Текст книги "Чудаки"
Автор книги: Юзеф Крашевский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц)
II. Господину Эдмунду Суше
В Варшаву, из Тужей-Горы. 25 сентября
Я ознакомился немного с жизнью и людьми, меня окружающими, и привыкаю. Жилище, пища, занятия, даже смертельная скука для меня более не в диковину. Только мой бедный Станислав в горьком отчаянии, и по крайней мере пять раз в день выкидывает ужасные штуки: рвет на себе волосы, проклинает то, что он без церемонии называет моим сумасбродством. Третьего дня, зевая, я ложился в свою широкую кровать, как вдруг он с настойчивостью пристал ко мне.
– Барин, – сказал он с видом актера «Большого театра», – какие у вас мысли и намерения?
– Я думаю спать, – ответил я ему, закуривая сигару.
– Вы меня не понимаете, барин.
– Действительно, не понимаю.
– Что из всего этого выйдет?
– Я не знаю.
– А кто будет знать, когда вы сами не знаете? Долго ли мы еще здесь будем?
– Пока нас не прогонят.
– Ясновельможный пан, – прибавил он, кланяясь, – пустите меня, я не могу здесь жить.
Я улыбнулся.
– Ей-Богу не могу; во-первых, здесь чистейший ад; во-вторых, народ здесь хитрый, злой как сто чертей, а на вид такой смирный; в-третьих, здесь жить и говорить не умеют, от беды и скуки придется умереть.
– Ты нежнее меня?
– Я не знаю, но удивляюсь, как вы все это переносите.
– Должен.
– Барин, вернемся в Варшаву, умоляю вас; мы здесь пропадем. Народ здесь дикий, жизнь необыкновенная, ни одного человеческого лица, одежда, повозки, пища, обычаи незапамятных времен, выдержать нельзя. Не замечаете ли вы, барин, как я худею?
– Бедный Станислав! Ты горячишься, голова у тебя идет кругом; имей терпение.
– Рассудите сами, барин, можем ли мы здесь жить? Нам ли здесь ржаветь и пропадать, нам ли, проживавшим тысячи в Берлине, в Познани, в Варшаве среди отборного общества, среди шумных увеселений и самой роскошной жизни?
– Зачем же нам пропадать? – ответил я.
– Я вас не понимаю, барин, и завидую, что вы так скоро привыкаете ко всему; но я, простой слуга, умираю, барин, умираю. Вдобавок – нечего даже читать! Умираю, барин!
– Бедный, однако яду тебе не дали, я надеюсь?
– Всякий день мне его дают: я болею от их водки, пищи, постели, от общества, от воздуха… Вы не чувствуете, как здесь воздух пропитан смоляным дымом? Вчера я был в местечке, чтобы посмотреть, не найду ли я человеческой образины… Ах, ужас!
– Что же ты видел?
– Чудовища, барин! Знаете ли какие здесь женщины? Варшавские торговки более похожи на женщин; одно только, что не на четырех ногах ходят.
– А, я знаю, тебе недостает здесь хорошенького личика, несносный волокита!
– Ясновельможный пан, – выпрямясь, сказал Станислав, – не женщин, но «порядочного общества».
Я расхохотался во все горло. Станислав прибавил:
– Чтобы их черти взяли! И ушел.
Я уснул, став немного веселее от его беседы, которой я представляю тебе только отрывок.
В настоящем письме моем я хочу прислать тебе дополнение своих наблюдений над дедом и страной (видишь, я даже изучаю здешний язык), но ни того, ни другого не понимаю, в особенности богатств конюшего: все говорят, что он богат, долгов не имеет, а прислушиваясь и присматриваясь ко всему, я вижу непонятную для меня бережливость, даже скупость, слышу одни лишь жалобы на тяжелые времена. Вероятно есть ключ к этой загадке, которого я еще не нашел. Нигде нет признака богатства!
Отправляясь на охоту с дедом, я видел множество ветхих зданий, стоящих на поле. Я спросил его, что это такое? Он отвечал мне с улыбкой, почесав затылок:
– Хе! Не видишь что ли, что скирды.
– Что это за скирды? – спросил я.
Конюший помирал со смеху, и ответил, ложась на повозку:
– Хороший вышел бы из тебя хозяин? Это склад хлеба на поле.
