Текст книги "Два света"
Автор книги: Юзеф Крашевский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 25 страниц)
С Протом Одымальским прибыл пан Эрнест Галонка – человек самый милый в свете, пан не пан, но создание такой натуры, которое могло существовать только в высшей сфере и выброшенное из нее, точно рыба без воды, непременно бы издохло.
В прежние времена подобных людей называли дармоедами, а на нынешнем вежливом языке Галонку звали другом панов. Превосходный актер – Эрнест перенял их язык, обычаи, манеры, способ мышления, вкус, прихоти, словом – все, даже способ стрижки ногтей. Глядя на него издали, каждый побожился бы, что это пан из панов, так он был похож на них, а в некоторых отношениях, например, нежностью чувств и вкуса, даже превосходил аристократов, прежде служивших для него образцами. Несмотря на то, что он воспитан был на гречневой каше с салом и, квартируя прежде у одной вдовы, может быть, не один раз съедал во время ужина сальную свечу, а вместо завтрака кошачьи пироги, – Эрнест с течением времени приобрел такую опытность в распознавании доброты трюфелей, букета вин и ценности соусов, что, когда шло дело о столе, его непременно приглашали в посредники. У шляхты он не бывал никогда, потому что не мог есть ржаного хлеба, не терпел белого мяса, а с солониной находился в самых далеких сношениях. Притом, что бы он стал делать в низших кругах? Кто мог бы там надлежащим образом понять и оценить его высокие теории преферанса, систему подачи вин и кушаний, рассуждения о бифштексе и анализ страсбургского паштета? Его взгляды стремились выше… Сделавшись необходимым для знатного общества, Галонка навсегда снял с себя серый капот, нашел себе дядю Епископа, тетку старостиху, записался в паны и навеки соединился с ними. Отдав небольшое число своих крестьян в аренду, Эрнест круглый год ездил по знакомым, играл, пил, ел, веселился и, по слухам, даже наживал деньги. Чаще всего он гостил у пани Д…, уже довольно старой женщины, муж которой всегда жил за границей, и, как говорили злые люди, Галонка служил для нее воспоминанием молодости… Достоверно только то, что он хозяйничал в ее доме, как в своем собственном.
Кроме упомянутых лиц, там был еще пан Каласантий Спанский – человек немолодой, всю жизнь просидевший за сочинением истории Болеарских островов. Каласантий переписывал ее уже двадцать шестой раз, всегда составляя новое предисловие. Кроме того, он занимался еще составлением коллекции мотыльков и шмелей… Первая страсть Каласантия была прослыть ученым, а между тем, говоря по правде, сведения, нахватанные без толку, совершенное отсутствие способностей и незнание систем, делали его только самым плохим компилятором. Благороднейший человек, если не считать скупости, Каласантий имел много прекрасных свойств и во всю жизнь никому умышленно не сделал зла…
Вместе с ним прибыл родной племянник, пан Юзеф Спанский, с нетерпением ожидающий наследства после бездетного дяди, потому что Каласантий уже отказал ему мотыльков и шмелей, предоставив распоряжение прочим имуществом дальнейшему усмотрению. Юзеф – страстно любивший охоту – считал Жерара первым героем в свете, выписывал Journal des Chasseurs, писал в него статьи и называл ограниченными и бесчувственными людьми всех, кто, подобно ему, не восхищался заячьими ушами и лисьими хвостами.
Женская часть общества состояла из полковницы Дельрио, назло президенту игравшей роль хозяйки, из Анны, оживлявшей карлинский салон своею улыбкою и красотою, из прекрасной Поли – всегда полной жизни и привлекавшей к себе огнем, горевшим на устах ее, и еще из небольшого числа приезжих дам. Из них мы опишем только двух. Самое первое место занимала супруга пана Прота Одымальского, мать многочисленного семейства и женщина с самыми великолепными формами. Получивши некогда отличное воспитание, что и теперь было в ней очень заметно, она была проникнута важностью своего предназначения – воспитывать потомков огромной фамилии Одымальских, и это чувство до такой степени ослепляло эту женщину, что привело ее к самому странному понятию о своих обязанностях. Считая Одымальских поколением избранного рода, она внушала детям только понятия о знаменитости фамилии, к которой они принадлежат, и о необходимости поддержать свое достоинство. Более всего опасаясь, чтобы дети ее не дружились с низшими, она держала сыновей дома и воспитывала из них паничей со столь нежными чувствами, нервами и вкусами, что была уже спокойна на счет их будущности.
