Текст книги "Два света"
Автор книги: Юзеф Крашевский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 25 страниц)
Анна с любопытством и покорностью слушала эти слова и наконец произнесла:
– Правда твоя, милый Юлиан! Но почему ты не представляешь себе еще того обстоятельства, что как нам с ними – этим грубым народом, так и ему с нами – людьми полированными, будет нелегко и неприятно… каждый гораздо лучше понимает своих… Не упрекай меня за женскую слабость: привези сюда Алексея, я постараюсь короче узнать и полюбить его, только бы он развлек, оживил и развеселил тебя!
Юлиан с чувством обнял сестру и, лишь только дали знать, что экипаж готов, сбежал с лестницы и поехал в Жербы.
Алексей вовсе не надеялся на этот визит, по крайней мере, не ждал его так скоро. Но мать была уверена в том, даже собиралась холодно принять панича, потому что не очень желала короткого знакомства с Карлином.
"Пусть только приедет сюда, – думала она про себя, – уж не буду церемониться с ним, гость гостем, следует принять его по-человечески, но решительно не буду хлопотать из того, что он панич: встречать даже не выйду".
Алексей случайно был дома, когда карета Юлиана, поворотив в ворота и въехав на двор, подвезена была перепуганными лошадьми к крыльцу, потому что они испугались желоба у колодца. Дробицкая не догадалась сразу, что это за гость, и полагала, что это, вероятно, какой-нибудь чиновник, потому что у нас никто не ездит параднее этих панов, но живое движение Алексея сейчас показало, кого она должна встретить.
– Маменька! Мой друг Карлинский! Ради Бога, примите его со всем радушием! – воскликнул Алексей, выбегая из комнаты.
– С радушием, только без парада и церемонии! – проворчала мать, поправляя на себе холстинковую блузу и шейный платок. – Вздумал панич жить со шляхтой, так изволь слушаться нашего устава…
При этих словах показался Юлиан, вежливо подошел к матери друга, поклонился ей с искренним уважением, потому что и в женщине, одетой по-деревенски, с черными руками и говорившей просто, умел оценить достоинства, приветствовал ее немногими словами, но без принужденности, с самой милой и увлекательной улыбкой.
Трудно объяснить, что сталось с Дробицкой, только при виде красивого, нежного, деликатного, слабого юноши и при взгляде на прекрасное лицо его она почувствовала себя совершенно обезоруженной… Великую силу заключает в себе человеческое лицо, если оно выражает не притворную, а искреннюю и сердечную доброту, оно согревает самую твердую холодность, побеждает антипатию и смягчает недоброжелательство, потому что за любовь и сочувствие человек обязан платить сочувствием и любовью. Так точно случилось и с Дробицкой. Она решилась принять Юлиана как можно холоднее и равнодушнее, даже намеревалась чем-нибудь кольнуть его и оттолкнуть от своего дома: но все эти прекрасные планы разрушились в одно мгновение – и расцветшая на устах благородной женщины улыбка чрезвычайно обрадовала Алексея, потому что он совершенно успокоился, увидя ее на лице матери.
Еще более Юлиан увлек Дробицкую разговором. С первого разу он был свободен, смел, на все смотрел без удивления и все понимал, так что, спустя несколько минут, мать Алексея забыла даже о его аристократическом происхождении. Впрочем, она не могла совершенно преодолеть себя и не обнаружить перед Юлианом заранее придуманных мыслей. Во время разговора она несколько раз упомянула о своей бедности, о необходимости трудиться, о различии жизни их от той, какую мог вести Юлиан, применяя последние мысли к гостю и вместе к Алексею… И тут Карлинский сумел говорить ловко и резонно, соглашаясь с хозяйкой и вместе ценя жизнь трудолюбивую, несколько унижая себя и представляя картину тяжести своего существования, хотя на вид оно было блистательное.
Слушая все это, Дробицкая с недоверчивостью и удивлением смотрела в глаза гостю, вовсе не представлявшемуся паном. Спустя немного времени Алексей и Юлиан ушли в другую комнату покурить сигар, а хозяйка осталась в гостиной одна и глубоко задумалась.