– К чему его так много?
– Запас, паничу, запас!
Я насчитал этого запасу несколько десятков, и осмелился спросить деда, зачем он не продаст хотя бы часть этого огромного запаса, если нуждается в деньгах и жалуется на тяжелые времена?
– Разве я банкрот, чтобы распродавать запас! – вскричал он с сердцем.
Поймите же их! Копейки у них нет, охают, жалуются, чуть соберутся – другого разговора у них нет, как о тяжелых временах; покупщиков много, а хлеб гниет на поле, и едят его мыши. В этом есть какая-то тайна; дом моего деда – Эдипова загадка. Пан конюший говорил мне, что в прошедшем году ему предложили провести почтовую дорогу через Тужу-Гору, что, разумеется, оживило бы и обогатило окрестность.
– На кой черт мне это! – отвечал он. – Почтовая дорога только нагонит мне шум, крик и незваных гостей. Вчерашний день служит образцом завтрашнему: люди, вещи, язык, обычаи, понятия, все осталось вчерашнее. Третьего дня означает здесь несколько лет тому назад. – Начиная с лошадей, которых наряжают в хомуты XVII столетия, до сапогов с кистями, которые надевает мой дед, все здесь не нынешнее. Они презирают день, который переживают, и всякую новость считают грехом; они приостановили бы время за полы, если бы у времени были полы, и охотно возвратились бы ко временам Саксов. [2]2
Династия польских королей.
[Закрыть]Богачи, они не пользуются своим богатством. В доме деда господствует величайшая скупость. Дед имеет при себе главные ключи, менее важные доверяет Мальцовскому, а все остальные вешают на колышек в спальне деда. В обстановке жилища у них все по-старому: затыкают только дыры, которые время пробило тощими локтями. Новость, этот двигатель нашей жизни, они считают самым отвратительнейшим явлением. Можешь себе вообразить каково мне здесь?!.
Я не умею говорить, ходить по-ихнему. То они смеются надо мною, то я им удивляюсь, потому что смеяться не могу и не хочу. Дедушка любезен, но помаленьку берет меня на исповедь; и с особенной заботливостью допрашивает о моем имении, а я не знаю, что ему сказать. Если он еще раз прижмет меня, то мне придется сказать ему всю правду.
Он очень гостеприимен, хотел бы занять меня и поразвлечь, но, придумывая различные увеселения, заканчивает всегда охотой, которую он разнообразит по-своему.
Хотя я ко всему приготовлен, сомневаюсь, однако, переживу ли я это? Но пустить пулю в лоб время еще терпит; я могу подождать ради любопытства, которое раздражает мои нервы, разгадать загадку. Будь счастлив, мой друг, прощай до следующей почты.
«Твой Юрий».
P. S. Я читаю со слезами на глазах старый, прошлогодний «Варшавский Курьер», которым были обернуты мои лакированные сапоги. Он имеет в моих глазах особенную прелесть; изображает прошедшее просто, неизысканно. О, неоцененный Курьер! Какой слог! Какое разнообразие предметов! Сколько остроумия в шарадах! Сколько характеристичности в объявлениях! В нем сияет Варшава, трепещет жизнь!
У меня нет ни сигар, ни табаку; послали нарочного за шесть или десять миль; а пока я курю что-то такое, от чего тебе стало бы тошно от одного запаха; здесь это называют Залибоцким (или Забиятским, яд, да и только!)
Дурная привычка к чему не приведет!! Станислав стал молчалив, мрачен, и вдобавок не чистит сапог, доказывая что на Полесье это совсем лишняя вещь.
III
Тужа-Гора, 20 октября
Дорогой Эдмунд!
Наконец я начинаю знакомиться с здешними соседями: вчера был капитан. Поздравь меня с этим знакомством. Я воображал увидеть воина, героя из повестей наполеоновских времен, и страшно ошибся. Представь себе фигуру, одетую не лучше пражского ремесленника, в серенькое, истертое платье, с лицом бледным, увядшим, фигуру, которая, льстя конюшему до дерзости, низкопоклонничает перед ним и болтает, как мельница. Представь себе этого гостя, которому я подал бы милостыню, встретив на улице, а дед мой посадил на первое место, угощал, принимал самым любезным образом. Один другого называл dobrodzieju, один другому говорил «целую ножки»; это ведь ничего не стоит. Несмотря на это, они, по-видимому, смеялись друг над другом с величайшей вежливостью.
