Текст книги "Чудаки"
Автор книги: Юзеф Крашевский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)
XVI. Ирина к мисс Ф. Вильби
Румяная, 5 июня 18…
Дорогая Фанни! Я обещала часто писать тебе, для того, чтобы ты не забыла нашего языка, которому научилась из дружбы ко мне; но до сих пор я дурно исполняла свое обещание: едва раз в месяц ты получаешь от меня известие, а что значит двенадцать писем в сравнении с таким длинным годом! Я имею время писать чаще; но тебе, трудолюбивой начальнице учебного заведения, годится ли терять время на письма к такой лентяйке, как я? Не знаю, получила ли ты мое письмо, посланное в мае-месяце? Через сколько рук, почтовых мешков и ящиков, через сколько повозок и пароходов сперва перейдут эти несчастные письма, пока достигнут назначенной цели! Трудно даже понять, как они доходят. Напиши мне, верно ли я адресую к тебе, и получаешь ли ты аккуратно мои письма? Я не хочу писать для почтмейстеров и любопытных искателей затерянных писем. Я открываю перед тобою всю свою душу, изливаю на белой бумаге свои чувства, которые, как на крыльях ласточки, пересылаю к тебе. Я обещала писать тебе откровенно обо всем, что со мною случится, как будто я еще твоя ученица и подруга, и в точности, даже с процентом, заплачу свой долг.
Ты предсказывала мне в скором времени любовь, скорое замужество и счастье; но последнее, чем раньше приходит, тем скорее уходит. Лучше ожидать его, нежели оплакивать.
Мой молодой ш-r Georges, о котором я уже писала тебе, с которым я так странно и неожиданно познакомилась, который сделал на меня такое сильное впечатление, что вначале я даже сердилась на него и на самое себя, все еще живет в нашем крае. Я не могу описать тебе, до какой степени мое собственное сердце унизило меня; я никогда не ожидала от него такой измены. Напрасно я представляла, что в этом щеголе нашей столицы нет ничего особенного: сердце взяло верх над рассудком, хотя он не дремлет. Я боролась и, покорившись, должна сознаться, что не имею над собой столько власти, сколько ожидала.
Мой опекун, которому этот господин приходится внуком, ревностно отталкивает его от меня. Ты знаешь пана конюшего, как он искренно любит меня; привязанность его доходит иногда до странного безрассудства. Решив для себя раз навсегда, что его внук ветрогон, мот, неосновательный человек, недостоин такой героини, как я, он упорно остается при своем убеждении; и сколько он употребляет хитрости и средств, чтобы его удалить от меня, и не пересчитаешь. Мой Georges (почему он мой? Сама не знаю, что пишу) потерял большое имение. Конюший купил его опять, чтобы Georges только оставил нас. Но он (как и я ожидала) не принял этого подарка и очень хорошо сделал.
Не слишком ли много я приписываю себе, но чувство, которое я замечаю в нем (а какая женщина его не отгадает?) совершенно изменило его: из милого, но пустого юноши, каким я его впервые узнала, он сделался теперь трудолюбивым, стойкого характера и здравомыслящим человеком. Общество честнейшего Грабы имело большое влияние на эту перемену. Я верю в его исправление, но конюший смеется над этим, и утверждает, что Юрий принял только другую оболочку, но что в душе остался такой же, как прежде; приписывает его перемену жадности и упрямству. Я не разделяю его мнения: отчего же человек не может исправиться? Ведь в нем есть наклонность к добру.
Ты отгадала, потому что я уже слишком явно проговорилась: да, я люблю его, и потому все перетолковываю в хорошую сторону. Неужели я ошибаюсь? Горькое заблуждение! Но что же сделалось с этим глупым сердцем?
Мне велят ждать, и я охотно буду ждать; мне нечего спешить выходить замуж – настоящим я довольна, хотя скучно. Но перенесу все с надеждой на будущее, а с надеждой время скоро проходит.
После описанного мною неприятного происшествия, когда умышленно показали мне его в пьяном виде (знаешь, даже тогда в нем не было ничего неблагородного, он был только жалок), я долго не видела его. Он не хотел быть у меня, хотя случайно или по своей воле, я не допускаю, чтобы по расчету, он живет очень близко от меня, в Западлисках; я должна была сама призвать его. Мне удалось сделать это очень ловко, и никто не может заподозрить меня в том, в чем со смирением я признаюсь тебе. Ты знаешь дорогу к моей пасеке на границе Западлисок, если среди своих Street и Square ты не забыла ее.