Дом Алексея после салонов Юлиана был слишком беден и некрасив, но Карлинский нашел его милым и совершенно удобным.
Половина Алексея, несмотря на свою простоту и бедность, даже испорченным глазам Юлиана могла казаться красивой. Это была комната довольно обширная, расположенная в сад, белая и чистенькая, как будто в ней жила молодая девушка. Главное окно обращено было к деревьям, – и Алексей с большими усилиями выпросил у матери позволение сделать в саду просеку для перспективы на блестящий пруд и темные леса, лежавшие в отдалении… Оттуда-то именно тоскливый труженик не раз уносился глазами и мыслями в бесконечную страну надежд и мечтаний… По обеим сторонам окна росли стройные мальвы, все в цветах и, склоня свои головки, с любопытством заглядывали в кабинет молодого человека. Впрочем, эта комната, сама по себе, была скромная и сообразная с состоянием хозяина, в углу стояла кроватка, покрытая коврами домашней работы во вкусе, напоминающем, что мы подражали восточным изделиям, в головах висел на овальной серебряной дощечке образок Пресвятой Девы и Святого Антония, сбоку ружье и палаш отцовский. На столе находились хозяйственные бумаги, реестры, счеты, а среди них Гете, раскрытый на втором томе Фауста… В углу на полке тщательно уставлены были книги, оставшиеся после университета, количество их было небольшое, но давало хозяину возможность обходиться без новостей. Там находились: Библия, Гомер, Плутарх, Тацит и Ливий, Геродот, Шекспир, Гете, Шиллер, Кохановский и Красицкий, Монтань и Рей, Подражание Христу, исповедь св. Августина… вот и все! Но в таком маленьком на вид собрании как много заключалось содержания!..
– Ах, как здесь мило и прекрасно! – воскликнул Юлиан, переступая порог.
– Однако не так, как у тебя, очень скромно и бедно…
– Да, но зато я чувствую, что здесь обитают спокойствие и счастье, тогда как у меня, хоть везде богатство, но скучно… Здесь хотелось бы петь, а у меня задуматься…
– Благодарю тебя, но не истощайся на похвалы, благородный товарищ! – отвечал Алексей с улыбкой. – Будь со мною откровенен, говори, что думаешь, не считай меня щекотливым, потому что во мне нет подобного свойства… Садись… но сперва изволь посмотреть, какое унижение для меня! Ты не можешь курить моего табака, потому что до смерти закашлялся бы от него, приходится позволить тебе курить свои сигары.
– И ты будешь курить со мною? – спросил Юлиан, доставая сигарочницу.
– Нет, благодарю… боюсь привыкать к тому, чего употреблять не в состоянии… Зачем позволять себе прихоть и потом испытывать неприятность? Я закурю свою трубку.
– Как хочешь, – сказал Юлиан, подавая Алексею свою руку. – Как хочешь, только не выгоняй меня отсюда, милый друг!.. Может быть, я мешаю тебе, отнимаю время, извини, но ты окажешь благодеяние, если не оттолкнешь меня… Я крайне нуждаюсь в друге, утешителе и наперснике…
– А я уже свыкся с моим одиночеством и умею жить только с самим собою… В первые минуты после городского шума и дружбы со школьными товарищами мне было здесь тяжело и грустно, как в могиле, теперь уже не чувствую потребности в излиянии, привык жить с одним собою, осматривать собственные раны и…
– И, может быть, тебе представляется смешным, что я до сих пор остаюсь слабым и беспомощным юношей? – спросил Юлиан.
– Нет!.. Во-первых, не все мы созданы одинаково, во-вторых, общество – потребность, и обойтись без него невозможно… Только святые и мученики могли жить уединенно, потому что они жили в Боге и с Богом… слабый человек поневоле нуждается в людях…
– Кто же ты, милый Алексей: святой или мученик? – весело спросил Юлиан.
