355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юзеф Крашевский » Чудаки » Текст книги (страница 11)
Чудаки
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 18:12

Текст книги "Чудаки"


Автор книги: Юзеф Крашевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)

XIII. Юрий к Эдмунду

Зима проходит медленно с переменами, свойственными нашему климату: морозы, слякоть, снег, дождь, иней, и т. д. Ты не знаешь, что на свете делается, потому что в городе разве только сильный ливень обратит на себя внимание. Здесь я привык наблюдать лицо природы и следить за ее переменами. Ты верно скажешь: «Это последняя степень глупости!» Пускай и так! – Однако, я не совсем оглупел, если предугадываю, что люди обо мне скажут.

Жду не дождусь начала весны, то есть марта, чтобы вступить в имение. О, с каким нетерпением я тороплюсь к труду, спешу к деятельной жизни! Я чувствую, что мне лучше будет.

Мое положение ни в чем не переменилось, тот же невысокий потолок над моею головой, те же люди вокруг меня. Станислав весной, как аисты и ласточки, которые весной спешат в теплые страны, собирается в Варшаву; я ему не препятствую. Однако ему начинает нравиться охота; не желая остаться для меня, может быть, он останется для диких коз и зайцев. Изредка только на него находят пароксизмы отчаяния, иронии и ропота.

Ирина близко от меня, но не доступна моим чувствам, потому что дед на страже; впрочем, я сам не осмелился бы навестить ее. Знает ли она, что мы так близки друг от друга? Думает ли она обо мне, придет ли ей в голову, что я именно для нее здесь остался? Я знаю и чувствую, что из всех моих стараний ничего решительно не выйдет, однако, я многим ей обязан. Если бы не она, я никогда не поднялся бы нравственно, не знал бы Грабы, не понимал бы жизни, и потратил бы с вами (извините за откровенность) остаток моей молодости. Может быть, я тоже проживу грустно и в уединении зрелые годы, потом умру с неугасшим воспоминанием, с розовым венком на голове. О! Если это должно быть так, пускай заранее наступает старость! Но нет, я опомнился! Граба сказал мне с грустной улыбкой, что мы должны жить не только для собственного сердца и любви женщины, но для любви ближнего, для всех; итак, оказалось, что я написал бессмыслицу.

Капитан навещает меня всякий раз, когда возвращается из Румяной в Куриловку. Как не приятны для меня известия оттуда, однако, из уст капитана они кажутся вкусной конфеткой, поданной на нечистой и разбитой тарелке; но я очень проголодался и не смотрю на тарелку.

Последний раз он с скрытой радостью сообщил мне, что конюший грустен, каким прежде никогда не бывал, и будто ему больно это видеть; что панна Ирина тоже грустна и никуда не хочет ехать, что она спрашивала его обо мне (если не врет), и он ловко навел разговор о моем приключении после бала, смеясь, что конюший довел меня до такого жалкого состояния.

– Гм! Напился, – сердито закричал старик, – разве я ему в горло лил? Напился, обыкновенно – молодой повеса: ему лишь бы пирушки!

– Ну, извините, дорогой сосед, извините, – возразил капитан, – вы ему немало наскучили своими просьбами, как у нас водится по-старопольскому обычаю, не правда ли? «Если меня любишь, если мне добра желаешь! Ради дружбы» и т. п.

Конюший закусил губы, потер чуприну, топнул ногой и молчал. Ирина кротко посмотрела на него.

– Он не виноват, что вы его посадили играть, – сказал капитан.

– Я его посадил? – спросил дед, пожимая плечами.

– Ведь вы были с ним в доле! Зачем же отрекаться? Дорогой дедушка, когда гостеприимен, то уж в полном значении этого слова! – говорил капитан. – Я сам видел как вы давали ему деньги.

Конюший бросился в кресла, злобно посмотрел на капитана, который тотчас подсел к нему, осыпал его вежливостями, уверениями в глубоком уважении и т. д. Вот в каких красках описал мне капитан эту сцену, приподняв часть губы вверх и прижмурив серенький глаз. Ирина будто спросила, – почему я живу в уединении? – а конюший ответил.