Сестра графа Замшанского баронесса Вульская, вдова с двумя детьми и необыкновенным множеством долгов, принадлежала к разряду женщин потому только, что некогда была молода и красавица. По смерти мужа она деятельно занялась имением и потопила в нем последние свои чувства и прелести, употребляя все силы и способности на поправку обстоятельств. Небрежный костюм, рассеянность, глубокая внимательность при разрешении практических вопросов о торговле, продаже, новых распоряжениях в сельском хозяйстве сообщали Вульской резкую печать женщины-юристки. Пользуясь случаями, она с одним советовалась на счет адвоката, которого хотела употребить по делам своим, другому рассказывала, какую намеревалась подать просьбу в суд, употребляя в разговоре технические термины, с третьим рассуждала о цене на водку. На вопрос о чем-нибудь другом она только улыбалась. И теперь, чтобы посоветоваться с президентом, если позволит время, она взяла с собою на всякий случай копию с указа опеки, резолюцию губернского правления и письмо своего поверенного в С.-Петербурге. Не было более деятельной, но вместе и более скучной женщины, чем баронесса Вульская, все бежали от нее, и одно присутствие ее всегда и всюду набрасывало мрачную тень на каждое веселое собрание.
Здесь находилась и псевдо-графиня Д…, в доме которой часто проживал пан Эрнест Галонка, обвиняемый в близких связях с нею. В прежнее время необыкновенная красавица – она до сих пор еще поддерживала в себе желание нравиться. Нос прямой, глаза черные и глубоко впавшие, губы красивые, но уже не открывавшиеся, дабы не обнаружить недостатка зубов, и белизна тела – все это поддерживалось косметическими средствами. Пани Д… говорила только по-французски, одевалась щегольски и держалась самого лучшего тона. На маленькие грешки ее не обращали строгого внимания, потому что она, хоть и была очень чувствительна, но умела, впрочем, управлять своею лодкою так искусно, что ни разу не разбивала ее о скандал, резко бросающийся в глаза посторонних…
Избегая новых знакомств и обращенных на себя взоров, Алексей сел в самый дальний угол и в глубокой задумчивости рассматривал общество, как вдруг близ него зашелестело платье, и он с удивлением увидел перед собою смеющееся лицо Поли.
В этот день Поля была до такой степени прекрасна, что Юлиан не мог оторвать от нее глаз своих. На ней было белое платьице с голубыми лентами, в волосах немного голубых цветов, возвышавших золотистый отблеск их, а белые обнаженные руки и плечи ее восхищали строгой правильностью форм. Рядом с Анной, одаренной красотою хоть поэтической, но строгой и возбуждавшей только удивление и благоговение, – маленькая, веселая, говорливая и пылкая Поля представляла как бы нарочно подобранный контраст…
– Зачем вы сели в угол? – смело спросила она Алексея. – Почему не хотите сблизиться с обществом?..
– Я здесь чужой…
– И не любопытствуете узнать нового общества? Ужели его наружность так поражает вас?
– Скажите лучше: страшит…
– В самом деле? А меня так они больше смешат, нежели пугают…
– Но для вас этот свет не чужой…
– Ошибаетесь, – с необыкновенной живостью перебила Поля, – это не мой свет, хоть я воспиталась и живу в нем, потому что я сирота и не имею ни одного родного на свете! С самого детства живя в здешнем кругу, я поневоле должна была заблуждаться и думать, что нахожусь в своем обществе… Но нет!.. Нет! Какой-то инстинкт влечет мои мысли и сердце в другое место… Поверьте, не один раз, глядя на Жербы, я завидовала вашему старому двору среди густых лип… завидовала жизни в тамошних маленьких и… крытых соломой домиках…
Глаза девушки налились слезами… Поля могла в одно время и плакать, и смеяться…
– Я пришла к вам потому, – прибавила она, – что здесь, кажется, только мы двое чужие и пришельцы… мы обязаны поддерживать друг друга.