– Ты поймал меня… Увы! Я не святой и не мученик, а привык к одиночеству собственно потому, что иначе не могло быть. Но как в пустыне являются чудовища, так в моем уединении родятся страшные привидения. Не один раз я был принужден бороться с ними… но против этого лучшее лекарство – труд…
– Великое слово ты высказал… только бы это был труд, к которому чувствуем расположение, а не какое-нибудь машинальное, несносное и глупое занятие…
– Объяснимся хорошенько, милый Юлиан! Труд привлекательный и приятный для нас не может назваться в полном смысле трудом, это скорее будет забава, занятие или обязанность, исполняемые нами с наслаждением… но труд ненавистный – как печать доли человека… вот мое горькое лекарство! Мы часто слышим, как тысячи людей жалуются на свои труды, требуемые от них известными обстоятельствами, – сибариты! Хотят трудиться, но без малейшего самоотвержения, желают приятных для себя занятий, дабы назвать их трудами… такие люди – истинно празднолюбцы!
– Это совершенно новая теория… А домашняя-то бухгалтерия и хозяйство?.. Надеюсь, и для тебя они несносны.
– Не назову их приятными занятиями. Но что делать? Деды не оставили мне средств жить в бездействии, я обязан трудиться, по крайней мере, для того, чтобы облегчить судьбу братьев и приготовить для них лучшую будущность…
– Следовательно, ты думаешь, что я совершенно свободный человек, каким все считают меня? Вот и ошибся!.. Каждый из нас непременно несет какое-нибудь бремя: меня в такой же степени мучат распоряжения по имению и светские обязанности, в какой тебя – хозяйство, мне более хотелось бы читать, вояжировать, мечтать, любить и размышлять, сидя в широких креслах…
Молодые люди взглянули друг другу в глаза и рассмеялись.
– Но, – живо прибавил Юлиан, – не отклоняясь от всеобщей доли, я, по крайней мере, имею право требовать у судьбы того, что древние драматурги давали своим любовникам – хоть одного наперсника и друга… И, кажется, судьба сжалилась надо мною, если мы опять встретились… ты должен посещать Карлин, ведь мы живем в полном смысле уединенно! А ты, со своей стороны, дай мне позволение хоть изредка заглядывать в твою тихую комнатку.
Алексей потупил глаза, подал товарищу руку и сказал серьезным тоном:
– Обсудим подробнее наши положения. Не думай, чтобы я мало ценил тебя и твою дружбу, не воображай, будто смешная шляхетская гордость отталкивает меня от тебя потому только, что ты пан, а я бедный шляхтич-земледелец с тремя семьями крестьян. Есть более важные причины, побуждающие меня держать себя вдалеке от тебя, хотя почти каждый день я вспоминаю о нашей школьной дружбе. Во-первых, я должен был освоиться со своим положением и свыкнуться с этой усадьбой, так как мне предназначено возделывать ее, во-вторых, я боялся быть вовлеченным в несвойственную мне сферу… Решась быть обязанным своей будущностью собственным трудам, а не посторонней помощи и знакомству, не милости судьбы и людей, – я иду к цели самою прямою дорогой – без всяких проделок и хитрых расчетов.
– В таком случае я, кажется, не буду тебе помехой, милый Алексей! Я сумею уважать твой труд, бедность, твое время и независимость… и не думай, будто какая-нибудь болезненная чувствительность или потребность излить жалобы влекли меня к тебе. Глядя издали на Карлин, на этот старинный замок и его стены, слушая рассказы посторонних людей, ты никогда не догадаешься, сколько прямых страданий и скорбей послал Бог на нас, по мнению всех, избранных и свободных людей!.. О, и мы несчастны! И, скажу тебе откровенно, в своем кругу я ни перед кем не могу открыться и излить сердце… Мы, паны, как вы называете нас, привыкли все принимать наружно и обо всем судить поверхностно, мы питаем сочувствие ко всем, но никому не подаем помощи, отталкиваем от себя все, что пахнет обязанностью, что требует серьезного размышления, чего нельзя обратить в шутку… Потому, если кто из нас сделается болен, должен искать врача не в кругу своих знакомых, а среди людей – таких же страдальцев, как он сам. Кроме сестры, которой не во всем могу открываться, у меня нет друга! – заключил Юлиан. – Я часто страдаю выше сил моих, тогда как одно слово могло бы вылечить меня от этой душевной болезни…
Разговор друзей, вероятно, продолжался бы еще долгое время, если бы его не прервало прибытие нежданного гостя. Алексей оглянулся к дверям и немного смешался, но через минуту проворно подошел к гостю и с уважением подал ему руку… Юлиан никак не мог понять отношения хозяина к гостю, потому что костюм последнего отнюдь не объяснял столь дружественного приема, впрочем, он также встал и раскланялся с гостем.