Я должен категорически описать тебе этот первый цветок, который я нашел в степи, определяя его, как ботаник определяет найденное растение. Росту: два аршина, вершков… (в следующем письме пришлю точную мерку), худой, сухой, руки длинные, с огромными пальцами, наконец, ноги толстые, спина согнутая, голова плешивая, седоватая, глаза серые, улыбающиеся, искоса лукаво подсматривающие, усы, определяющие капитанский чин, но в пренебрежении, как трава под забором. Это не те усы, которые служат украшением лицу и платят ему за это любовью; их обязанность засматривать любопытно в тарелку, и присваивать себе остатки обеда. Лицо изнуренное, щеки впалые… Он одних, кажется, лет с моим дедом. Платье серенькое, камзол чуть ли не из старого одеяла выкроен, табакерка в кармане, кисет на пуговке, сшитый из тряпичных треугольников различных цветов. Вот тебе капитан. Но ни один живописец не в состоянии уловить выражения лица его, ни Бродовский, ни Норвид. Какая в нем хитрая покорность, какая забавная униженность! Олицетворенная лисица!
Дедушка изумил меня, низкопоклонничая и унижаясь в перегонки с ним. Дорогой сосед пробыл до сумерек; уехал в простой повозке, запряженной плохою тройкой. Кучером и камердинером был у него простой мужик в сермяге, с трубкой во рту. Когда он ехал, я спросил у конюшего:
– Кто этот бедный, невзрачный господин? Должно быть ничтожный шляхтич?
Дед мой фыркнул со смеху.
– Опять «скирда» (он мои ошибки привык называть «скирдами»). Он бедный, бедный! Так-то вы, варшавяне, умеете узнавать людей! Капитан со всею своей покорностью – самый твердый орех для соседей, и сидит на мешках золота. Это Крез, богач.
– Богач!!! – Я изумился. – У него, верно, есть семья, для которой он собирает деньги?
– Жена померла, сын в военной службе и ничего из дому не получает! Один живет, старый скряга!
После этих восклицаний дед замолчал, вздохнул, глаза его мрачно сверкали, я его еще не видал в таком состоянии. Я не понимал в чем дело, но вдруг дед мой повеселел и прибавил:
– О, меня-то он не съест в каше!
– Кто? – спросил я простодушно.
– А достойнейший капитан. Но ты ничего не знаешь?
– Решительно ничего; я нисколько не подозревал, чтобы вы хотели есть друг друга, а судя по приему и обхождению, я думал даже, что вы глубоко уважаете друг друга.
Старик опять фыркнул и поправил хохолок.
– Терпение! – вскричал он. – Labor omnia vincit. Видишь, что даже плохой латынью блеснуть могу.
– Но по какой причине ему точить на вас зубы?
– Ты ничего не знаешь, братец, – повторил дед, – но здесь у нас под носом страшные вещи творятся.
– Я всякий день удостоверяюсь, что ничего не знаю и не понимаю, что делается на Полесье: иной народ, иная жизнь, иные связи.
Старик посмотрел мне в глаза, поцеловал в лоб, как будто в благодарность за мое грубое невежество, и смеясь, сказал:
– О sancta simplicitas! Съест черта, но не меня! Нужно объяснить тебе, в чем дело, – продолжал он и смотрел мне в глаза, как будто хотел их выколоть. – Ты должен знать, что капитан самая отвратительнейшая дрянь на земле. Я могу тебе сказать на ухо, – это шельма, какой свет не создал.
– Вот как?
– Именно так! – говорил дед, все более и более горячась. – Я не знаю подобного ему человека – такая дрянь! Со своею деревней подлез мне под самый бок, и хочет склонить меня к тяжбе, стараясь втянуть в дело, чтобы лес и луг, которые принадлежат к Тужей-Горе, отошли бы к нему. Но я не дурак! Предупреждая его, я хотел купить этот пустяк, но негодный Джазгевич надул меня; верно взял с него взятку, хотя тот не охотник давать. Я отплачу Джазгевичу – время терпит. Ну после этого капитан стал придираться ко мне за рубеж. Но я, дорожа спокойствием, держусь настороже. Когда соберется буря, тогда нечего делать, потешимся!
При этих словах глаза конюшего засверкали скрытой радостью. Мне кажется, что спор конюшего с капитаном – старые дела. Но кто знает? Может быть он с особенным наслаждением ожидает тяжбы. Среди этого бездействия, однообразия, недостатка в занятиях, если бы меня засадили в этой глуши, может быть, я тоже, разнообразя охоту, покусился бы на спокойствие соседей. Это не малое развлечение. Конюший с особенной подробностью продолжал свой рассказ, желая убедить меня, что он говорит чистую истину.
– Вот видишь, он унижается, расточает мне вежливости, я ему тоже. Присылает мне дичь и я ему; мы ездим друг к другу с поздравлением на именины, целуемся, обнимаемся, так что кости трещат, – а между прочим, я чувствую, что тяжба висит над головой.
Видна была какая-то тайна в этих словах: конюший, заметя это, начал заглаживать свою неловкость. Одна тайна их жизни разгадана – тяжба! Хэ, ведь это азартная игра. В простоте, не зная ланскнехта – они тягаются. Разница та, что мы играем на тысячи, они же на сто тысяч… Я наконец понимаю их. Везде человек – человек. Между тем скука с ними смертельная! Не имея возможности возвратиться в Варшаву, в отчаянии, я придумываю, что мне делать? Через несколько недель, или месяцев, ты не узнаешь меня, дорогой Эдмунд, платье мое выйдет из моды, я сам огрубею, состарюсь, поглупею. В первом письме своем не забудь посоветовать мне, что мне делать? Проклятый Станислав убедил меня, что героическое лечение в Полесье хуже всякой болезни, хуже кредиторов, хуже долгового отделения! Спасай же твоего
«Юрия».
IV. Господину Эдмунду Суше, в Варшаве
из Тужей-Горы, 20 ноября
По счету Станислава, сегодня два месяца, как я гощу у конюшего, и ровно месяц, как я не писал тебе, дорогой Эдмунд. Это лишение для тебя нечувствительно, потому что в городе один человек сменяет другого, для сегодняшнего друга забывает о вчерашнем! Но тебя должно удивить, что я ничего не пишу, я, который ради скуки хотел посылать к тебе одно письмо за другим!
Многое изменилось с приезда моего, и твой Юрий тоже. Да, да, последний месяц имел влияние на меня, и на всю жизнь мою. Выслушай меня, любезный Эдмунд.
Рассказ свой я мог бы начать, переделывая стих Шекспира о многих вещах на земле и на небе, о которых не снилось даже философам, и сказать, что на Полесье есть много, премного вещей, которых наши философы варшавской мостовой не видали и во сне. Terra incognita, a я Колумб ее!
Два дня спустя после посещения капитана, о котором в последнем письме я писал тебе, мы получили от него – дед и я, пригласительные письма на охоту на лосей и диких коз. Конюший, рассмотрев конверты и адреса и не находя никакого урона своему достоинству, решил принять приглашение. Сначала он хотел меня одного отпустить, но после, рассудив, что в таких щекотливых отношениях, в каких он был с капитаном, ему следует быть осторожным, решился сопровождать меня в Куриловку.
Название этой деревни задело мое любопытство. Это яма, трущоба, пустырь. Данте не знал нашего края, а то он бы непременно изобразил его в своем аде, и в его отделении поместил бы тех, которые при жизни своей слишком гонялись за новостью. Представь себе хижины, наполовину засыпанные песком, песок окружен болотом, болото – скучным и гадким лесом, лес песками и т. д. Через болота и леса прорезаны узкие и извилистые дорожки, вымощенные корнями сосен и какими-то палками, по которым разъезжают только мужики и стражники. Бесконечные плотины, мосты, изорванные, как старая перчатка, везде ямы, грязь, кочки и т. п.
Все это нужно проехать, чтобы добраться до капитана; и это называется большой дорогой! Иногда полдня едешь и человеческого лица не встретишь, а мужика можешь принять за медведя… Пустыня Сахара! – Деревня с одной стороны окружена болотом, с другой – песками, покрытыми сосновыми кустарниками, мрачна, черна от дыму, а жители ее – идеалы нищеты и опустошения! Женщины носят какие-то чепчики, закоптевшие от дыму, которым здесь пропитан воздух. Они моются только по большим праздникам и имеют вид диких индейцев. Все живущие здесь прячутся и только из-за угла посматривают на проезжающих. За деревней стоит дом, окруженный садом и деревьями, низкий, в четыре окошка, с высоким забором и воротами, которые никогда не затворяются. Рядом с домом – гумно, сараи, конюшни и овчарни; все это на одном дворе, составляет одно целое. Четыре борзых собаки и одна дворовая с осмоленным боком, и искусанными ушами, кроме хозяина, приветствовали нас на крыльце. Капитан кланялся нам до земли и благодарил за счастье, за честь, за милость, которую мы изволили оказать своим посещением, которое, как он выражался, останется вечным воспоминанием бедной его хижины и утешением его старости. Я никогда не ожидал, что я могу осчастливить кого-либо до такой степени.
Капитан, сопровождая нас бесчисленными гиперболическими вежливостями, на которые конюший отвечал ему вдвое большими, ввел нас в чистую горницу. Я сделал неловкий шаг, споткнулся на высоком пороге и стукнулся головой о низкую дверь. Два стола, два сундука, четыре дырявых, деревянных стула, камин, выбеленный ради нашего приезда, с самоваром для украшения; по стенам иконы Иисуса Миланского, Львовского (я имел время осмотреть), образ Пресвятой девы Холмской, Почаевской и Каменец-Подольской; в углу шашечная доска на маленьком столике; вот вся гостиная, из которой ход в спальню капитана. Толстая девка и босой слуга угощали нас завтраком. Поевши, мы отправились на охоту, и твой Юрий имел счастье убить огромного лося. Не знаю, вследствие ли моей ловкости, или по другой причине, я впал в особенную милость капитана. Он был со мною предупредителен, воодушевлен, вежлив, и занимал меня своим разговором. Несколько раз, впрочем, он намекнул о моем имении в княжестве Познанском, с улыбкой, которую конюший даже приметил. Но, когда в четвертый раз навел разговор на эту тему, дед мой возразил с иронией:
– Не говорите об этом имении, капитан, вы нехотя можете сделать неприятность моему любезному Юраше. Вы должны знать, что вследствие тяжбы и происшедших от нее хлопот, он должен был отказаться от него.
Подобный отзыв деда не мало удивил меня.
Итак старик знал обо всем! Но откуда, каким образом, и почему он только теперь высказался?
Капитан закрутил усы и налил вина в рюмки, провозглашая наше здоровье.
Разговор шел об охоте. В сумерки капитан покорно просил нас остаться на чай.
– Навестив почтеннейшего родственника, – сказал он мне, – вы захотите верно познакомиться тоже с нашими соседями?
– Да, да, – подхватил мой дед, – без сомнения, без сомнения! Видно было, что ему не нравился разговор, и по той же причине капитан упорно держался его.
– У нас есть хорошие дома, – прибавил он, улыбаясь.
– Во главе которых тот, в котором мы имеем удовольствие быть теперь! – перебил конюший.
– Моя бедная хижина, которую вы, милостивые государи, удостоили своим посещением, недостойна такого возвышения, но…
– Не пора ли нам ехать, пан Юрий?
– Ей-Богу, не пущу! – закричал, вставая, капитан. – Лошадей даже не привели. Я возвращаюсь к разговору, во-первых вычислю дома…
– Играете ли вы в шашки, капитан? – спросил мой дед с явным замешательством.
Капитан подпрыгнул, вытащил из угла шашки, но не сводя с меня глаз, продолжал говорить:
– Дом пана Грабы…
– Начнем, капитан.
– Начнем… интересный дом, право!
– Да, действительно… Ваша очередь идти.
– Я пошел… Стоит познакомиться с соседями… И так, во-первых, дом пана Грабы, которого мы обыкновенно называем чудаком; во-вторых…
Он обратился к конюшему с вопросом:
– Ведь и панна Ирина живет постоянно в деревне, ваша воспитанница?
Говоря это, оба переглянулись, как будто желая съесть друг друга, а дед мой закрыл рот, опустил глаза и все внимание свое устремил на шашки.
– И так я считаю, – продолжал капитан, – дом пана Грабы, панны Ирины и Дудича.
– Это уже не соседство, – сказал мой дед.
– Считается нашим соседством, потому что не далее четырех миль от Тужей-Горы; а что касается Румяной, имения панны Ирины, вашей питомицы, – прибавил с ударением капитан, – то еще ближе.
Конюший молчал и с досады кусал костяную шашку. Капитан продолжал:
– Таким образом, дорогой дед и почтенный сосед наш, желая удержать достойного своего внука, как можно долее у себя, постарается развлекать его, знакомя с соседями, в особенности же с панной Ириной. Вы, верно не скоро уедете от нас. В Тужей-Горе светскому кавалеру, хотя приятно, но тем не менее покажется скучно: молодежь нуждается в молодежи.
Признаюсь тебе, что этот постоянный намек о какой-то панне Ирине, и еще более упорное молчание конюшего сильно подстегнули мое любопытство. Капитан, окончив, посмотрел на моего деда, который молча кусал шашку и, наконец, сказал с ударением:
– А как же, как же! Познакомимся с соседями: пана Грабу, панну Ирину и семейство Дудичей и всех живущих в окружности увидим.
– Не забудьте тоже и о бедном семействе…
– А как же, pane dobrodzieju, a как же, – прибавил дед, краснея и подвигаясь на стуле, – никого не забудем.
Я до сих пор ничего не знал о здешних наших родных, потому удивился и спросил о них.
– Гм! Ты забыл, любезный Юрий, – возразил старик с ударением, – вчера еще мы говорили о них.
– А, это о них говорит капитан! – воскликнул я, видя, что дед велит мне играть комедию, и входя в роль, я сейчас прибавил, – мы именно к ним собирались ехать.
Капитан поочередно посмотрел на нас и замолчал.
Вскоре после этого разговора, простившись с ним искренно и не менее пяти раз, при столике, у порога, в сенях, у крыльца, на ступени брички и в самой бричке, излив искреннюю свою благодарность, мы уехали с дедом.
Половину дороги конюший молчал, сопел только от злости, и, наконец, как будто невольно сорвалось у него:
– Съест черта, съест черта! Этот негодный капитан пригласил нас на эту проклятую охоту только для того, чтобы посмеяться вдоволь над нами. Слушай, настало время говорить откровенно.
– Я всегда откровенен.
– Ба, человек иногда откровенно лжет, но мы, ты понимаешь, будем чистосердечны. Правда ли, что ты свое имение проиграл?
Этот внезапный вопрос озадачил меня.
– Откуда такое известие? – спросил я.
– Откуда бы оно ни было, но правда ли это?
– Нечего мне скрывать: бедность не порок.
– Да, но беспутность и мотовство не делают чести человеку. Говори всю правду.
– Если я проиграл имение, – возразил я гордо, обидевшись, тоном, с которым были сказаны эти слова, – если я проиграл его, то свое собственное, и никого ни о чем не прошу.
– Ты проиграл не свое, не приобретенное своими трудами, но то, что твои родители, трудясь в поте лица, сохранили и оставили тебе. Во-вторых, до сих пор ты ничего не просишь, но что ты будешь делать, когда ни копейки у тебя не останется? Гм? Говори искренно и не сердись. К труду ты неспособен; поесть, выпить, покутить, вот на это ты мастер! Скажи мне, любезный, что будешь ты делать?
Удивленный, озадаченный, я замолчал.
– Говори, любезный Юрий, говори! – прибавил дед. – Не сидеть же тебе в Тужей-Горе, рассчитывая на мою кончину; наскучит же тебе ждать, потому что я не скоро умру. Не думаешь ли ты жениться на богатой?
– А если и так, то опять-таки никому не стану кланяться. Дед фыркнул со смеху.
– Так ты предпочитаешь жениться из-за денег! Ну, бросим все эти шутки, а станем говорить серьезно. Ты слышал, что я богат, приехал, рассчитывая получить что-нибудь от меня, а увидев несовременного шляхтича и чудака, не знаешь, что делать, не так ли?
– Я должен молчать, досада душит меня.
– Молчи, любезный, я договорю за тебя. Он продолжал говорить следующим образом:
– Я хочу знать, что у тебя еще осталось, пан Юрий, чтобы помочь тебе, если можно. Не думаю, чтобы с нами, деревенскими жителями, тебе было весело; но посмотрим, что можно будет сделать для тебя?
– Вы хотите избавиться от меня, – сказал я. – Я не прошу вас ни о чем, и завтра же уезжаю.
Говоря это, я сам не знал, куда мне отправиться. При скоплении различных мыслей, Кавказ, Алжир, Испания и Америка, попеременно представлялись моему воображению.
Дед мой продолжал:
– Не считаешь ли ты меня безжалостным эгоистом, не имеющим ни одной искры сочувствия к ближнему? Я не прогоняю тебя и не хочу избавиться от тебя. Но, – прибавил с проклятьем, – всему причиной этот мерзавец капитан: желчь разлилась у меня. Я не скрываю, что у меня есть родные и другие лица, к которым я имею свои обязанности; большая часть моего имения разделена и имеет свое назначение… Однако ж, я и тебя не хочу лишить наследства: оставлю тебе что-нибудь на память, это верно. Но ты не поймешь, если я скажу тебе, что, уважая в тебе свою собственную кровь, я хочу все же выпроводить тебя из здешних мест. Я не могу объяснить этого. Ты заподозришь меня в чем-либо другом; думай себе, что хочешь, я люблю тебя, но хочу, чтобы ты, как можно скорей, убрался отсюда прочь.
Я попал в тупик, не имея сил сердиться на деда; в нем кипели мысли и страсти, свойства которых я разобрать не мог. Его поведение со мной было покрыто тайной. Его скрытая борьба с капитаном, беспокойство, непонятные опасения и таинственность его поступков, все говорило мне, что за пределами жизни, которой я не знал, было много любопытного, потому без всякой обиды я выслушал его объяснение, прибавив только:
– Завтра я уезжаю.
– Еду, но не знаю куда, – сердито возразил мой дед. – Но скажи мне, по крайней мере, что у тебя осталось?
Заканчивая этот разговор, мы подъехали к корчме, из которой выходящий свет вдруг озарил лицо старика, и я увидел его страшно измененным.
– Какая вам польза, пан конюший, если вы будете знать о моем состоянии? Я ничего не прошу и не приму от вас. Скорее согласился бы я просить милостыни у чужих, чтобы вы не подозревали во мне алчности и корыстолюбия, которых никогда не было в сердце моем. Вы хотите знать, зачем я приехал сюда? Мне было негде спрятаться не только от кредиторов, но и от воспоминаний своей жизни, от дурно проведенной молодости и угрызений совести. Свет широк!
Господин конюший заскрежетал зубами.
– В нем есть душа, – сказал он, – но нет головы. Сказав это, он опять обратился ко мне:
– Послушай, пан Юрий, – сказал он решительно, – если ты мне сделаешь это бесчестье и в сердцах оставишь меня с презрением, то клянусь тебе честью, я везде буду преследовать тебя, как тень, до тех пор, пока мы не примиримся. И только, может быть, в Америке я объясню тебе, почему, любя тебя за те качества, которые я открыл в тебе, я хотел однако, чтобы ты уехал отсюда.
– Завтра я еду, – возразил я равнодушно.
– И я за тобой.
– Мне очень приятно иметь спутника.
Приехав в Тужу-Гору, которую я приветствовал другими чувствами (часто один день в жизни многое в ней изменяет), я поклонился старику, и просил его позволить мне уйти в свою комнату.
Конюший пожал мне руку и шепнул тихонько: «Помилуй, при людях!»
Утро мы провели хотя любезно, но церемонно; вечером, чувствуя боль в сердце, несмотря на просьбы деда, я отправился наверх.
Станислав спал в уголку, потому что на Полесье им овладел сон, который можно, выражаясь поэтическим слогом, назвать непробудным: с утра до вечера все спал. На вопрос мой, почему он все спит, он отвечал мне:
– Э, барин, может быть во сне я увижу что-нибудь лучше, чем эта горемычная страна!
Ложась спать с головной болью, я приказал Станиславу, чтобы лошади были готовы к семи часам утра.
Сначала, не веря неожиданному счастью и думая, что я шучу, он остолбенел; но когда я повторил ему свое приказание, он упал к моим ногам.
– Правда ли это барин! – закричал он. – Как? Мы едем, едем в Варшаву! Я всю ночь буду укладываться и ручаюсь, что не опоздаем.
Я не могу рассказать, что с ним случилось. Он взбесился: бегал по лестнице, кричал, шумел, приказывал, суетился и не дал мне спать до самого утра.
Еще до рассвета коляска стояла готовая перед крыльцом, чемодан привинчен, Станислав в дорожном платье; недоставало только лошадей.
Ровно в семь часов я увидел Станислава в дверях в большом замешательстве.
– Готовы ли лошади? – спросил я. – Скоро ли будут готовы?
– А, барин, сатана вмешался в наше дело! – вскричал он, теребя свои волосы. – Проклятая страна, все здесь не по-человечески. В европейском мире вам можно сказать, чтобы к семи часам лошади были готовы, но здесь…
– Ну, пускай же будут к девяти часам.
– А черт их знает! – возразил в отчаянии Станислав.
Ты знаешь, дорогой Эдмунд, какой у него потешный вид, когда он сердится. Несмотря на досаду, я смеялся над ним в душе.
– Вообразите себе, барин, – продолжал он, – вчера еще вечером я побежал в это оборванное местечко, недостойное даже этого имени; я спрашиваю, где почта, мне смеются в глаза. Дурак! Я забыл, что здесь нет почты. Мне пришло в голову нанять извозчика. Я вбежал в корчму, носом к носу наткнулся на Маль-цовского; черт его знает, что он там делал ночью.
– Добрый вечер.
– Добрый вечер.
– А что вы здесь делаете?
– Ищу лошадей.
– Как лошадей? – сказал он, потчуя меня зеленым табаком. Я понюхал усердно, потому что был уже навеселе.
– Как лошадей? – спросил он опять.
– Да, завтра мы уезжаем.
– Завтра уезжаете?
Покачал головой.
– А много ли лошадей нужно?
– Четверку довольно с нас.
– Четверку! Сомневаюсь, найдете ли вы столько в местечке: все извозчики, сколько их ни есть, нанялись с мукой в Брест.
Он отошел. Я к извозчику: нет лошадей; но он сказал это, как будто эти слова его дорого стоили – вздыхая, и почесывая затылок. Я спрашиваю второго, третьего, четвертого: лошади есть, но черт их знает, почему вести нас не хотят.
– Что же делать? – спросил я. – Пойдем пешком.
– Они могли бы нам дать казенных. Входит дед, который уже собирался на охоту.
– Что это значит? – спросил он. – Коляска ваша уложена.
– Я уезжаю, пан конюший, или лучше сказать, иду пешком, потому что в местечке, хотя лошади есть, но не хотят нам дать.
– Не может быть, – сказал старик, незаметно улыбаясь. – Пан Станислав не умеет их искать: здесь по крайней мере десять извозчиков.
– Клянусь честью, – сказал Станислав, кладя руку на сердце, – я везде искал, и нище найти не мог.
– Не нанялись ли они в Брест, потому что в это время они всегда едут туда с мукой?
– Точно так-с, – ответил Станислав.
– Но зачем вам торопиться, – прибавил конюший, подходя ко мне.
– Я должен, – ответил я коротко и сухо.
Старик вежливым наклоном головы дал знак Станиславу уйти и сел важно в позолоченных креслах. Вчерашняя буря прошла, он был спокоен.
– Ну, – сказал он, – не сердись, мой Юрий. Именем отца и матери твоей прошу тебя, не сердись на старика! Даю тебе слово благородного человека, что не равнодушие и не скупость говорили во мне вчера.
Я молчал. Пан конюший протянул мне руку; я пожал ее и ответил ему.
– Может быть, да, я верю; но вы же сами хотите, чтобы я уехал; вы вчера мне это говорили. Я еду, а если не найду лошадей, пойду пешком; подозреваемый в алчности, в расчете, я не могу здесь остаться.
– Ты не понимаешь меня. Этот капитан, этот чертовский капитан виной всему; он расшевелил мою желчь. Я сожалею о том, что я вчера говорил тебе, и прошу извинения. Прости мне и не уезжай. После я не стану удерживать тебя, но подумалось, что дней пять ты можешь погостить у меня. Будь уверен, что мне очень приятно видеть тебя, но обстоятельства…