– Я, в самом деле, чужой, но вы…
– А я больше, нежели вы! Нечего лгать и показывать себя не тем, что значишь на самом деле… Пан Юлиан, верно, говорил вам о сироте…
И Поля устремила на Алексея самый проницательный взор. Дробицкий испугался такого взгляда, боялся, чтобы Поля не прочитала на дне души его всей правды, а потому смешался и, покраснев, сказал:
– Юлиан ничего не говорил мне.
Поля поняла, что Алексей солгал, угадала по предчувствию, что для старого товарища Юлиан не имел секретов: румянец Дробицкого многое объяснил ей…
– Нехорошо лгать, – сказала она тихим голосом. – Но перестанем говорить об этом… Как вам понравилась Анна? – спросила она, спустя минуту.
При этом внезапном, неожиданном вопросе Алексей покраснел еще больше и так растерялся, что не знал, как ответить девушке.
– О, вы боитесь меня! – воскликнула Поля, устремляя на него дружеский взгляд. – Говорите всю правду… я не изменю вам…
– Я так мало видел ее и почти вовсе не знаю…
– Фи, фи! Вы постоянно лжете. Во-первых, я хорошо заметила, что вы не спускали с нее глаз… во-вторых, разве нужно много времени, чтобы узнать и оценить ее?.. Довольно только взглянуть на Анну, чтобы узнать в ней существо высшее, избранное, идеальное!
– Да, вы угадали мысль мою.
– Мне сказал это ваш взгляд… Сердце, ум, наружность – все в одинаковой степени превосходно в ней, это чистый бриллиант без малейшего пятна, при ней все кажутся мне такими мелкими, слабыми…
– Но и Юлиан имеет также редкое сердце… и редкий ум, – невольно сорвалось с языка Алексея, хотевшего переменить предмет разговора.
Тут Поля невольно покраснела, вздрогнула и не могла перед взором Алексея скрыть впечатления, какое произвело на нее сказанное имя.
И что еще хуже, она не нашлась, что сказать в ответ, вскочила с места, не имея сил владеть собою, и убежала…
По-видимому, не обращая внимания на Полю и Алексея, Юлиан видел издали только их сближение, и чувство ревности сдавило его сердце. Он ходил взад и вперед, приближался, наконец сел рядом с Дробицким и спросил с беспокойством:
– О чем вы говорили с Полей?
– Наш разговор был такого рода, что нет возможности дать в нем отчета… она говорила тут многое… смеялась над чьим-то костюмом и описывала мне гостей, которых я вовсе не знаю…
– Но почему в конце разговора она так покраснела?
– Разве она покраснела? Я не заметил этого…
– Не заметил? – произнес Юлиан, кивая головою. – Обманывай кого угодно, только не меня…
В эту минуту ливрейный слуга подал Анне на серебряном подносе запечатанный пакет, внимание Юлиана и всех гостей обратилось на именинницу.
– От дядюшки Атаназия! – воскликнула Анна, взглянув на пакет…
– От Атаназия? Но почему он не приехал сам? – подхватил президент. – Вечный чудак!
Вместо ответа Анна проворно вскрыла пакет, обративший на себя внимание всех, и вместо какой-нибудь игрушки, обыкновенно даримой женщинам в день ангела, по подносу рассыпались огромные четки из черного дерева… На конце их белелась мертвая головка, превосходно выточенная из слоновой кости, и распятие с изображением Спасителя, окруженное большим терновым венцом…
Символы смерти и страданий… Все отворотили глаза свои, Юлиан вздрогнул, а президент не мог удержаться от восклицания:
– Ах, какой неисправимый чудак! Уместно ли это?
– Как можно подобные вещи присылать в именины? – повторили другие.