Это была столь редкая и странная фигура, какую трудно встретить. Пристальнее всмотревшись в нее, можно было сразу отгадать, что необъяснимое стечение обстоятельств бросило этого человека за пределы обыкновенных путей жизни и поставило в совершенно отдельной сфере, не давая возможности отнести его к какой-нибудь общественной классификации. По костюму он был почти крестьянин, по лицу еще пан, по обращению и разговору чем-то средним между ними, угадать его положение было невозможно.
Гость был старик уже седой, огромного роста, сложения самого крепкого, с жилистыми, но красивыми руками, с важной и почти гордой осанкой, длинная белая борода покрывала всю грудь его, голова была почти вся голая, брови чрезвычайно густые и очень нависшие. Благородные черты гостя отличались необыкновенным выражением спокойствия и какой-то возвышенности, как будто совершенно рассорившись со светом, он уже решительно не боялся, не желал и почти презирал его. Подобное выражение иногда сообщается человеку после употребления горячих напитков. Резкие морщины на лбу, загорелые от солнца щеки, кожа, загрубевшая от воздуха, ветра и непогоды, – все это не сделало его лица простым и обыкновенным. В самой многолюдной толпе оно обратило бы на себя внимание и поразило бы своей красотой. Костюм ничем но отличал его от простого крестьянина или бедного земледельца: на ногах у него надеты были липовые лапти, на плечах – чистый серый армяк, подпоясанный красным кушаком, а жилистая шея окружена была немного запыленной оторочкой полотняной рубашки. За поясом в мешочке бренчали нож, огниво и кусок тонкой проволоки, а наверху торчала глиняная трубка с коротким деревянным чубуком. Войдя в комнату, старик смерил глазами обоих молодых людей, потом, как бы силясь припомнить что-то, наконец оглянулся, чтобы найти стул. Хозяин проворно нашел его, гость сел и, не говоря ни слова, вынул свою трубку и начал тихо накладывать ее, бросая взгляды по комнате.
В движениях гостя не замечалось ни малейшей неловкости, в лице – никакого следа беспокойства. Раскланявшись с самым немым равнодушием и сев на место, он закурил трубку, немного развалился и начал пускать клубы дыма.
Юлиан не спускал с пришельца глаз и сгорал от любопытства скорее узнать: что это за человек, потому что из-под армяка виден был человек хорошего воспитания, но спросить о нем Алексея он не решался.
Дробицкий, как бы угадав желание друга, обратился к гостю и начал разговор:
– А что, пане граф, сегодня жарко?
– Чертовски жарко, – отвечал старик. – Уж я порядком утомился, идя в ваши Жербы, но это мне здорово…
– Пришли пешком?
– Разумеется, ведь ты знаешь, что своих лошадей я не держу, а садиться на чужой воз терпеть не могу.
Карлинский слушал. Его поразил графский титул, и он ломал голову, желая угадать: кто это такой, и ничего не мог припомнить похожего на вероятие… Не имея сил удержаться от любопытства, он шепнул товарищу:
– Отрекомендуй меня.
– Мой сосед и товарищ по университету, Юлиан Карлинский. – произнес Алексей, подходя с ним к старику.
Последний привстал, протянул свою широкую руку и склонился немного на бок.
– Граф Мартин Юноша! – прибавил Алексей. Юлиан ничего не понял.