– От нечего делать! От злости чудит, дурак, но он скоро уедет в Варшаву, я выпровожу его, паспорт уже готов.

– Да, – возразил капитан, – но мы с паном Граба поручились за него, и он остается.

– Очень жаль! – сказал под нос старик, потирая лысину. – Я не знал, что так можно сделать и что ему нужно остаться, я сам бы за него поручился.

– Ведь вы знали о выдаче паспорта, – прибавил капитан.

– Я полагал, что он хочет уехать. Что ему здесь делать?

– Ведь он взял Западлиски в аренду.

– Да, но я слышал, будто владетель отказывается; впрочем, к чему ему эта посессия?

На этом прекратился разговор.

На другой день после визита капитана, к моему величайшему удивлению, приезжает сам конюший. Я принял его с почтительной холодностью. На лице его выражалась грусть и усталость душевной борьбы, которую он напрасно старался скрыть. Он поцеловал меня с чувством, с заботливостью, спрашивал меня об истории паспорта, наконец, после долгих изворотов, спросил:

– Скажите мне, пан Юрий: имение Суминов в Польше лучше ли посессии Западлисок? Я хочу уверить тебя, что я старик не скупой. Зачем тебе коптеть здесь? Очень похвально, что ты думаешь остепениться, но лучше возвратись в свое имение.

– В какое? – спросил я равнодушно.

– Это можно будет уладить: главнейшие долги я заплатил, – сказал он с расстановкой, вынимая бумаги из бокового кармана сюртука и подавая мне.

Я отскочил назад и покраснел.

– Благодарю вас за заботы, – сказал я, – но я никакого подаяния от вас не приму. В памятный для меня вечер, возвращаясь из Куриловки, я дал себе слово ничего, решительно ничего, не брать от пана конюшего.

– Не думаешь ли ты, клянусь ста парами зайцев, что я хочу тебя собачьим запахом прогнать? И так удостоверься теперь, что пятнадцать тысяч червонцев, промотанные тобою, я заплатил наличными деньгами.

Я остолбенел; человек, который за пятьдесят грошей полсуток торгуется с жидом, бросил пятнадцать тысяч червонцев за мое имение в Польше! Я своим ушам верить не хотел.

– Будьте уверены, дедушка, – сказал я после минутного удивления, – что я вам искренно благодарен, но я ничего не приму, если бы не только трехсот тысяч, но даже миллионов касалось. Благодаря настоящему образу жизни, мои нужды уменьшились: я сумею трудиться и в подаяниях не нуждаюсь. Я очень рад, что наше великопольское имение достанется в ваши руки и охотно отказываюсь от всех притязаний на него.

– Вот как! А если я его завещаю другому? Гм, что тогда будет?

– Пускай! Оно не мое, и мне все равно. Могила моих родителей возле приходской церкви, и никогда не может быть чужой собственностью. Я имею право всегда придти и поплакать над ней. Наконец, я не имею права думать…

Он посмотрел мне в глаза.

– С характером, – сказал он про себя, – но кто знает? Гм!.. – Он хотел говорить, но я перебил его.

– Пан конюший! – сказал я. – Будем говорить откровенно. Кто, не зная ни о чем, следил бы за вашими поступками в отношении меня, тот возымел бы о вашем сердце самое странное понятие. Не думайте, что я до сих пор не знаю всех причин… Вы стараетесь отстранить меня от панны Ирины. Вы хотели унизить меня в ее глазах, чтобы я не смел даже думать о ней. Вы боитесь меня; благодарю вас; признаюсь, это делает мне честь: есть чем гордиться!

Он вскочил со стула.

– Кто вам сообщил такую чушь?

– Кто бы ни сообщил, но легко и самому догадаться.

– Догадаться? О, скорее съешь черта, нежели догадаешься!..

– Однако вы имеете странное понятие о женщинах, а еще более странное обо мне. Откуда у вас родилось такое подозрение, что я имею намерение?..

– Здорово живешь! Чтобы зло сделать, нужно ли много времени!

– Так вы считаете меня величайшим злодеем?