Но лицо Анны вовсе не выражало, что ее поразил и опечалил подарок, признанный всеми за какое-то зловещее предсказание-Улыбка не изгладилась на устах ее, глаза сверкали живою радостью и восторгом… Она долго всматривалась в изображение Христа и терновый венец. Наконец, видя, что четки производят неприятное впечатление на окружающих дам, вышла с подарками в свою комнату. Поля опять подошла к Алексею.
– Видели? – спросила она.
– Видел, но до тех пор не пойму столь необыкновенного подарка, пока вы не объясните мне его значение.
– Чтобы понять значение этого подарка, вам следует познакомиться с паном Атаназием, – отвечала Поля. – Долго пришлось бы говорить о нем, но он, в самом деле, человек замечательный… Видели, как Анна приняла терновый венец?.. О, это ангел, в полном смысле ангел! – воскликнула Поля в восторге.
Алексей стоял в задумчивости…
– Да, правда, – проговорил он, забывшись, – человек даже боится говорить с нею… такою представляется она святою и чистою!.. Дыхание и слово, мысль и взгляд наш могли бы осквернить ее.
– Ее ничто не осквернит! – с восторгом перебила Поля, хорошо заметив благоговение, выраженное Алексеем. – Я радуюсь, что хоть вы оценили и поняли ее, как я… Теперь мне есть с кем поделиться своим уважением и любовью к Анне!
* * *
Первый раз в жизни Алексей сбился с предназначенной себе дороги, поддавшись прелести дружбы, а может быть, и силе впечатления, произведенного на него Анной.
Не могу сказать, что он влюбился в нее, эта фраза недостаточно выражала бы редкое, необыкновенное, исключительное чувство, овладевшее Алексеем. В человеческом сердце заключаются тысячи оттенков привязанности, но его пробуждение зависит от искры пробуждающей. Почти каждая женщина заставляет любить себя по-своему, и встречаются женщины с такой огромной душевной силой, что способны даже самого чувственного человека увлечь в неземную сферу. Любят сердцем и головою, телом и душой, любят его смесью всего этого и в различных степенях. В отношении Анны Алексей стал испытывать такое чувство, которого определить невозможно: в нем заключалось и удивление красоте, и очарование прелестями, и предчувствие чистой души, и созерцание внутреннего ее величия, и уважение к самоотвержению – все благородное самыми яркими красками просвечивалось в этой девушке. Земная любовь – пламенная, прихотливая, безумная вовсе не имела здесь места… Равно в Алексее не возбуждалось и желание сблизиться, соединиться с нею каким бы то ни было узлом, который бы сравнял и уравновесил их. В его глазах Анна не касалась стопами земли, а была чем-то до такой степени возвышенным, чистым, почти эфирным, что он не смел бы коснуться края одежды ее и вечно лежал бы у ее ног собственно для того, чтобы согреваться лучами очей ее…
Алексей, забыв свою мать и обязанности, забыв свою дикость и унижение, желал подольше пожить в Карлине и наглядеться на картину, которая должна была навеки запечатлеться в душе его…
Может быть, только один глаз заметил, что творится в таинственной глубине человека… глаз Поли, одаренной необыкновенным инстинктом узнавать людей и понимать их чувства…
"Бедняжка! – воскликнула она про себя. – Подобно мне – он обречен на неизлечимую болезнь… Жаль мне его… знаю, что он сумел бы любить искренно, горячо… но Анна… что за мысль? Душа Анны обнимает мир, любит всех, но такая любовь, как понимаю я, никогда не родится в ней… Она сжалится, утешит, но спуститься со светлой высоты своей не решится… для кого бы то ни было!"