– Я люблю молодых людей и рад познакомиться с вами, – произнес граф. – Может быть, пан никогда не слыхал обо мне? Но я хорошо знал твоего отца… Хорунжича, не правда ли?.. Он был женат на Текле Гелминской… Гм, гм, старые вещи! Мы вместе были в Париже, во Флоренции, на берегах Рейна…
Юлиан с самым напряженным вниманием всматривался в старика, одетого в армяк, но трактующего о Париже и Флоренции. Граф заметил это.
– Видно, никогда не слыхал о старике Юноше, если так пристально смотришь на меня?
– Признаюсь, пане граф, первый раз встречаю вас и слышу такую фамилию…
– И это представляется тебе очень странным? Но погоди, поживи подольше, увидишь не одно подобное чудо: пана в сером армяке и крестьянина в бархатах. Ludit in orbe Deus. Вот человек жил да жил, целые шесть десятков лет оставил за собою и дожил до армяка… не от крайности, потому что я, может быть, нашел бы средства наряжаться не хуже других и своим панством пускать всем пыль в глаза, а с доброй воли…
Старик пустил клуб дыма, склонил голову и вздохнул:
– Приходится объяснить тебе, пане Карлинский, этот армяк и лапти. Надо рассказать хоть часть своей истории, чтоб ты не глядел на меня, выпуча глаза. Знаешь Переверты? Это поместье из тысячи душ в десяти милях отсюда, я отдал его в приданое моей дочери.
– Супруге пана Изидора? – воскликнул Карлинский.
– Моей Марысе! – отвечал старик с улыбкой. – Марыся в кружевах и бриллиантах, а Юноша в армяке… Благородное детище! Она не дала бы мне ходить так, если б не моя воля и собственная охота… потому что, почтеннейший, в таком положении мне гораздо лучше. Я много жил, много прожил и наконец убедился, что самая лучшая жизнь – простая, меньше потребностей, а больше свободы, немного прислуги, а прихотей, если можно, ни одной. В молодых летах и у меня так же кружилась голова, как у прочих людей, после родителей я получил несколько миллионов, прекрасное имя и бешеный темперамент, я бросился в свет, точно в воду… успевал быть везде: и за границей, и дома, и с прекрасными паннами наших времен, а теперь дряхлыми бабами, и за игорными столиками, и в самых лучших обществах, где только можно было вкусить жизни из новой бочки. Пресыщенный одним напитком, я жаловался не на себя, а на то, чем утолял свои желания, шел в другую сторону, блуждал, боролся, мучился, безумствовал, но, покрывшись сединами, наконец опомнился… Опыт научил меня, что все люди повреждены… Мы воображаем, что в другом месте нам лучше, что там живут иначе, что цвет платья, либо вкус кушанья составляют счастье и спокойствие, но все это выходит чистейший вздор!.. Люди, прости Господи, с ног до головы все созданы из одной глины, жизнь везде одинакова, гораздо безопаснее там, где меньше потребностей и где упадок не так страшен… Потому я добровольно решился испытать самую простейшую жизнь после самой роскошнейшей, и теперь мне так хорошо, что не хочу переменять своей жизни на другую… Я поселился в хате, в собственном лесу, простая женщина варит мне кушанье, охочусь, курю трубку, отвык от всего, без чего человек обойтись не может, даже отвык от салона, где прожил больше половины жизни, и поверь, почтеннейший, в теперешнем положении мне очень хорошо…
Юлиан слушал с переменными чувствами удивления и недоверчивости.
– И вам, пане граф, ничего не стоило вдруг переменить таким образом жизнь свою?
– Как не стоило? – воскликнул старик. – А для чего нам дан разум? В великолепных чертогах мне пришлось бы умереть с тоски, я начал терять силы, глупые мысли стали крутиться в голове моей, и я едва не женился другой раз… потом я стал хворать, стариться… Наконец однажды сказал себе: прочь шлафрок и перины! Начнем трудиться, бороться с нуждами и недостатками!.. Я возродился, и жизнь уже не тяготит меня. Сначала было тяжело: изнеженное тело просилось на подушки, желало разных разностей – то итальянского шоколаду, то английских соусов, то французской горчицы, я посадил его на хлеб да на воду, на молоко да галушки, не скоро производилась перемена натуры, но я таки переделал ее и теперь очень доволен.