– Конечно, позволь тебе сказать, что я не мог быть хорошего мнения о моем милейшем внуке, зная его прошедшую жизнь гораздо лучше, нежели он сам предполагал. Я и сегодня, любезный, не верю в твое исправление, как в теперешнюю весну: в феврале было чрезвычайно тепло, а будут еще морозы, снег и метель.

Я замолчал, потому что клятвы в уверения ни к чему бы не послужили; напротив, я с гордостью закутался в свое убеждение, как испанец в свой плащ, и молчал. Мой дед долго еще говорил, я ему не возражал. Он еще раз намекнул о великопольском имении, напрасно уговаривал меня принять его, пробовал всеми способами, но не успел убедить меня.

Предложи он несколькими месяцами раньше такой подарок, я был бы счастлив, но теперь мне все равно. Наконец, потеряв терпение, он закричал:

– Скажи, пожалуйста, о чем ты думаешь? Если панна Ирина смущает твое воображение, то, клянусь Богом, напрасно!! Ничего из этого не будет.

– Ведь я даже не бываю там.

– Тем хуже.Я расхохотался.

– Что ж мне делать, чтобы лучше было?

– Поезжай в Польшу, прощай и пиши ко мне на Бердичев, – сказал старик, вне себя от гнева.

– Зачем мне туда ехать?

– Ты надеешься больше выиграть, если здесь останешься? Нет, нет, нет! Съешь черта! Ирина весной поедет со мной в Эмс.

– А я буду хозяйничать в Западлисках.

– Из Эмса в Швейцарию, в Рим, в Неаполь. Это наш давнишний план.

Я со вздохом повторил:

– А я буду хозяйничать в Западлисках.

– Хозяйничай себе, до ста тысяч чертей, – сказал он, нахлобучив шапку на уши, и выскочил в сени. Я молча провел его с почтением; он сел сердитый и поехал в Румяную.

Вчера у меня был Граба, который тоже возвратился оттуда. Он много говорил о ней, потому что уважает ее и любит, как отец.

Конюший уговаривает ее ехать на воды в Эмс, под предлогом болезни, потом в Рим; но Ирина, несмотря на неотвязчивые просьбы опекуна и пани Лацкой (последняя рада мыкаться со своей скукой по белому свету), неуклонно остается при своем убеждении – не уезжает никуда из дома. Конюший в заговоре с медиками, но и это не помогает. Обо мне ничего не упоминали; конюший только, гуляя с паном Грабою, проговорился, что рад выдать Ирину замуж.

– О, опека, – говорил он Грабе, – нелегкое бремя, в особенности если любишь того, о ком имеешь попечение: человек ни спать, ни есть не может и мучится чуть не до смерти. Если бы я мог выдать ее замуж по своему желанию, я был бы покоен: поселился бы около них, днем бы охотился, вечером отдыхал у камина, заботился об ее спокойствии, чтобы ничто на свете ее не тревожило, и за мужем присматривал бы. Как ни хитри, но за сердцем женщины не усмотришь, в особенности, если оно еще ничем не занято, а рвется к любви; скорее съешь сто тысяч чертей!

Наконец, он открыл пану Грабе, что он считает его сына вполне достойным панны Ирины и желает устроить их свадьбу.

Граба сам мне говорил, что он искренно поблагодарил его, и ответил:

– Я считаю это величайшим доказательством уважения и доверия и скажу об этом моему сыну; ваша уверенность в его характере послужит ему самым лучшим одобрением. Но позвольте опровергнуть вашу мысль: рассудок и расчет не соединяют супругов; наши предки говорили, что сам Бог на небе соединяет их. Мой сын хранит уже в своем сердце привязанность, за которой я слежу с беспокойством отца, а панна Ирина…

– О, ее сердце свободно, – вскричал старик. – Если же оно уже занято, то я очень виноват. Как тут усмотреть за женщиной, сто тысяч чертей!

– Конечно, свободно, но если оно до сих пор не отозвалось в пользу моего сына, то теперь уже не отзовется.

– Но позвольте мне, по крайней мере, попробовать.

– Сын мой уже влюблен.

– Влюблен! Зная Ирину, имея возможность обладать этим сокровищем, и влюбиться в другую! О, это преступление!

Граба от души засмеялся.

– Что же я могу сделать? Против этого нет средств! – возразил Граба.