Задумалась бедная Поля, села к фортепиано и унеслась в другой мир, где мысль выражается звуками… там ей было лучше… Юлиан, забравшись в дальний угол, смотрел на прелестную девушку и все время сидел, точно мертвый, на одном месте, с устремленными на нее глазами… наконец их взгляды встретились, и оба они позабыли, что за ними наблюдают… Поля не спускала глаз, Юлиан не отворачивал своих, и красноречивым взглядом они высказали друг другу, что хотели. Потом вдруг Поля вздрогнула, опомнилась, проворно встала с места и убежала из салона… Юлиан, пожаловавшись на головную боль, взял с собою Дробинкого и вышел вон… Анна через несколько минут пошла к Поле посмотреть – не захворала ли она. Полковник также ускользнул на свою половину, и президент, пожелав бывшей своей невестке спокойной ночи, хотел было уйти, но вдруг полковница встала и попросила его остаться на минуту.
Президент принял официальную мину, впрочем, проворно и с вежливостью пододвинул ей стул и спросил:
– Что прикажете, пани полковница?
– Мне хотелось бы поговорить с паном президентом насчет детей моих, – произнесла полковница, не скрывая, чего стоил ей теперешний разговор с ненавистным человеком.
– Со всею охотою… будем говорить о них, ведь вам известно, что они для меня, точно родные дети…
– Извините, пане президент, что я вмешалась в это, мне хочется обратить ваше внимание на одно обстоятельство, кажется, не замеченное вами…
– Что же такое? – спросил несколько озадаченный президент, встав с места.
– Я никогда не воображала, чтобы Анна способна была привязаться и коротко подружиться с девочкой такого низкого происхождения, как Поля…
– Позвольте, пани полковница, – отозвался президент, – надеюсь, вы ни в чем не можете упрекнуть панну Аполлонию…
– Для этого ангела-Ануси не существует никакой опасности, – перебила пани Дельрио. – Но ужели вы не видите, что пребывание здесь такой молодой и с такими горячими чувствами девушки, как Поля, угрожает Юлиану большой опасностью… Он влюблен в нее!
Президент, кажется, знал это не хуже полковницы. Но, видя, что его предупредили, переменил тактику и рассмеялся с таким выражением, как будто не верил словам ее…
– Он – влюблен? О, ваши глаза, кажется, видят больше того, что есть на самом деле! Живая, смелая, остроумная, она, бесспорно, могла понравиться Юлиану, может быть, даже занимает и развлекает его, но…
– Но подобное развлечение может кончиться печально или скандалом.
– Мне кажется, что материнская заботливость ослепляет глаза ваши. Юлиан человек с большим тактом, знает свое и ее положение… видит, какая пропасть разделяет их… Притом, он человек благородный… следовательно, мы можем быть спокойны.
– Если угодно, вы будьте спокойны, но меня уж не успокоите. Видели, как во время музыки они смотрели друг на друга?
– Ну, если Юлиан немножко влюбился, – сказал президент, – это, может быть, развлечет, расшевелит и оживит его, последствий я не боюсь… подобная любовь легко вылетит из головы его… и, если уж мы начали рассуждать об этом, так я скажу вам, что нашел для него жену.
Полковница покраснела от досады, что судьбою сына ее располагают без ее ведома. Притворясь, будто не слышала последних слов, она живо обратила разговор к Поле, которой не любила и завидовала даже в том, что она приобрела себе сердце и привязанность Анны.
– Вы не боитесь последствий потому, что не хотите видеть их, но я, зная эту девочку с малолетства, может быть, имею справедливые причины опасаться их… Дай Бог, чтобы мы не согрели змеи у своего сердца… Живая, хорошенькая собою и коротко знакомая с Юлианом, – можем ли мы знать, что она воображает? Я вижу только то, что она самым коварным образом ласкается к нему… Он человек молодой… его легко поймать в сети, нельзя ручаться, что она не мечтает и выйти за него: в таких отчаянных головах все может родиться…
Президент опять рассмеялся.
– Вы слишком горячо принимаете это обстоятельство, – сказал он, – но я, право, не думаю о Поле так низко. Она девушка рассудительная и, верно, понимает, что мы не позволим состояться такой неприличной свадьбе… уж и так довольно было мезальянсов в нашей фамилии! – закончил президент с ударением и вздохом.
Полковница опять покраснела от гнева, зная, что последние слова относились прямо к ней. Президент продолжал:
– Притом оторвать ее от Анны, которая нуждается в ней, из-за каких-нибудь пустых грез, совершенно осиротить этого ангела… было бы жестоко!.. Анна любит ее!