Представь себе, что Юрий сидит здесь по целым часам и смотрит на Румяную, точно как в романах пишут, не правда ли? Я только случайно узнала об этом. В моей башне, которая стоит над оранжереей, я поставила телескоп Мордунта, присланный тобою, и отсюда я имею обыкновение рассматривать окрестность. Как приятно смотреть отсюда на людей, следить за ними, когда они думают, что один только Бог их видит! Твой телескоп отлично приближает предметы. Однажды вечером, когда я ворочала им во все стороны, что-то мелькнуло на дороге в пасеку. Я всматриваюсь – это он, наблюдаю: он сел, наклонился: мое глупое сердце забилось сильно!
Нет, нет! Это не ложное чувство; оно истинно глубоко. Я исповедываюсь тебе подробно: ежедневно я наводила телескоп в ту же сторону, и потом увидела, как он с кем-то другим, выстроив себе шалаш, почти каждый день приходили, садились и просиживали по целым часам. Об остальном ты догадываешься, – я направила прогулку к пасеке; мы встретились; я его пригласила к себе; он приехал и застал пана конюшего. Старик был безжалостен к нему; мне было ужасно жаль Юрия, но он с мужеством перенес обиды. Я ему благодарна: он перенес это для меня.
После его отъезда мы откровенно разговорились с моим добрейшим и честнейшим сторожем. Чуть Юрий переступил порог, конюший бросил на меня умоляющий взгляд и, целуя руки, сказал тихо:
– Ты сердишься на меня?
– Да, если бы я могла на вас сердиться, потому что есть за что.
– Бедное дитя, – продолжал он, – вот как вы отворачиваетесь от горького лекарства! Но, – прибавил он, воодушевляясь, – признайся мне чистосердечно, что, черт возьми, ты любишь его?
Этот вопрос он задал с таким беспокойством, что хотя я должна была бы сознаться, но у меня не хватило духа огорчить его. Как женщина, я отделалась от этого вопроса пожатием плеч.
– Но он ветрогон, повеса, ни к чему негоден! Кутила, пьяница, игрок! – закричал он. – Просто несчастье, где он вмещается! Ему ни на грош нельзя верить!
– Почему нельзя? – спросила я.
– Посмотри только, что он оставил за собою, и будешь иметь понятие, чего можно ожидать от него в будущем: долги, порванные карты, разбитые бутылки и брошенных любовниц.
– Ведь это обыкновенная жизнь нашей бедной молодежи, – возразила я. – Откуда нам взять ангелов? Почему не верить в исправление?
– А, ба, ба, ба! Верить в исправление! Да, да, исправление – великое слово! О, да, он исправится, пока ты ему не наскучишь и пока он не прокутит твоего имения.
– Но отчего пан конюший не хочет верить в исправление?
– Оттого, что не верю. Не лучше ли избрать моему ангелу такого жениха, которому не нужно исправляться, вот, как Ян Граба?
– Прекрасный молодой человек, превосходный, чрезвычайно милый, честный, умнейший; только не для меня!
– Почему? Почему нет? Что это такое не для меня, не для другого! По старопольскому обычаю, сударыня, сосватаем, и квит!
– О, из этого ничего не будет: я выйду за кого захочу, или же вовсе не выйду замуж. Если вы меня любите, то ломайте себе голову, не дремлите, чтобы я не полюбила того, кого вы не хотите, потому что…
– Вот почему, – вскричал он, – я и хотел выслать этого соколика, как будто я вперед предчувствовал! Нельзя ни за минуту ручаться, я этосам знаю! Один взгляд, слово… Ни в чем ручаться нельзя. Ну, судьба сыграла со мною шутку. Ей-Богу, даю слово честного шляхтича, что панна Ирина неравнодушна к нему!
– Может быть, – ответила я, – ведь я тоже женщина: что запрещают, – того я хочу. Зачем пан конюший сделал из него запрещенный плод?
Он взялся за голову.
– Я вижу это! Я вижу! Это просто несчастье! Неравнодушна! Запрещенный плод! Прекрасное яблоко, которое червь проточил насквозь!!.. О, я это предчувствовал, говорил он про себя, этого еще мне не доставало! Бог наказал меня!
Я села молча; он быстро шагал по комнате, думал, ворчал.
– Есть, кажется, характер, но можно ли верить? Он благородной крови, а впрочем, черт его знает! Но все же он ни к чему негоден: нет, не хочу, не хочу! Я буду всю жизнь мучиться, умирать от страха!
– Ведь он сделал смело шаг к исправлению, – подхватила я, позволив ему прежде излить свою желчь, – ведь вы сами признаете в нем благородство?