– В кого это ваш сын влюбился? Я здесь никого подобного не знаю.

– В дочь бедных родителей, в воспитанницу бедного семейства: об этом вы после узнаете.

– Ну, кто же это, наконец?

Граба не счел нужным называть фамилию предмета любви сына. Конюший, оскорбленный, что кого-то осмелились поставить в параллель с его Ириной, в гневе топая ногой, хватаясь за чуприну, оставил Грабу.

Судя по опасениям моего деда, я могу заключить, что панна Ирина не совсем равнодушна ко мне, что старик замечает это и недаром опасается; но могу ли я быть так самоуверен?

– Нет! Нет! Слепая привязанность возбуждает опасение в его добром сердце. Ирина может только с состраданием и презрением думать о несчастном человеке, который однажды явился перед нею, более похожий на зверя, нежели на человека, в остервенении, в беспамятстве…

Прощай! При этом письме ты получишь деньги на уплату моих долгов. Пришли мне векселя и пиши ко мне.

Всегда твой Юрий.

XIV. Эдмунд к Юрию
Варшава, 28 февраля 18…

Получив деньги, я долго колебался, следует ли мне воспользоваться твоим энтузиазмом и сделать из них такое употребление, какое им назначено?

Любезный Юрий, я скажу тебе откровенно: ты совсем одурел; кто нынче добровольно сам по себе, без принуждения, платит долги? Провинциал! Мы считали тебя товарищем, а ты уронил нас и, кроме того, даешь дурной пример. Теперь все кредиторы захотят, чтобы мы им аккуратно платили, и будут думать, что имеют полное право требовать с нас денег. Я хотел взять у тебя взаймы эти деньги или положить их в сохранную казну, чтобы накопились проценты на голодные годы, когда ты воротишься в Варшаву; я все еще ожидаю твоего приезда. Наконец, рассудив, я решил сделать по-твоему; но тем не менее сожалею о твоем безрассудстве.

Я призвал Шмуля; объявил ему о твоем векселе; он вытаращил глаза, ничего не понимая, потом покачал головой и, наконец, вынул свое огромное портмоне, раздутое, как пан N… внутренности которого были перевязаны тесемкой, грязнее его халата. Сперва он надел очки, потом сел и стал разбирать бесчисленное множество векселей, которые он разделил на три категории: 1) пропавшие векселя и только pro memoria сохраненные у него, 2) сомнительные векселя в двух субкатегориях, и 3) вернейшие, как золото. Ты находился в средней.

– А знаете сто, – сказал Шмуль, – с этого карманцика я всего второй раз полуцаю гросы. Раз, вы знаете, от этого господина, сто так прекрасно зенился; а пан Сумин, мозет быть, тозе зенился и верно приедет в Варсаву, сто так скоро платит?

– Нет, не женился и не приедет в Варшаву.

– Ну, поцему зе он платит?

– Вот ни с того, ни с другого фантазия нашла: заболел совестью.

– Э, вей! Какая это прекрасная болезнь, – сказал жид, качая головой. – Заль, что презде нельзя знать, кто имеет к ней зелание. Ну, як бы это для нас хоросо было! Ну, – прибавил он, – разве это узь такая сильная болезнь, сто и проценты нузно платить?

– Да, честные проценты.

Жид замолчал и потом прибавил.

– Он взял верную больсую сукцессию?

– Нет! – ответил я ему.

– Ну! Так верно сделался набозный целовек, – сказал он про себя.

– Что-то вроде того.

После этого разговора мы расстались.

Шмуль забрал деньги, завязал портмоне, положил его опять около сердца и просил передать тебе письмо, которое я посылаю вместе с моим и с векселем. В нем он выражает свою благодарность и просит не забывать его в крайних случаях; видно, он тоже надеется увидеть тебя. Мари взбесил меня: он забрал деньги, как ни в чем не бывало, нисколько не удивился, что ему платят. Странный, право, человек, не сказал даже спасибо! Только спросил: вернешься ли ты в Варшаву? Я отвечал, что ты запропастился в трущобе, где растут трюфели, а он на это сказал, что хорошо бы, кабы ты снабжал его этим продуктом.