– Правда, но не я же виновата, если она свою любовь направила к такой странной девочке.
– Будьте спокойны, мы не дремлем.
– Я считала обязанностью сказать вам об этом обстоятельстве, вы поступите, как вам угодно. Дай Бог, чтобы я была фальшивым пророком, но очень боюсь вредных последствий от их сближения… Теперь я сказала все, а вы действуйте, как знаете.
Сказав это, она самым церемониальным поклоном простилась с президентом, а он, с такой же вежливостью откланиваясь ей, прибавил шутливым тоном:
– Не бойтесь, пани полковница!.. Поля так горда, что даже для счастья не унизит себя… я хорошо знаю эту девушку: ее натура страстная, живая, но благородная. Наконец, если бы она не была такой, то сообщество Анны должно возвысить и облагородить ее… Теперь Юлиан мало будет дома… а хоть бы там и была между ними какая-нибудь детская легкомысленность.
– Вы – паны, привыкли человеческое сердце считать за нуль, – возразила пани Дельрио, – оно не входит в ваши расчеты… Дай Бог, чтобы впоследствии оно серьезно не напомнило о правах своих…
– Спокойной ночи! – сказал президент с улыбкой. – Спокойной ночи!.. Найдем средства и для сердца, если представится надобность…
* * *
На другой день Юлиан уговорил Алексея ехать с ним в Шуру, к пану Атаназию Карлинскому, едва известному нам только данным ему прозванием чудака и присылкою в день именин Анны четок и распятия с терновым венцом. Почти с самых молодых лет он жил в имении, расположенном в нескольких милях от Карлина, за рекой и среди дремучего леса. В нашем краю, сравнительно с другими землями, еще недавно очищенном от непроходимых лесов, находятся в некоторых местах случайно или нарочно оставленные вековые пространства, хоть бесполезные, но прекрасные, потому что среди них мы с удивлением встречаем почти американскую растительность. Самой великолепнейшей в этом роде, бесспорно, должна считаться пуща Беловежская, после нее Кобринская, украшенная огромными болотистыми пространствами и покрытая елями, наконец, леса Подлесьев Овручского, Пинского и Волынского. В таком-то именно углу, близ деревни Шуры, пан Атаназий Карлинский избрал себе резиденцию. Несколько столетий ни один из помещиков не жил в этом имении, принадлежавшем прежде Любомирским и потом взятом в приданое за женою Тимофеем Карлинским. Впрочем, один из Сренявитов для охоты или из одной фантазии иногда проживал здесь, на что указывали старый и огромный деревянный дом, огороды и сады, развалившаяся часовня, пустая сторожка и другие пристройки, найденные Атаназием, когда он получил это пространство по разделу отцовского имения. Атаназий Карлинский имел еще другой фольварк с хорошеньким домом, но поскольку он расположен был не в уединенном месте, то избрал своей резиденцией Шуру, этот дикий, тихий и спокойный угол больше всех пришелся по его вкусу. Он приказал немного поправить дом, дабы можно было жить в нем, огородить запущенный сад, отделать часовню и, поселившись здесь на всю жизнь, почти никогда не выходил за границы сада и лесов своих.
Пана Атаназия не без причины звали чудаком, потому что он не был похож на других людей. В первой молодости он на самое короткое время удалился из дому, будучи послан родителями вояжировать по Европе, потом, слушаясь также приказаний отца, немного времени провел в военной службе, но, сделавшись самовластным паном, оставил свет и добровольно скрылся в уединении. Никто положительно не знал всех происшествий его жизни и причин, образовавших в нем такой характер, какой обыкновенно производят тайные чувства, обманы и страдания. Отрекшись от всего, что люди называют счастьем, обществом, светом, пан Атаназий с небольшим количеством книг наглухо заперся в своей Шуре и проводил все время в молитве, беседах и размышлении. Не занимаясь ни хозяйством, ни другими делами, он свысока смотрел на все людские заботы и даже смеялся над ними, все мысли его устремлены были к вечности, к будущей жизни, к разрешению вопросов, касающихся другого, высшего мира. Снисходительный и кроткий к людям и чрезвычайно высокого характера, Атаназий, казалось, только ждал смерти и уже ничего не искал на земле.