– Однако я не хочу его, не хочу! – вскрикнул старик. – Всю жизнь бояться за него: к чему мне это!..
– А если я этого непременно желаю?
– Если ты заупрямишься, ей-Богу, я пущу себе пулю в лоб! Я перебила его, закрывая ему рот.
– Не горячитесь, пан конюший. Вместо того, чтобы осуждать его, не убедившись положительно, не лучше ли обратить на него внимание, следить за ним, но не проклинать преждевременно!
– Что толку, если сегодня он играет роль степенного, а завтра запоет другое.
– Позвольте, папаша, – прибавила я, зная, что он любит, когда я называю его этим именем, с детства данным, – позвольте вам напомнить принцип, который я часто слышала от вас: «Что молодое пиво, пока не вышумит, ни к чему не годится; что молодостью каждый должен переболеть, равно как и корью, коклюшем».
– Да, и оспою, после которой остаются знаки; но я предпочитаю привитую.
Он задумался.
– Впрочем, кто знает, – прибавил он, смягчившись, – может быть после брожения он устоится, ведь в нем хорошая кровь Суминов.
Я расхохоталась.
– Чего вы смеетесь? Хорошая кровь! Вы теперь все над этим смеетесь; но я этому верю; много вещей совершается по крови: по роду куры чубатые.
– Слава Богу, если из ничего что-нибудь да выйдет.
– Черт его знает! А если он заикнется на самом предисловии? – прибавил старик, и задумался, прохаживаясь взад и вперед по комнате; потом подошел ко мне и сказал с серьезным видом:
– Знаешь что, моя милая, дай мне, по крайней мере, слово, что ничего не предпримешь, пока я не дам тебе своего согласия.
– Эх, – ответила я, – разве вы меня не знаете, папаша? Разве я такая легкомысленная?
– Это правда, ты не легкомысленна! Ну, ничего с ней не сделаешь! Всегда на своем поставит. Подожди, я за ним буду хорошо следить, присматриваться к нему, но если что-нибудь замечу…
Я поцеловала его в лоб, но вместо благодарности за эту нежность, он вскочил, как угорелый.
– Ей-Богу! – закричал он. – Сто тысяч бочек зайцев! Она уже любит его! Иначе не ласкалась бы!
Смеясь, я убежала в другую комнату, а старик, ворча, вскочил в бричку и уехал.
Вот тебе важная сцена из драмы моей жизни. Я его люблю! Да, люблю его! Отгадал старик, хотя право я сержусь за это на себя и на него.
Но за что я люблю его, зачем? – Сама не знаю. Любовь всегда без логики. Он не красив (но не думай, что и дурен), но к чему все это…
Прошу тебя, Фанни, добрейший друг мой, помолись за меня, чтобы это первое чувство было и последним, чтобы мне не приходилось более бороться с ним… (Конец письма оторван).
XVII. Юрий к Эдмунду
Только первый шаг был труден: теперь я уже бываю в Румяной; но помня подозрения, которым я подвергался, зная свое положение, я никогда не решусь сказать ей, что происходит в моем сердце. Я буду любить, мечтать, страдать и молчать; я рад, что могу ее видеть.
С достопамятной встречи с пани Лацкой, Петр избегает меня, я долго не мог его поймать. Были минуты, когда я боялся его – такое у него было грозное и мрачное лицо, как у разбойника. Наконец, вчера излил он в сарказмах накопившуюся желчь и заговорил со мною о посторонних вещах, но не умел соблюсти хладнокровие, и до чего только касался, везде звучал стон разбитого сердца. Я не осмелился спросить его о испытанном впечатлении, он тоже не вспоминал о нем, но на лице заметны были страдания после этой встречи – он все видел перед собою ее отвернувшееся лицо. Наконец, поговорив со мною, и не простившись, он вдруг ушел в лес.
Я поехал в Румяную. Здесь я терплю пытку, притворяясь равнодушным; иначе дед осудит меня, скажет, что единственная моя забота – жениться на богатой; однако ж я никогда так мало не желал богатства, как теперь. Богатство – условная вещь. Для одного богатство заключается в достатке хлеба и соли, для другого – в бричке и лошадях, для иного в серебряных блюдах; подымая выше, в мраморах и картинах, во французских поварах и в стотысячном доходе и так далее до бесконечности. Кто на одну степень выше нас, тот богат. Человек считается только до тех пор богатым, пока не явится в нем новое желание, пока он не свыкнется с новостью. Будь он богат, как Крез, но если освоился с тем, что имеет – начинает чувствовать себя бедным. Итак с самого начала мы должны усвоить себе эту истину, и сбросить оковы, которые возлагает на нас жажда богатства.