Лаура давно уже имеет дела с Шмулем. Теперь она не берет более взаймы денег, но сама дает в рост и не отказывается от того, что ей дают, как будто она в нужде, – и так то гребет, то накопляет деньги. Рассказ жида, видно, возбудил в ней любопытство; она поймала меня вчера в театре – мы сидели одни в ложе.

– Правда ли, – спросила она, – что бедный пан Юрий все еще живет в деревне?

– Почему вы называете его бедным?

– Ах, можно ли, живя в деревне, быть счастливым?

– Да, жить в деревне и не видеть прекрасной Лауры, – возразил я с французской вежливостью.

– О, без комплиментов – я не верю им: пустые слова. Скажите ж мне что-нибудь о нем?

– Что-ж сказать? Совершенно остепенился, заплатил долги и хочет трудиться в деревне.

Она с кокетством положила свою руку на мою и спросила:

– Верно влюбился, женится?

– Кажется, что ни то, ни другое.

– В самом деле это верно? Откуда же он набрался такого мизантропического настроения? – спросила она после минутного молчания.

Из этого вопроса я вывел заключение, что Лаура должно быть думает, что ты, вследствие ее измены, впал в отчаяние, что из сильной любви к ней готов даже… тьфу!.. Догадайся сам, я не в состоянии написать тебе этого. Конец разговора подтвердил мое предположение. Банкир пополнил ее капитал; получив деньги, она хотела было закутаться в добродетель. Близость метаморфозы чрезвычайно чувствительна; ведь птички тоже линяют, и змеи сбрасывают кожу. Лаура сделалась теперь скромна, как пятнадцатилетняя деревенская девушка, чрезвычайно прилична – носит платье под шею (правда, что кожа ее потемнела), видно желает выйти замуж. О, и выйдет! Еще годик или два прежней жизни, а потом собранный капиталец возвысит ее на степень вдовы, которая была несчастлива в супружестве. Она уедет далеко в деревню, в Мазовецкую губернию, в Литву или Жмудь, и сделается экстранравственной помещицей; соседи будут добиваться ее дружбы или протекции; а студент, который через год после свадьбы введет ее в грех, будет считаться ловеласом!!! Но тебя это более не занимает. Мои дела идут недурно: я играю в карты, по-прежнему, довольно счастливо. Живу я на Краковском Предместье, в нижнем этаже, вблизи меня Мари; перемени мой адрес и люби под всяким адресом того, который искренно жалеет и любит тебя.

Эдмунд.

XV. Юрий к Эдмунду
Западлиски, 21 мая 18…

Дорогой Эдмунд! Я уже давно не писал к тебе – не удивляйся; я перешел на новое хозяйство и начал новое поприще труда. В минуты отдыха я не имею желания сесть за письменный стол – рука отказывается писать, а голова от изнурения не в состоянии связать двух путных мыслей. Зато теперь, взяв перо, я отдам тебе отчет во всех моих действиях, тем более, что это письмо посылаю не по почте, а с извозчиками, которые едут за моими машинами, и потому оно может быть необыкновенного объема. Итак, вооружись терпением и слушай.

– Я переехал уже в свою посессию Западлиски: земли в том имении не мало, хозяйство хотя в запустении, но имеется много прекрасного материала для составления капитала. Я нахожу в своей посессии тысячу средств, которые мне указывают опытные люди: в одном хуторе овцы, в другом большая винокурня и пивоварня, в третьем гонят в большом количестве смолу и т. д.

Со времени моего счастливого детства здесь я вижу первую весну. Я много их пережил, но ни к одной не присмотрелся: я был как будто оторван от земли и перенесен в гостиные. Могла ли занимать меня природа? Я знал ее только по описаниям в французских романах. Теперь же, по призванию, хозяин, я дышу свежим воздухом, смотрю в открытое небо, восхищаюсь расцветом нового года, и чувствую, что из самой же природы я более научаюсь, нежели из многих книг, прежде читанных мною; я испытываю теперь такие впечатления, которых прежде не знал. Подняв занавес великого театра, я восхищаюсь началом драмы, но развязку ее и конец, о! как трудно отгадать! Кто может предвидеть, чем кончится этот год? Над чем закроется занавес, над трупами, или над веселым хором свадьбы?