Он любил родных своих так, как любил весь свет, но к земным нуждам их не был слишком чувствителен и не спешил с помощью, потому что пренебрегал жизнью и ее случайностями, как предметами преходящими. Любимейшим его чтением были Библия и мистические творения. Будучи католиком, Карлинский заходил в этом отношении так далеко, что не отвергал и протестантских откровений, видений и взглядов на будущую жизнь, в его глазах даже все заблуждения извинялись глубокою верою и заботливостью о духовном мире, он все прощал, кроме материализма и равнодушия к душевному спасению. Снисходительный к людям, неправильно судившим о предмете, Атаназий был неумолим к людям холодным и издевавшимся над важнейшими вопросами о другом мире. Подобное религиозное настроение подавило в нем всякое расположение к трудолюбию, отняло охоту к деятельности и сделало его аскетом, отшельником, существом, отрешенным от человеческого общества. Шура была истинною Фиваидой, где несколько человек, умевших жить с Атаназием Карлинским, составляли для него все общество. Он привык к этим товарищам, но охладевшее сердце его уже не нуждалось в них до такой степени, чтобы способно было скорбеть об их потере или решиться для них на какую-нибудь жертву. Понятие о жизни было у него свое собственное, неизменное, а вера столь глубокая, что даже на могиле друга он не мог плакать и говорил только: "До свидания!"
Но несмотря на такое мистически-религиозное направление, несмотря на самую глубокую веру и пламенную набожность, Атаназий Карлинский имел одну, общую всем людям слабость, так как нельзя назвать этого иначе, именно: он верил в аристократию, в ее особенное назначение на земле и плакал над ее упадком. Умерших предков он уважал почти наравне со святыми, а текущую в своих жилах кровь считал драгоценнейшим наследием. Когда домашний ксендз его, Мирейко – происхождением жмудин, опровергал подобное понятие, Атаназий, в оправдание свое, приводил места из Св. Писания, где говорится, что Бог всегда избирал известные роды для высших целей и управления народом, изливал на них особенные дары, награждал способностями, сообщал им яснейшее познание современных потребностей, вручал им кормило правления и назначал руководителями мыслей и духа народного… Из этого Атаназий выводил законность и пользу аристократии вообще, ее необходимое существование в каждом организованном обществе и приписывал ей, сообразно своим понятиям, как бы религиозное происхождение. Но подобные понятия не ослепляли его до того, чтобы он не сознавал упадка современной аристократии. Карлинский объяснял это обстоятельство только тем, что аристократия отверглась от своего назначения, уверовала в тело и употребила Божьи дары для себя и для собственных удовольствий – и Бог наказал ее унижением, потерей силы и влияния.
Он доказывал, что и шляхта была также чем-то вроде избранного сословия, богатство и значение, фамилия и соединенные с нею привилегии были как бы заветом доверенности со стороны Бога – не для собственной пользы людей, кому давались они, а для всеобщего блага. Коль скоро неверные приставники над сокровищами обратили их на самолюбивое удовлетворение своих потребностей, Дух Божий отступился от них, благословение перестало почивать на главах их – и люди, бывшие прежде честью народа, сделались его посмешищем.
Вся жизнь Карлинского основывалась на изложенных правилах, то есть на глубокой вере в бессмертие и на уважении себя, как потомка поколений, предназначенных промыслом для великих деяний. Теперь он как бы каялся и молился за грехи прадедов, сидя в уединении, оплакивая упадок не только своей фамилии, но и всех подобных ей, бесполезно гниющих в самолюбии, разврате и забывающих, что вожди народа обязаны главным образом жертвовать собою за ближних.