Ирина принимает меня с вежливой холодностью; ни словом, ни улыбкой, ни взглядом она не обнаружит того, что происходит в ее сердце. Я хорошо тогда назвал ее королевой, потому что она и над собою отлично владеет. Безумец я! Кто знает, может быть, ей нечего скрывать – это вернее всего! Хотя я убежден, что из этого ничего не выйдет, в чем и дед меня уверяет, однако мне приятно здесь посмотреть на нее, поговорить, и сказать до свидания. А завтра? Зачем думать о завтрашнем дне: завтра, если мне будет слишком тяжело, я изнурю себя трудом. Опять со мною делаются чудеса. К ним я причисляю посещение моим дедом Западлисок. Он с любопытством рассматривал мое хозяйство, расспрашивал о распределении моего времени. Обращение его со мною было очень ласково. Но моим прошлым он трясет, как грязною тряпкой перед глазами, только реже, деликатнее и не с такою злобою, как прежде.
Отчего он так заботится обо мне, – право не знаю. Недавно я видел Мальцовского, который, под предлогом охоты, появился в Западлисках, взял моего Станислава и расспрашивал обо мне, пробовал даже напоить его. Откуда это любопытство? Мальцовский рекомендовал мне какого-то дворового, которого я прежде видел в Тужей-Горе – немолодого человека. Я принял его, потому только, что дед прогнал его за плохой надзор за дичью. Он ропщет на вспыльчивость конюшего, однако отзывается о нем с почтением. Это старый слуга Суминов, знает моего отца, пускай имеет у меня кусок хлеба.
Но я слишком подробно исповедываюсь тебе, и если уж так, то сообщу тебе еще о двух несчастиях конюшего. Он избран в предводители, – борется с желанием остаться дома, и с потребностями, вызывающими его на службу. Капитан, разумеется, ездил поздравлять его и объявил, с искренними объятиями, что он тоже не мало способствовал к возвышению деда в это достоинство.
– Чтобы вас черт взял! – вскричал мой дед.
Но капитан еще не такую состроил с ним штуку: пограничные столбы готовили моему деду величайшую беду. Представь себе, их вбивали именно в то время, когда я первый раз был в Румяной. Капитан, пользуясь отсутствием конюшего, подкупил слуг его, других подпоил, прорезал линии от одной насыпи к другой, и теперь прав, потому что представители конюшего присутствовали при межевании. Вследствие нового раздела, он занял его любимые тенета, которые он берег, как зеницу ока, Заямье, где единственные козы во всей окрестности Тужей-Горы. Трудно описать отчаяние, гнев, бешенство, и горе конюшего, когда он узнал об этом; он мигом поскакал к капитану. Капитан притворился невинным агнцом, точно он ничего не знает.
– Да это пан добродзей, ваши собственные слуги прорезали эти линии и повбивали столбы – есть свидетели.
– Мои люди?! Сто тысяч батальонов чертей! Разве они потеряли головы! С ума сошли! Отрезали мое Заямье!
– Но, ведь по всей справедливости тенета мне принадлежат.
– Клянусь жизнью, они не принадлежали вам, не принадлежат и не будут принадлежать!
– Но ведь линия доказывает.
– Что вы, капитан, суетесь с этою линией! Линия, линия, я знать ее не хочу! Вы пропустили и прорезали свою линию через мой бор. О, из этого ничего не будет!
– Напротив, пан добродзей, будет: что взято – то свято.
– Отрезано?
– Да, отрезано, – сказал капитан. – Я не отдам, как пана предводителя люблю и уважаю.
– Я вас прошу не называть меня предводителем, и лучше не любите меня, но отдайте мои тенета. Разве вам самим не будет стыдно? Вы сами знаете…
– Я знаю только то, где линия начинается и где кончается, но что Богу угодно назначить мне за ее пределами, в этом его святая воля. Я простой человек, пан предводитель, ничего не знающий, и потому вы столько лет владели этим местом. Все пользуются моею простотой.
– Итак, вы не хотите отдать мне тенета?
– Могу ли я, сами рассудите (я не хочу другого судьи), отказаться от того, что мне сам Бог дал? Пан предводитель, не сердитесь! Гнев ничего не поможет. Я вас, моего благодетеля, люблю и уважаю, ножки ваши целую, но этот кусок хлеба, в поте лица заработанный мною – это мой клочок земли: могу ли я отдать его?
– Он не ваш! – закричал дед.