– Это прекрасно. Теперь позвольте спросить: вы не грустите о прежних обществах?
– Долго пришлось бы трактовать об этом предмете… но почему и не поговорить? От книг я не отрекся, почти каждый день вижусь с дочерью, равно я не отрекся и от того, что знал и до чего дошел, подобно всем людям, сбирая по свету пустые сведения, маленькие истины и большие заблуждения… но, поверь, в столкновении с простыми людьми, равно как в сближении с природою, я приобрел несравненно более, и это именно освежило меня… Конечно, мы знаем, понимаем и составляем разных предположений гораздо больше, чем простой народ, и собственно потому, что в нас сильнее работает мысль в одном лишь умственном направлении, но… как огромно это "но"!.. Мы живем в совершенном разрыве с природою и человеческим обществом и заперлись в тесных пределах, среди которых сотни тысяч людей из множества данных составляют постоянно отменные друг от друга casse-tetes… Мы не заглядываем в вечную книгу мира, в живое общество, в дела Божии, ничего не черпаем из преданий, а всему учимся из книг, пишем книги также из книг, делаемся умными и благородными тоже при посредстве книг и, наконец высосав из них всю эссенцию, пьем десятую воду на киселе… Христос и Апостолы были люди не книжные, а между тем возродили мир, и будьте уверены, что если последует новая эра, мы возродимся не суесловною библией мормонов, не печатными теориями, не философиями, а живым словом. Простой народ не знает наук, но видит, чувствует, обогащается опытностью и прямо выражает истинное свое человечество, тогда как мы большей частью бываем только фальшивыми учеными… Для нас, цивилизованных людей, часто грубость народных обычаев, наивность языка и простота мыслей представляются достойными презрения, а между тем во всем этом жизни и правды несравненно больше, чем у нас… Придет время, когда девяносто девять частей книг надо будет сжечь и довольствоваться только остальными…
Старик замолчал.
– По всей вероятности, вы, пане граф, сочли меня большим любителем той жизни, какую выражают моя одежда и наружность, – произнес Юлиан, – но вы ошиблись… у меня только недостает сил быть чем-нибудь другим, но я хорошо и ясно вижу свое положение…
– Ну, так подобно мне, доживешь до армяка! – сказал граф с улыбкой. – Верьте мне, пустые игрушки, которыми забавляетесь, ничего не придают вам, напротив, каждая из них отнимает у вас часть жизни и свободы…
Юлиан слушал старика с таким вниманием, что уже не садился на свое место и стоял перед ним в изумлении и схватывал фразы, вылетавшие из уст его.
Юноша также говорил с возраставшей охотой и жаром.
– Теперь скажи мне, – спросил он, спустя минуту, – вы все живете в Карлине? Отец ваш умер… а мать?
– Мамаша вышла… вышла замуж…
– За кого?
– За полковника Дельрио.
Старик сморщился.
– А президент?
– Жив и здоров…
– А этот старый чудак Атаназий, которого душевно люблю… хоть больше десяти лет уж не видал его?
– Всегда в своей Шуре и никуда не выезжает…
– Когда-нибудь пойду к нему пешком… И он не изменился?
– Нисколько, как помним его… Но каким образом вы, пане граф, так хорошо знаете моих родных, а я даже не слыхал вашей фамилии?
Старик рассмеялся во весь голос и сказал:
– Я прервал все сношения с вашим светом, а у вас, милые дети, что с возу упало, то и пропало… сегодня самые сердечные друзья, завтра совершенно чужие… Вы знаете и любите только своих… я удалился, и меня забыли… и на что ж бы я пригодился вам? Показаться в салоне не могу, потому что играть роль льва не хочу, притом едва ли кто поймет меня, а набиваться со своими советами кому бы то ни было, не думаю. Из числа старых знакомых, может быть, многие уже считают меня умершим и давным-давно пропели мне: "Со святыми упокой". Коротка и слаба человеческая память! Но и я сам сколько уже забыл старых знакомых!
В это время дали знать, что чай готов. Босая и покрытая румянцем девочка вбежала в комнату, проговорила несколько невнятных слов и проворно убежала вон. Но прежде чем гости собрались идти, сама Дробицкая показалась на пороге.
– Как поживаешь, маменька? – спросил граф.
– Ах, и граф здесь?
– Да что же, маменька, может быть, ты полагала, что мой армяк не достоин войти в здешний дом или что-нибудь еще хуже? Разве я такой старик, что мне уж неприлично согреваться около молодых?.. Ведь и в святом писании упоминается об Авигасе, согревавшей престарелого Давида!
– Старый гриб, а еще болтает разный вздор! – отвечала Дробицкая, пожимая плечами.
Старик пошел вперед хозяйки и, несмотря на ее гнев, продолжал говорить разные балагурства.
– Знаешь ли что, маменька? Если бы мы сочетались законным браком?
– Мы? С какой стати?
– Тогда уж никто не переговорил бы нас… Всякий раз, как сойдемся, мы непременно ссоримся…
– Да как не ссориться, – сердито сказала Дробицкая, – если вы портите моего сына?
– Я – порчу? Напротив, исправляю!
– Прекрасно! Лишь только сойдетесь, сейчас начнете философствовать, а о чем? И в толк не возьму… Его надо уговаривать к умному хозяйству, а не внушать вздора, который и так бродит в голове его…
– Но разве Алексей худой хозяин? Тебе все мало… Ведь хлеб у вас есть, долгов ни гроша… Зачем же мучить его? Подрастут другие мальцы, также будут работники, а теперь, если бы в сундуке лежала у тебя лишняя тысяча, какая вам от того польза?
– Вот и посмотрите, он не портит! – вскрикнула матушка. – Будьте свидетелем! – прибавила она, обратясь к Карлинскому. – Уговаривает его к лености.
– Вовсе не к лености, маменька, нет, но если ты зарежешь его работой, какая тебе будет прибыль? Дай ему и поговорить, и повеселиться, и почитать…
– Да он целые ночи сидит над книгами…
– Милая маменька, – прервал Алексей, – чуть свет я уже в поле…
– Если б не этот старый балагур, надевший лапти для того только, чтобы болтать все, что вздумается, я бы сделала из Алексея другого человека…
– Так и делай себе другого человека, если угодно, – сказал граф, – только не из Алексея… уж его не изрежешь на куски, чтобы переварить в котле… поздно!..
Сама матушка обратила эти слова в смех, и разговор прекратился. Налили чай. Но граф попросил себе кислого молока и рюмку старой водки, потому что от чаю уже отвык, и вечер начался очень весело.
* * *
Мы сказали, что Жербы, кроме части, принадлежавшей Дробицким, делились еще на шесть владельцев. Итак, в Жербах, к несчастью, было шесть помещичьих домиков в недальнем расстоянии друг от друга, обращенных входными дверями к большой дороге и не пропускавших ничего, что только ехало, проходило и даже летело на старый двор.
Редко кто приезжал в Жербы, особенно в старый двор. Дробицкие никогда не зазывали гостей, родных почти не имели поблизости, знакомств не искали и жили очень скромно. Поэтому карета Карлинского, подъехавшая к ним среди белого дня, произвела на соседей огромное впечатление.
Пан Мамерт Буткевич, самый богатый из жербенских помещиков, потому что имел пятнадцать семей крестьян, дом, выкрашенный желтой краской, и даже замышлял выкупить все Жербы, для чего копил деньги, строго ограничивая свои расходы и думая немедленно жениться, лишь только подпишет условие на последнюю часть деревни, в то время, как проезжала карета, стоял у окна. Потому он выпучил глаза, разинул рот, повел за нею взорами, понюхал табаку и сказал самому себе: "К Дробицким, ей Богу, к Дробицким!"
Пан Юзефат Буткевич, родной брат Мамерта, но гораздо беднее его, женатый на Пержховской и обремененный семейством из девяти детей, о которых говорил постоянно и почти с ропотом на такое благословение Божие, стоял в воротах с трубкой, также видел карету, вышел даже на середину улицы, хоть был в одном жилете, дождался, пока экипаж подъехал к старому двору, и, что было духу, побежал к жене.
– Душечка Анеля! – воскликнул он чрезвычайно полной супруге, убаюкивавшей на руках ребенка. – Ну, вот тебе Христос… кто-то поехал в карете…
– Тише… ребенок засыпает, а ты кричишь… Ну, что там такое?
– Да в карете…
– Но кто именно?
– Самому ли пойти или послать Иванка, чтобы узнал? Только Иванек улизнет в корчму, а я так давно не был у Дробицких.
Не знаю, чем кончился разговор, только пан Юзефат выбежал из комнаты, вероятно, выгнанный женою, и в раздумьи остановился на крыльце… Но вдруг, в нескольких шагах, он увидел своего шурина, пана Пристиана Прус-Пержховского, который, взобравшись на тын, наблюдал оттуда за поворотами кареты…
– Кто это приехал? – спросил пан Буткевич пана Пристиана.
– Молодой Карлинский.
– К Дробицким?
– Да, к Дробицким…
– Что же это значит?
Пан Пристиан не соблаговолил дать ответа, соскочил с изгороди и пошел в свой домик, а пан Юзефат остался в глубоких размышлениях. Он только плюнул, глядя вслед шурину, и пожал плечами…
Живший рядом пан Теодор Прус-Пержховский, родной брат пани Буткевич и пана Пристиана, находился в конюшне, как вдруг мелькнула перед ним карета, и нельзя сказать, чтобы подобный феномен не произвел на него впечатления.
– Зачем к Дробицким? – начал он рассуждать с самим собою. – Зачем? Не постигаю, истинно сказать, не постигаю! Но хорошо знаю только то, что если приезжает редкий и милый гость, достают из подвала бутылку и пьют за его здоровье… Не пойти ль к Дробицким?.. Надо бы побриться… да, впрочем, вечерком… в деревне можно и небритому… А ведь бутылка-то будет, непременно будет!
Между тем он носом к носу вдруг встретился с Пристианом. Хоть родные братья, они не были ни в каком отношении похожи друг на друга. Теодор, шляхтич-земледелец, любил выпить и копил деньги. Напротив, Пристиан – щеголь, не жалевший денег ни на лошадей, ни на брички, более проживал в местечке, нежели в своей деревушке, любил пропеть с аккомпанементом гитары и франтил… даже курил сигары. Пристиан уже был одет по всей форме и шел по улице в направлении к старому двору.
– Куда? – спросил Теодор, остановив его.
– Да так себе, прогуливаюсь, – равнодушно отвечал Пристиан.
– Дудки! Надуваешь, дружище! Идешь к Дробицким! К ним кто-то приехал…
– Да говорят тебе, иду вовсе не к Дробицким. Толкуй свое, любезный!.. Верно, там будет пуншик?..
– Ну так у тебя только пуншик и в голове! – рассмеялся Пристиан.
– Признайся.
– Да говорю тебе, что иду прогуляться…
– Так ступай же себе с Богом!..
Отойдя на несколько шагов и не желая показать брату, что в самом деле шел в старый двор, Пристиан повернул на боковую улицу, где находились дома вдовы Буткевич и Яцека Ултайского, двух еще неизвестных нам жербенских помещиков. Вдовушка после покойного пана Целестина, брата Юзефата Буткевича, бездетная, некогда хорошенькая, но, увы! уж, кажется, десять лет назад считавшая себе тридцать первый год, хоть давно переступила порог зрелости, но не простилась еще с надеждой опять выйти замуж. Целые двенадцать лет она безуспешно старалась о муже, привлекая к себе поочередно всех соседей и, не поймав никого, наконец безумно, страшно, отчаянно влюбилась в Пристиана Пержховского, шедшего теперь мимо ее дома. Судьба хотела, чтобы и она со своею воспитанницей Магдусей, девочкою лет девяти, стояла у ворот в то самое время, как показался у них Пристиан, и вдовушка повелительно остановила его.
– Позвольте, позвольте, на одну минутку! Только на два слова.