Юлиан, предвидя, каким странным должен показаться Алексею его дядя, старался приготовить друга к первой встрече с ним, рассказывая то, что мы повторяли здесь. Они оба не заметили, как по самым дурным дорогам миновали длинную цепь лесов и въехали в аллею из старых лип, за которой, впрочем, еще нельзя было видеть дома. По обеим сторонам аллеи лежали поля, пересекаемые лугами, кустарниками, болотами. Над Шурой царствовала глубокая, таинственная тишина пустыни, прерываемая только щебетанием птиц и далекими голосами стада. В аллее, под купами лип, лежали первые желтые листья – предвестники наступавшей осени, песчаная дорога прорезана была только двумя или тремя колеями. Юлиан и Алексей взглянули друг на друга и вышли из экипажа, дабы идти во двор пешком, потому что для прогулки было самое прекрасное время. Друзья шли в задумчивости до тех пор, пока не показались передний двор, дом и окружающие его ольхи, клены, пруды, зеленые тополя и пихты. Местность была печальная, чем-то могильным веяло от нее, но вместе с тем очень заметно было и господствовавшее там спокойствие. Перейдя по старому длинному мосту главный канал, друзья прежде всего увидели на правой стороне деревянную часовню древней архитектуры, черный крест которой возвышался над окружающими строениями и деревьями, снаружи не было никаких украшений, только две ивы росли у ее входа, а у пней их стояла большая и тяжелая дубовая скамейка, к которой вела дорожка, протоптанная через поросший травой двор, прямо стоял дом, хоть обширный, но запущенный. Несколько труб, одна перед другой, возвышались на кровле, но много лет небеленые они почернели от дыма. Массы деревьев за домом указывали на обширный, но запущенный сад.
Направо находились не оштукатуренные и довольно некрасивые конюшни, налево – длинный флигель, по-видимому, немного моложе самого дома. Войдя на двор, Юлиан и Алексей напрасно оглядывались во все стороны – не выйдет ли кто встретить их, везде и все было мертво – как в заколдованном замке. Они перешли передний двор, поднялись на крыльцо, вошли в сени – и никто не вышел навстречу, хотя сильно загремевшая на мосту повозка и конский топот, раздававшийся по двору, легко могли бы разбудить спавших или спрятавшихся по углам жителей.
Пройдя совершенно пустые сени, где, может быть, сто лет ничего не изменялось, где слышался только однообразный ход часов, где на стенах висело несколько огромных картин из священной истории, а на полу стояли окрашенные масляной краской сундуки, служившие складочным местом постелей и кроватей, – Юлиан и Алексей вошли наконец в огромную залу – довольно темную и угрюмую, но поражавшую величием, которое сообщали ей стены, увешанные бесчисленным множеством фамильных портретов. Очень немногие из них отличались достоинством кисти, но зато они были замечательны тем, что удачно изображали характеры, какими отличались эти молчаливые тени прадедов.
Вероятно, большая часть живописцев, запечатлевших черты их на полотне, вовсе не думали о сообщении им преднамеренного характера, он часто выражался не от их воли, всплывал наверх вследствие неспособности художника и увенчивал старания бездарного артиста. Мрачные лица и полустертые от пыли и сырости черты ясно показывали мужей, носивших на себе огромную тяжесть общественных обязанностей, и вместе выражали, что они не любили прихотей и бездействия, их лица говорили не об утонченной цивилизации, не о блестящих формах, но о важных заслугах и добродетели. Даже эмблемы портретов были не пустые безделушки, а булавы, сабли, епископские жезлы и посохи, как бы говорившие вам о подвигах и самоотвержении этих людей для общего блага… В руках женщин находились книги, четки, цветы, дети – все, что может и обязана носить женщина… Портреты древнейшей эпохи представляли людей полудиких, проводивших жизнь более на войнах, нежели в присутственных местах. По мере приближения к нашим временам, лица становятся веселее, одежды великолепнее, цвет тела яснее, на устах более веселая улыбка, а на самом конце – измененные костюмы, переродившиеся черты, пудра и парики ясно рассказывали историю фамилии и некоторым образом даже государства… От медвежьих епанчей и железных панцирей до кружев и бриллиантов – какое огромное расстояние!