей нашей жизни нужно усердно отгадывать. Но кто только отгадывает, тот ложно понимает свет и весь род человеческий; а в столкновении с живыми образами смешивает их с произведениями собственной фантазии, не понимая причины своего обмана.
Вот ее слова, которые я хорошо затвердил. Ты можешь представить себе мое восхищение! Слова эти изливались из прекрасных уст свободно, без всякой изысканности, без усилия! Всякую минуту я более и более изумлялся ее смелой речи; она нисколько не конфузилась моей столичной наружности и связей в обществе. Конюший бросал на меня разъяренный от гнева взгляд; я все еще сидел у окна.
– Не стоит отгадывать или изучать свет!..
– Всегда ли?
– По большей части.
– Откуда такое разочарование в молодых летах? – спросила она, встав напротив меня. Не думаю, чтобы это была только краска, которой красятся некоторые люди, выступая на сцене? Я предполагаю, что вы искренни.
– О, благодарю вас за это! Я искренен: что думаю, то говорю.
– Хорошо! И так скажите откровенно: какое вы впечатление увезете из нашей глуши?
– Не знаю: до нынешнего дня я не давал себе в этом отчета.
– Над этим не нужно задумываться, надо чувствовать.
– До сих пор Полесье казалось мне страной доброю, но очень дикой, – сказал я, улыбаясь. – Исключаю дом моего деда и все то, что я узнал в нем сегодня.
– О, только без комплиментов – пустого фимиама!
Пан конюший не мог более удержаться и вмешался тоже в разговор, но очень невпопад.
– Я просил его остаться, – сказал он, оборачиваясь, чтобы поправить огонь в камине, – но он так заупрямился ехать…
Я незаметно улыбнулся. Ирина посмотрела на меня и на деда, как будто догадываясь о чем-то.
– Пан конюший верно не умел просить. Но если бы мы старались удержать вас для лучшего исследования нашей страны?
– Ха, ха! – злобно улыбнулся мой дед, раздувая с беспокойством огонь. – Не упросим, не упросим: дал слово, я сам слышал, дал слово ехать.
– Кому? – спросила Ирина.
Но в это время конюший велел подавать самовар и притворился, будто не слышал. Я молчал. Теперь-то и высказалась ее короткость с моим дедом; она взяла его за руку и, смотря ему прямо в глаза, спросила с настойчивостью:
– Кому дал слово?
– Кто? – спросил старик, притворяясь будто бы забыл. Она с нетерпением отбросила его руку и вскричала:
– Бедные старики, какая у вас слабая память!
На этом закончился первый эпизод. Разговор все более и более воодушевлялся. Она развивала его, переходя от одного предмета к другому. Дед напрасно пытался мешать нам, сел возле камина и предался глубокой думе. Пани Лацкая упорно молчала, посматривая с состраданием то на меня, то на Ирину, то на деда.
Подали самовар. Ирина усадила меня между собой и m-me Лапкой, деда с другой стороны, и начала хозяйничать, точно у себя в доме. Вдруг, осмотрев весь стол, она обратилась к конюшему с словами:
– Видно, дорогой опекун не ожидал сегодня женского нашествия, потому что не велел испечь для меня хлеба.
– О, уже пекут!
– Не стоит угождать моим прихотям! Человеку не следует баловаться, не зная, что его ждет в будущем.
И после прибавила:
– Но вместо благодарности, что я пятью днями раньше приехала, пан конюший не в духе, как будто бы не попал в лося.
Когда она произнесла пять дней, я вспомнил, что дед позволил мне именно пять дней остаться у себя, и я взглянул на него, незаметно улыбаясь. Мы встретились взглядами, он сконфузился и встал, чтоб выгнать собак из комнаты.
Разговор после чая о столице, о литературе, о деревне и городе и другом продолжался до ужина. Несколько раз принимала в нем участие прекрасная и грустная m-me Лацкая; голос ее звучал чрезвычайной грустью. После ужина мы разговаривали, как будто знакомые уже несколько лет. Я был весел, и если бы не горькая мысль о завтрашнем отъезде, я мог бы сказать первый раз в своей жизни, что счастлив был вполне.
Меня не мало удивило, что эти дамы нисколько не собирались ехать, а между тем я услышал распоряжения Мальцовского насчет размещения их в нескольких комнатах, которые до сих пор оставались запертыми; итак, они оставались на ночь. Это подтвердила Ирина, обращаясь к деду.