Я видел мрачный конец зимы, грязный и холодный; не стало корма в конюшнях, народ ломал руки, смотря на свой истощенный скот, март уже кончался, а весны не видать.

Наконец, ветер переменился, воздух сделался теплее, ливнем пошел дождь, растаяла кора снегов, спускающихся по долинам шумными и быстрыми потоками. Этого торжества давно ожидали тощие аисты, гуляющие между источниками, где уже зеленела трава, дикие гуси и голуби, которые прилетают из теплых стран, и чайки, грустно кричащие в болотах, как будто приветствуя теплоту и весну. Наконец, неожиданно появилась запоздалая красавица; воды стекли стремительно с холмов, болота окрепли, поля высохли, луга зазеленели, береза начала распускаться, лоза покрылась почками и листьями, плуг и соха пошли в поле.

В состоянии ли ты все это понять, любезный мой горожанин? Я сомневаюсь и очень жалею тебя. Ты встаешь из-за зеленого стола с чувством изнурения, неудовольствия, иногда даже затаенной вражды, я же возвращаюсь с зеленых лугов, хотя изнуренный, но с свежими мыслями и чистым сердцем.

Пробуждение природы восхищает меня: теплый воздух и нежный звук весеннего хора наводят на мою душу сладкие воспоминания детства. Я грущу о прошедшем; но зато в настоящем я имею то, чего прежде не имел – воспоминание. Я сравниваю свою прошедшую жизнь (не далее, как прошлогоднюю) с настоящей и вижу, и чувствую свое возвышение. Я ревностно занялся хозяйством. Боже, сколько под спудом нашего общества находится великих и грустных зрелищ! Сколько для нас – старшей братии, – неизбежных обязанностей! Я советуюсь с разумом и сердцем, желая все устроить по их внушению, а в чем не доверяю самому себе, о том спрашиваю совета у честнейшего Грабы – чудака. Труд громадный, и не такой легкий, как кажется, потому что не раз пришлось бы затронуть интерес целого общества, если бы вдруг приняться за улучшения: нужно много размышления, такта и добросовестности. Многие упущения надо переделать немедля. Мою строгую справедливость в отношении пользы народа принимают с недоверием, до такой степени несправедливость вкоренилась в жизнь и обычаи бедных крестьян.

Народ, бесспорно, честен, но продолжительное угнетение (хотя оно не было повсеместно), или, еще более, его ложное положение испортили его. Он лжет, потому что не знает, можно ли ему сказать правду; ворует, потому что не чувствует, имеет ли он свою собственность; ленив и нерадив, потому что знает, что помещики нуждаются в нем, и помогут в бедности.

Сначала я старался идти наперекор общепринятым правилам в здешнем хозяйстве. Сделавшись по контракту распорядителем земель и труда крестьян, я решил по совести высчитать, сколько мне следует с них обязательного труда, чтобы не требовать лишнего. Всеобщее волнение соседей встретило мою реформу. Это люди, которые желают свободы, а сами отказывают бедному народу в личной свободе и в справедливости!

Вот уже во втором письме я толкую о предметах, нисколько тебя не интересующих; оставим их в покое. Итак, приступим к делу.

Я поселился в главном хуторе Западлисок, находящемся в центре имения и целого хозяйства.

У меня большой, развалившийся, каменный дом; должно быть, он переходил из рук в руки посессоров, мало заботившихся о нем. Говорят, жена последнего посессора обила обоями несколько хороших комнат, которые теперь, безжалостно ободранные, служат немым доказательством гнева жителей, оставляющих этот дом. Один арендатор внизу залы устроил лазарет для больных овец; другой ссыпал хлеб в кабинете, выкрашенном в помпейском вкусе, и вешал хомуты на мраморных каминах, а мясо клал на полки из красного дерева. Теперь осталось несколько комнаток, едва удобных для жилища – обыкновенно, как водится на аренде. Двор засорен, деревья поломаны; сор, грязь, и вдобавок все поломано, даже замки в дверях. Впрочем, на дворе под кучами сора и навоза заметны остатки цветника пани посессорши, но окружающий его березовый забор частью разобрали сторожа, частью поломали лошади. Имение имело вид первобытного состояния. Можешь представить себе, сколько предстояло труда!