– Пан маршалек, извините, теперь он мой: столбы стоят, которые ваши собственные люди вбивали.
– С ума они сошли, бездельники, или он их подкупил?
– Пан маршалек, в состоянии ли я, бедняк, подкупить слуг такого пана, как пан предводитель? Я бедный шляхтич, я вашим экономам издали кланяюсь.
– Последнее слово, – сказал дед, подойдя ближе, – отдадите ли вы мое Заямье?
– Я раз сказал: как люблю и уважаю пана добродзея не отдам. Даю слово шляхтича, следовательно, говорить нечего!
Мой дед, вне себя от гнева, выскочил в сени (я был свидетелем этой сцены в Куриловке); он хотел вспрыгнуть в бричку, не простившись с хозяином, но капитан задержал его на пороге:
– Не сердитесь, пан предводитель, гнев ничего не поможет. Что сделано – сделано! Не оставляйте же мою хату с гневом в сердце.
– Чего вы хотите, сто тысяч чертей? Чтобы я благодарил вас? Отдайте мне мою собственность, и убирайтесь к черту, а не хотите – Так будет тяжба!
– Хотя у меня сердце кровью обольется, прибегая к этому последнему средству, но я угнетен, обижен, что мне остается делать? Любя и уважая вас, я должен, однако, защищаться.
– Итак, тяжба?
– Я не виноват!
– Так кто же виноват?
– Судьба, случай, fatum; но позвольте мне сказать вам еще одно слово: ведь право долголетнего владения считается за мною.
– Во имя Отца и Сына, когда же это вы владели Заямьем?
– Я же охотился там.
– Это так.
– И по плану оно мое.
– Хорошо, хорошо! – повторил мой дед, дрожа от гнева.
– А ваши честные и добросовестные слуги, которым известна местность и право владения, сами вбивали столбы.
– Хорошо, хорошо, увидим!
– Только не сердитесь, – прибавил капитан, – вы знаете как я вас люблю…
– А, люби себе, кого хочешь, но оставь меня в покое с твоей любовью!
Говоря это, старик сел в бричку и уехал. На другой день началось дело. Капитан трет руки, кланяется так, что позвоночник трещит, улыбается и торжествует.
Мне жаль бедного старика; сколько неприятностей его постигло вдруг: он исхудал, сгорбился, переменился в лице, даже охота его не занимает более. Не знаю, будет ли он хорошим предводителем? Пан Граба, по обязанности, как он говорит, сидит у него, чтобы учить его, как он должен предводительствовать. С горестью конюший приезжает в Румяную, и здесь, вдобавок ко всему, застает он меня, человека, который его беспокоит, которого он не любит. Я знаю, что каждое посещение мое сильно его тревожит. Кроме того, я замечаю, что ему кажется, будто я сердит на него. Напротив, я уважаю его и любил бы даже, если бы он позволил любить себя. При всей оригинальности его характера, странной живости, несвойственной его летам, грубой простоте – он добрый, честный человек и очень чувствителен. Ирина ласкает старика, как только может, но это только одна капля в море: столько у него горя!
Пани Лацкая опять появляется в залу; и узнать нельзя, что она была больна, такая же теперь, как и прежде: холодная, саркастическая, равнодушная ко всему. Я полагал, что она будет расспрашивать меня, но стыдится ли она, или думает, что никто не видел того, что происходило с нею, молчит, и не заикнется. Я рассказывал подробно Ирине историю ее компаньонки с Петром и теперешнюю жизнь его. Это чрезвычайно заинтересовало ее: всякое необыкновенное явление производит на нее сильное впечатление; она захлопала в ладоши и сказала мне:
– Ах, я непременно хочу видеть это подземелье, – музей этого человека.
– Трудно, – ответил я, – он дик, неприступен, в особенности для женщин.
– Какое мне дело, – сказала она, – вы должны все это устроить; делайте, как хотите, но я должна быть в городище и видеть пана Петра.
– Это довольно трудная задача, в особенности уговорить пана Петра, чтобы позволил посмотреть на себя. Потом, как же вы поедете? Одной невозможно, а пани Лацкая не захочет сопутствовать вам? – спросил я смело.
Ирина задумалась.
– Пани Лацкая? – сказала она. – Попробуем, а может быть…
И грустная улыбка проскользнула на ее устах.
– Приготовьте только пана Петра к нашему визиту, – прибавила она, – а обо мне не заботьтесь.
Что мне делать? Попробую, авось удастся мне удовлетворить ее желание: о, как я был бы счастлив!
Прощай! Я отправляюсь искать пана Дольского и подделаться к нему.
Твой Юрий.