– Я надеюсь, опекун не прогонит меня? Ночь темна; я чувствую усталость.
– Панна Ирина, панна Ирина! – с чувством сказал конюший, ломая руки. – Спросите, пустил ли бы я вас с вашей неустрашимостью ехать по распутице?
– Видите ли, еще побранил меня, вместо благодарности! – сказала она, подходя к нему и пожимая ему руку.
Он схватил ее за белые пальчики и торопливо расцеловал их; но сделав это почти страстно, он посмотрел на меня, отпрыгнул и расхохотался.
– Что! – вскричал он. – Хе? Старую печку черт топит! Счастье, что мне семьдесят лет, а то, черт возьми, эта пташечка далеко завела бы меня!
Сказав это, он в изнурении бросился на диван. А я с дамами (или лучше сказать с m-lle Ириной, потому что m-me Лацкая была молчалива и грустна), как старые знакомые, смеялся, шутил, болтал. Но вдруг Ирина сделалась серьезна, остановилась и прибавила, обращаясь к конюшему:
– Опекун, я в претензии на вас!
– На меня? Что же я сделал?
– Вы сделали преступление; вы доказали, что вы старый эгоист. Как, не желать поделиться с соседями своим дорогим гостем, да еще со мной? И это в стране, как наше Полесье, где гость из теплых стран редко прилетает, исключая аистов, которых у нас всегда много! О, это скверно!
Конюший покраснел.
– Он приехал на короткое время.
– Это нисколько не оправдывает вас. Если бы не капитан, который известил меня, что у нас есть дорогой гость в Тужей-Горе, то я бы ничего не знала, и он преспокойно бы уехал.
Дед, услышав о капитане, вынул платок из кармана и незаметно на нем завязал узелок.
– Ну, уж этот капитан! – ворчал он про себя. – Опять новая штука! Хорошо! Посчитаемся!
– И я должна была, – продолжала Ирина, удовлетворяя врожденному у женщин любопытству, – ускорить свой приезд в Тужу-Гору. За это преступление я назначаю наказание моему дорогому опекуну: вы должны…
– Что прикажете? – сказал, подпрыгивая, старик.
– Вы хорошо спросили, пан конюший! Да, именем вашей привязанности ко мне, я повелеваю вам удержать вашего внука и не пускать его завтра. Пускай сидит у нас в Полесье.
Старик с горечью скривился и, неискренно улыбаясь, подошел ко мне. О! Нужно было видеть, как он просил меня! В его просьбе заключался тоже ответ.
– Ты не поедешь, любезный Юрий, нет, нет! Твое дело обойдется и без твоего присутствия. Стоит написать; не правда ли? Ты не поедешь: хотя ты дал благородное слово и оно свято; но тем не менее ты должен остаться!
В таком тоне долго еще говорил старик, наконец, Ирина, которая верно лучше знала, что таится в его душе, шепнула ему что-то на ухо, и мой дед сейчас стал иначе удерживать меня. Ты понимаешь, я остался не для него, а для нее. Мы поздно разошлись по комнатам, хотя в Тужей-Горе ночь начинается обыкновенно в девять часов, и конюший значительно посматривал на часы, a m-me Лацкая несколько раз шептала Ирине на ухо, что пора спать; но она рассеянно принимала эти замечания и продолжала разговор.
Наконец, в одиннадцать часов старик стал немилосердно зевать, прохаживаясь по комнате и видя, что нас трудно разогнать, объявил бесцеремонно, что пора спать. Возвратясь к себе, я застал Станислава в превеселом расположении духа. Он не мало удивился, когда я ему объявил, что мы остаемся еще на некоторое время. В отчаянии он ушел из комнаты и бросился, не раздеваясь на кровать.
Я долго, долго ходил и мечтал. Дивно-прекрасная Ирина мелькала перед моими глазами. Но кто же она? Какая связь соединяла ее с конюшим? Трудно было догадаться. Я хотел было послать Станислава забрать справку, но в настоящую минуту он был ни к чему не годен: его убивала отсрочка отъезда. Поутру, проснувшись рано, я послал его разузнать о гостях; но их уже не было в Тужей-Горе, они ранехонько уехали, одна, по обыкновению, верхом, другая в коляске. Исчезли словно сон! Но когда вошел я в зал, в котором я провел так прекрасно с ними вечер, перед мною предстало свежее воспоминание, которое мне казалось ночным бредом.
Конюший мрачный, задумчивый, облокотясь локтями на колени, сидел у потухшего камина; казалось, он постарел со вчерашнего дня; грусть, беспокойство, сильное огорчение читались на его лице. Он поклонился мне молча. Во взгляде его выражалось затаенное неудовольствие и гнев; однако он был очень вежлив со мной. После взаимного приветствия я не утерпел, чтобы не спросить о вчерашнем явлении. Он косо посмотрел на меня и сказал:
– Эти дамы уехали домой.
– Так скоро? Так рано?
– Я не хотел удерживать их, – отвечал дед. – В доме холостяка неловко принимать их.
Пауза.
– Кто эта панна Ирина? – спросил я.
– Молокосос! Вертопрах! – сказал старик, подымая плечи. – Всякая красивая и не глупая женщина вскружит вам голову на четверть часа. Нет степенности, нет такту! Вот уже вам влезла в голову панна Ирина. Брось это!
– С чего вы это взяли, пан конюший? Я спрашиваю из любопытства! Я видел ее только один раз, но она заинтересовала меня!..
– Вот тебе на, уже заинтересовала его!
– Она заинтересовала меня своею оригинальностью, а потому я хочу знать…
– Что знать? Какое у нее состояние, а? Обыкновенно, дочь помещика, девушка немного легкомысленная, своенравная и избалованная, вот и все. Что же знать? Зачем знать?
Разумеется, я замолчал.
– Да, да, – прибавил дед с кислым видом, – ведь после обеда мы едем в Румяную.
– Что это за Румяная?
– Это деревня панны Ирины.
– Итак у панны Ирины есть деревня? – вскрикнул я неосторожно.
– Вот тебе на! Вот тебе на! Он готов уже жениться, потому что у нее есть деревня: деревню проест, а жену бросит. Но, нет, паничу! Не для кошки сало, – сказал он тихо.
– С паном конюшим невозможно сегодня говорить; что вас так рассердило?
– Вот-те и рассердило! Разве я молодой ветрогон, забияка, должен смеяться и танцевать всю жизнь, как щегленок?
– И так после обеда, – сказал я – мы едем в Румяную. Он кивнул только головой.
Я вышел, чтобы поговорить с Станиславом насчет дороги; но желая показать себя во всем приличии, я возвратился опять с вопросом: не лучше ли поехать в моем хорошеньком экипаже? К моему удивлению, конюший согласился, потому что его ноев ковчег был у кузнеца в починке, а нетычанка только что поломалась. Просьбой и подарком я уговорил Станислава с твердостью переносить обман несбывшейся надежды насчет нашего отъезда в Варшаву и пока приготовить мне все нужное для визита.
Я узнал, что m-lle Ирина владетельница деревни; но есть ли У нее родители, родные и кто она? – никто не хотел мне сказать этого. Я было попробовал спросить Мальцовского; он улыбнулся, поднял плечи и ответил:
– Обыкновенно, ясновельможный пан, дочь помещика! Находилась под опекой моего барина. Очень хорошая девица, о, очень хорошая!
Получив столь богатые сведения, после молчаливого обеда, я отправился с конюшим по песчаной дороге в Румяную. Конюший больше молчал, делая иногда только краткие замечания по хозяйству.
– А таки не сделал, собачий сын, как я хотел, гм! Поле дурно обработано, везде виден пырей и пр.
Темнело, солнце было на закате; но я мог еще разглядеть окрестность, приближаясь к Румяной. Беспокойство конюшего обличало ее близость. Мы выехали наконец на широкую улицу, обсаженную старыми липами и покрытую теперь желтыми листьями. Густые и широкие деревья виднелись вдали, можно было догадаться, что это был сад; направо блестел пруд своими прозрачными водами, а над ним красовалась готическая часовня; прямо белел господский дом, влево от него в некотором расстоянии – службы. Мы въехали в огромный двор, покрытый желтеющей травой; кругом его возносились деревья, под которыми цвели еще не захваченные морозами далии. Дом, к которому мы подъехали, не похож был на прочие полеские дома: широкий, одноэтажный, но на высоком фундаменте, он тянулся перед нами с оранжереей на конце, с крытою галереей и башней на углу, из которой можно было видеть отдаленную окрестность; а кому известны мрачные виды Полесья, замкнутые черными лесами, тот вполне оценит эту башню: глаз мог свободно разгуляться в отдаленной перспективе. – Стеклянное крыльцо было украшено вазами с различными цветами, расставленными с большим вкусом. Мое удивление все более возрастало. Как оазис среди пустыни, показался мне этот дом, которому не стыдно было бы стоять среди Парижа; содержится превосходно, украшен старательно, устроен со вкусом; он бы даже удивил и приготовленного к тому человека, а тем более меня, ничего подобного не подозревавшего, хотя я имел право судить по владетельнице о ее имении. Конюший мрачный, как осень, сбросил свою походную епанчу и пошел вперед, ведя меня по большим залам, в которых везде виден был художественный вкус. Тысяча симметрично расставленных безделушек и различных цветов, роскошно раскинутая драпировка свидетельствовали о вкусе владетельницы этого дома. Но кто же она? Где она воспитывалась? Я задал себе эти вопросы, идя по пустым комнатам, в которых дорогие картины, статуи, бронза доказывали не только высокое образование, но и богатство. Наконец мы добрели до небольшого зала, в котором трудно было повернуться от излишка мебели и различных вещиц. Диваны, кресла, столики, скамеечки, приборы для рисованья и вышиванья, букеты цветов, большие вазы тропических растений загромоздили этот уголок, забросанный вдобавок книжками. Прекрасное, красного дерева фортепиано Эрара, с вызолоченною резьбой, казалось, гнулось под тяжестью нот. На диване и трех стульях была раскинута портьера, которую составляли из различных вышитых кусков. Даже в этой комнате никого не было, но скоро отворилась боковая дверь, и Ирина, а за ней m-me Лацкая вошли в комнату. Конюший подошел к ним, делая над собой усилие, чтоб принять веселый вид.
На Ирине было фиолетовое платье из плотной материи, стянутое шнурком такого же цвета; руки покрыты черными шелковыми перчатками по самые локотки, волосы гладко причесаны; m-me Лацкая в черном платье и без чепчика. Я не могу выразить, как они обе были хороши, в особенности Ирина! Я ожидал еще кого-нибудь увидеть – отца, мать, тетку, бабушку; но никого более не было. Ирина одна принимала нас, как хозяйка дома: у конюшего забрала сразу шапку и перчатки, которые он церемонно держал в руке; придвинула ему кресло, мне указала другое, и сама села. В каждом движении ее выражалась неописанная прелесть. Как сон на заре, прошел для меня этот вечер, и я не мог ничего удержать; в памяти осталось только общее впечатление самой приятной минуты в жизни. Трудно было развеселить моего деда; то пересматривал он книги, то читал газеты, то ходил по комнате, изредка измеряя нас любопытным и неспокойным взглядом. Мы парили высоко, а прекрасная хозяйка, которой давно уже не с кем было поделиться мыслями, была одушевлена и весела. Я первый раз в жизни находился в присутствии женщины серьезной, высоко понимающей назначение человека вообще, а женщины в особенности, и признаюсь, она мне показалась неземным созданием; мне стыдно стало погубленной моей молодости. Она точно на крыльях своей мысли подняла меня и указала каким кажется мир, если на него смотреть с высоты, и что нам дана другая судьба и другая обязанность, а не та, которую мы с вами назначали себе в оргиях нашей молодости. Во всяком слове ее звучала светлая мысль. Строго, серьезно, мужественно говорила она о себе; так как люди привыкли говорить о недостатках других, она выказала свои, исчисляя их без трусливости, свойственной женщине, которая иногда придает ей еще более прелести, а иногда служит только покрывалом ее слабости. В обществе ее я чувствовал себя вооруженным смелостью на будущность; я возмужал; подстрекаемый, ободренный, я рассказал ей часть своей жизни. Я теперь только узнал, что дед мой гораздо лучше знает мое прошедшее, нежели я предполагал; с особенной едкостью, будто шутя, он помогал мне в моей исповеди, преувеличивая все то, что могло выказать меня с дурной стороны. Изредка посматривал он на Ирину, как будто хотел сказать: вот он, видишь, сам себя рисует. Но она не показала виду, что переменила обо мне мнение; напротив, обращалась со мной без всякой натяжки, почти дружески. По странной симпатии, которая редко проявляется в свете, казалось, мы давно с ней были знакомы: во взгляде, в движениях я отгадывал ее прошедшее, которого я не знал. По мере того, как покрывало спускалось с этого божества, оно становилось все светлее, прекраснее, совершеннее; близость нисколько не разочаровывала, а напротив, возвышала ее до идеала.
Обращение деда для меня было тайной, загадкой. Когда Ирина неумышленно вспомнила о капитане, конюший опять процедил сквозь зубы: «Съест черта, съест черта!» Покрутил усы и покраснел! Должен был, наконец, догадаться, что недоразумения между капитаном и дедом были не за луга и леса, но что в них таилась давняя ненависть друг к другу за вещи совсем другого свойства. Зачем прежде он даже не вспомнил при мне, что Ирина родня капитану?
Оставшись на ночь, мы отправились в павильон, выстроенный в саду. Из окон моей комнаты виден был широкий пруд, а за ним серели вдали сосновые леса. Несколько книг лежали на этажерке возле кровати, я полюбопытствовал рассмотреть их: все были неизвестны мне, как будто нарочно подобранные. Я долго читал, или лучше сказать мечтал, с книгой в руках. Поутру прислали спросить меня: хочу ли я сопутствовать панне Ирине верхом на раннюю прогулку? Я хотел воспользоваться случаем быть с ней поближе и, одевшись скоро, побежал к большому дому. Лошади стояли уже перед крыльцом. Конюший, не желая, вероятно, отпустить нас одних, хотя не совсем любил прогулки без цели (то есть без гончих), однако, сел на гнедого бегуна, который был ему назначен.
М-те Лацкая показалась только в окне, прося Ирину, чтобы она не слишком шалила. Она вспрыгнула легко на ретивого коня, в той же амазонке, в которой была в Тужей-Горе и, предводительствуя нами, помчалась галопом по улице. Я держался ее; конюшему трудно было справиться с упрямой лошадью. Ирина повела нас по дороге, пролегающей между садом и прудом, к лесу; с знанием дела и смелостью она управляла своей лошадью. Большая часть женщин, которые ездят верхом, исключительно заняты лошадью, она же, казалось, не обращала на нее никакого внимания и вела с нами живой разговор. Окружающие нас виды, разноцветная осенняя природа, открытая степь служили основой наших мыслей, которые развивались в разноцветные нити и мчались в те отдаленные страны, где, как на дне морском, укрытые кораллы и перламутровые раковины гибнут в неизвестности. Борьба с лошадью разъярила нашего спутника, и он не мог более таить своего нетерпения и гнева.
Мы ехали тихо по опушке леса, примыкающей к пруду. С одной стороны склонялись над нами сухие ветви берез, почти совсем обнаженные, и зеленых сосен, с другой – о песчаный берег плескались волны, движимые ветром; узкая тропинка тянулась между лесом и водой. Торжественная тишина, тишина деревенская, царствовала над нами; издали только слышен был грохот воза, гусиный крик, или разговор мужика. Ирина задумалась, и указывая на горизонт, вскричала:
– Боже мой! Отсюда стремиться в город!..
– Спросите этого повесу Юрия, – злобно сказал конюший, который подъехал к Ирине. Она с любопытством посмотрела на меня и без ответа прочла по моим глазам, что в эту – минуту я не грустил о городе, и после прибавила:
– Те только жаждут города и городской жизни, которые думать не хотят и не находятся в связи с Богом и природой; живя искусственною жизнью и поддельными чувствами, они стараются оглохнуть, одуреть, хотят жизнь сделать игрушкой. Среди толпы и крику, среди натиска впечатлений, разрывающих внутреннего человека, имеет ли человек время подумать о себе и о Боге?
– Уверяю вас, – сказал я, – город для меня нисколько не привлекателен, но…
– Какое но? Город для общества представляет элемент движения и умственного прогресса. Город живет тем, что ему из деревни пришлют, а так как рынок ежедневно нуждается в деревенском хлебе, в продуктах, заработанных потом мужика, так точно и для умственной жизни нужен ему плод деревенского труда. Большая часть знаменитых сочинителей или великих философов жили и живут в деревне. Жан-Жак-Руссо, как вам известно, не мог свыкнуться с городом; среди самого города он искал деревни.