Поутру я верхом отправляюсь в поле, потому что на людей нечего надеяться – собственными глазами лучше увидишь, да и сами люди так рассуждают: «Если хозяин не смотрит за своим добром, зачем же нам заботиться о нем?»

От одних работников я еду к другим; объезжаю лес, и не раз из разговора простого старика извлекаю более пользы, нежели из книг, часто списанных с других же книг. Люди живут; но книга жизни плотно заперта замками и закреплена печатью; людского века мало, чтобы рассмотреть все картины и виды в ней находящиеся. Потом я возвращаюсь домой, и здесь ожидает меня не мало занятий. Вечером, сделав распоряжения на завтрашний день, я читаю, играю и отдыхаю после труда. Прежде музыка была для меня средством показать себя в свете, теперь же она сделалась предметом приятнейшего для меня развлечения – это плачевная песнь, изливающаяся прямо из сердца. Я имею здесь довольно трудные произведения современных композиторов, написанные более для пальцев, нежели для слуха: целую кипу нот Моцарта, Гайдна, Бетховена – настоящие сокровища.

Иногда меня навещают Граба с сыном, капитан, или кто-нибудь из соседей, и время бежит так скоро, что хотелось бы придержать его. А для вас оно тянется лениво. У меня есть прекрасные леса, отличная охота, много воды и богатая рыбная ловля, словом, занятий без счету и самых разнообразных. Только в деревне и житье! Город, это большая тюрьма, в которой заключенные узники гуляют, потому что не могут и не хотят трудиться, потому что только заняты своею личностью, имея перед глазами одних людей и их произведения.

Я счастлив настолько, насколько может быть счастлив человек с глубокой, но благородной страстью в сердце. Я страдаю, но люблю свое страдание, и ни за что не расстался бы с ним. Каждый день я отправляюсь к опушке леса, примыкающего к Румяной, чтобы хоть издали взглянуть на ее усадьбу, вздохнуть и возвратиться домой. Иногда в бинокль я вижу ее двор, и даже саму Ирину, гуляющую среди цветов; вижу экипажи, едущие со двора и во двор, услышу о ней, остальное дополняю воображением. Я хочу быть достойным этой женщины, но чувствую свое несовершенство. Сумею ли я сохранить твердость характера в своих поступках? Как слон в неволе вдруг приходит в ярость, не пожелаю ли я вырваться тоже из своих оков (если их можно назвать оковами), и возвратиться к прежней буйной жизни света? Нет, этого быть не может: подняться – прекрасное дело, но упасть – ужасно, преступно и скверно. Не сердись, что вашу жизнь я называю нравственным падением.

Чтобы дать себе понятие, какие неожиданные редкости я встречаю чуть ли не на каждом шагу в этом заколдованном Полесье, которое в начале мне показалось ужасно дикою страной, я опишу тебе одну очень странную встречу. Я предупредил тебя, что письмо будет длинно, и не обманываю тебя, ты ведь любишь легкие повести, а этот рассказ чистая повесть.

Несколько дней назад я проезжал по тропинке леса, прорезанной на границе с Румяной, около старых валов замка, поросшего теперь густым лесом. Вид здесь прекрасный: с одной стороны валы касаются берегов Случи, их орошающей; зеленый дерн покрывает их ковром, а старые дубы шелестят над ними. В середине леса находится поляна, поросшая материйкой, чабриком и другими лесными травами, которые кто-то косит как сено. Здесь я всегда останавливаюсь, или проезжаю тихо, чтобы полюбоваться прекрасным местом. Теперь весна еще более украсила его: деревья: покрылись свежими листьями, издающими приятный майский запах, воды шумят, обливая небольшую плотину, тысяча птиц суетится около своего хозяйства, чирикая, стуча в деревья, собирая травку, пушек, веточки, червячков и унося в свои гнездышки.

У поворота тропинки я встретил человека средних лет, идущего с кружкой к реке. В лесу живет много сторожей и бедной шляхты, а потому я не обратил бы внимания на проходящего, но меня удивила его необыкновенная наружность. Это был высокого роста, сильный, широкоплечий, средних лет мужчина, со смелым видом, с прекрасной и благородной осанкой, с правильными чертами. Любопытство невольно подстрекнуло меня спросить – кто он? Я имел даже на это право, потому что он находился на моей земле:

– Любезный, откуда ты?

– Гм? – отозвался он, останавливаясь и поставив кружку на землю; потом посмотрел мне прямо в глаза с такою смелостью, с которою только равный встречает взгляд равного себе человека

– Что вы говорите?

– Я хотел спросить, здешний ли вы? Он был очень просто одет: суконная куртка, толстая рубашка, на ногах лапти, перевязанные ремнем, и нож у пояса; однако по наружности и разговору можно было узнать, что он носит платье, несвойственное своему званию.

– Я давно уже живу здесь, – ответил он спокойно с полуулыбкой, – а вы?

– Я посессор Западлисок.

– А! Я рад познакомиться с вами; я много о вас слышал хорошего, – сказал он чистым польским языком, и поклонился безо всякого унижения, как будто даже с некоторым покровительством. Я ему ответил поклоном. Его фигура и обхождение сильно заинтересовали меня.

– Кто вы? – спросил я.

– Я обыватель здешних мест, и брат вашего владельца.

– Брат пана Дольского?

– К вашим услугам, Петр Дольский.

– Как? Родной брат?

– Так точно.

– В такой одежде? В таком положении?

– То и другое я добровольно избрал, потому что такая жизнь мне нравится, – ответил он. Он взял кружку и отправился к валам.

Я, не желая надоедать ему и гоняться за ним, поскакал далее с возбужденным в высшей степени любопытством.

Возвратившись домой, я расспрашивал о нем людей: все его знают, но никто не хотел распространяться об этом человеке; может быть из опасения, чтобы в лице брата не уронить своего барина. Я должен был довольствоваться общими сведениями. Мне приходилось не раз проезжать по этой же дороге, но я не встречал его там более. Несколько дней тому назад я отправился к скирдам и совсем неожиданно встретился с ним в лесу. Он был одет, как простой сторож: в лаптях, с сумкой и ружьем через плечо, и собака шла перед ним. Как охотники, мы начали разговор об охоте. Яудивился, найдя в нем образованного человека, начитанного, с поэтическим воображением, но с отравленным сердцем. Леса взлелеяли в нем странные и оригинальные мысли. Человеку привычному они не показались бы оригинальными; но меня, столичного жителя, почти каждое слово этого добровольного изгнанника чрезвычайно удивляло. Он вовсе нескрытен; после третьей встречи, вероятно, чувствуя потребность в душевном излиянии, он привязался ко мне и был доверчив. Я полагаю, что хорошее мнение, которым я пользуюсь в окрестности, способствовало к моему знакомству с ним. Я спросил его, когда мы присели отдохнуть, что он здесь один делает в дремучем лесу, вдали от общества, к которому он принадлежит.

– Я не удивляюсь, – ответил он, – что вы интересуетесь знать мою жизнь: у меня нет тайн, я вам ее открою. С детства все называют меня чудаком, кажется, чудаком и умру. Другие добиваются богатства, удобств, роскоши, а моя тайна в том, что я полюбил простоту, бедность и уединение. Я и брат, мы были бедняки; имение, которое вы взяли в посессию у моего брата, не наследственное: он приобрел его богатой женитьбой. В детстве у нас был небольшой капиталец, который я без всякой с моей стороны жертвы весь отдал брату. Может быть и я бы пошел по битому тракту шляхты, то есть прогулял бы молодость, прохозяйничал зрелые годы и прозевал старость; или же избрал бы одну из привилегированных карьер, к которой наша шляхта более всего привыкла, чтобы удобно лежать на боку, ничего не делая, если бы Бог, или судьба, не бросили на дорогу моей жизни чувство, которое, как видите, свело меня с ума; может быть, на этом я даже выиграл. Не трудно догадаться, какое это чувство, сказал он с легким вздохом. Это болезнь, которою, как лошади мытом, все должны переболеть. Но у меня этот мыт не скоро прошел: он остался внутри и изувечил меня. Я влюбился.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю