Текст книги "Два света"
Автор книги: Юзеф Крашевский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 25 страниц)
Может быть, сиротство, какое испытала Анна в летах, составляющих границу между детством и молодостью, сиротство странное, потому что, имея мать, она никогда не могла на долгое время прижаться к родительскому сердцу, – сообщило ей выражение печали, самоотвержения, безмятежности, спокойствия и покорности, – выражение, более соответствующее существу эфирному, окруженному облаками, едва касающемуся земли своими стопами. Трудно было представить ее веселой, да она и никогда не была такой, но, с другой стороны, ее грусть не выражала земного огорчения с обмираниями, воплями и презрением к жизни, это было нечто похожее на тоску о вечном отечестве, о светлом небе и белых ангелах, это был тип изгнанницы, осужденной на вечное жительство среди чужих и равнодушных людей. В Анне заключалось что-то до такой степени ангельски чистое и возвышенное, что самый безнравственный человек не смел взглянуть на нее с грешной мыслью, ее присутствие проливало свет и теплоту на все окружающее, при ней каждый чувствовал себя лучше, возвышеннее, спокойнее, как будто ангел на светлых крыльях поднял его выше земли.
В самом деле, Анна не только была любима родными и слугами в Карлине, по вообще располагала к себе сердца всех и возбуждала уважение к себе в каждом случайно приблизившемся к ней человеке. Созревшая раньше времени и серьезная, она против своей воли управляла Юлианом, дядьями, всем домом и отрекалась от молодости собственно для обязанностей, исполняемых охотно и с самоотвержением. Не знаю, думала ли она когда-нибудь о себе и о будущем: ее счастье заключалось в счастье других, и если она когда улыбалась весело, то непременно для них, либо с ними.
Остановясь на пороге и, по-видимому, не надеясь найти у брата никого постороннего, кроме доктора, Анна изумилась и как будто сделала шаг назад при виде совершенно незнакомого и столь невзрачного человека, каков был Алексей, хотя он находился в обществе и фамильярно разговаривал с ее братом. Прежде всего ей пришло на мысль, что это может быть другой лекарь, приглашенный Юлианом, потому что она не могла иначе объяснить себе столь раннего визита незнакомца и еще в таком костюме, в каком ни один мужчина не представлялся ей. Алексей одет был совершенно по-дорожному, и несмотря на то, что костюм очень шел ему к лицу, даже, может быть, как сельский хозяин, он еще лучше казался в простой одежде, впрочем, Анна в первую минуту не могла понять этого. Ее озадачила странность этой фигуры, хотя сильной и энергичной, но, на первый взгляд, поражавшей одной грубостью и пренебрежением к наружности. Удивленная, она остановилась на пороге именно в тот момент, когда Дробицкий, смешавшись от мысли, что представляется в столь неприличном виде, вскочил с места и стал, точно вкопанный, не зная, что сталось с ним, а только чувствуя, что какое-то неземное явление стоит перед его изумленным взором.
Юлиан, заметив сестру, или, вернее, угадав ее предчувствием, и доктор, который издали увидел ее, проворно встали с мест своих и побежали к ней навстречу, оставив Алексея одного и в довольно неприятном положении. Впрочем, Карлинский немедленно вспомнил о товарище, шепнул что-то сестре на ухо и представил его.
– Один и, может быть, даже единственный из друзей моих, товарищ по университету… Алексей Дробицкий, милая Ануся!.. Мы обязаны ему искренней благодарностью, потому что он не только сам ездил за паном Гребером, но, полагая, что может быть нам полезен, даже решился вместе с ним приехать к нам в Карлин… Впрочем, мы обязаны сделать ему маленький упрек за то, что, живя от нас в одной миле, он не давал знать о себе.
Анна легко поклонилась и немного покраснела, Алексей проговорил несколько невнятных слов, и немедленно заговорили о полковнице.
– Проснулась мамаша? – спросил Юлиан.
– Как чувствует себя пани полковница?
– Кажется, сегодня ей лучше вчерашнего, но у нее очень болит голова, – отвечала Анна. – Она спрашивала пана Гребера… может быть, мы сейчас пойдем к ней?
– Пойдемте, – подтвердил Юлиан, – а ты, милый Алексей, пока отдохни, возьми какую-нибудь книгу, я скоро ворочусь сюда.
– Благодарю, – проворно сказал Алексей, – как вижу, я более не нужен здесь, поспешу домой, у меня время очень дорого, и каждая минута составляет потерю…
– Всем сердцем хотелось бы не пустить тебя.
– Останьтесь, – прошептала Анна из вежливости. Алексей поклонился.
– Необходимо ехать.
Сказав это и дав доктору время выйти с Анной из комнаты, Алексей простился с Юлианом, проворно сбежал по лестнице и сел в стоявшую у крыльца бричку. Выехав за ворота, он вздохнул легче и почувствовал себя свободнее. В Карлине первый раз он испытал какое-то неприятное и стеснительное чувство, необъяснимую тяжесть и увидел себя в прежнем свободном положении тогда только, когда проехал замковые ворота. Он смеялся над собою, размышлял об испытанном впечатлении, обвинял себя в глупости, но не мог переменить своего взгляда на вещи. Почему эти стены, пышность, богатство, знатность, которых он не имел причины ни бояться, ни уважать, эти люди, без которых мог обойтись, – произвели на него такое странное впечатление опасности, неволи, стеснения? Всегда отважный и прямой – отчего здесь он чувствовал себя скованным, слова замирали на устах, а в сердце пробуждалось невольное чувство боязливости? Почему здесь он не умел быть так же развязным и откровенным, как в обращении со своими домашними и соседями? Почему, будучи здесь сильнее всех характером и волей, вследствие какого-то непонятного чувства он сознавал себя как будто слабее всех?
Предоставим самому Алексею разрешить все эти вопросы, в самом деле глубоко занимавшие его во всю дорогу, а сами возвратимся в Карлин.
Лицо Дробицкого и вообще вся его фигура, исполненная только энергии, прямодушия, силы, при первом взгляде сильно поразили Анну. По привычке видеть всех послушными одной неизменной форме, в какую вылиты люди ее света, она не поняла сразу молодого человека, напротив, испытала неприятное впечатление, найдя его совершенно не похожим на людей, считавшихся в ее доме нормою приличия. Несмотря на высокий ум свой, Анна в первую минуту не могла победить в себе родившегося чувства и призналась в этом брату.
– Где ты, милый Юлиан, выкопал такого оригинального друга? – спросила она с улыбкой.
– Он не понравился тебе, милая Ануся?
– Я так мало видела его, что еще не имею права судить о нем, но, признаюсь, первое впечатление было не совсем выгодное, в нем есть что-то страшное… физиономия такая резкая… почти варварская… меня пронзал холод, когда я увидела его здесь…
Юлиан рассмеялся.
– Правда, моя милая, он резко отличается от людей, посещающих дом наш… человек бедный, обязанный трудиться… был моим товарищем в университете… но он с благороднейшей душою, золотым сердцем, с огромными силами и энергией… Он уже давно хозяйничает в Жербах и ни разу не был у нас, потому что ценит свою независимость. Едва необходимостью услуги я мог убедить его побывать здесь, он привез нам доктора… сам ездил за ним.
Анна обратила внимание на слова Юлиана и сказала:
– О, как же я благодарна ему!.. Должно быть, он человек добрый, хоть и представляется странным в своем деревенском костюме. Я не поняла, какой это гость у тебя… так извини, если я не так хорошо обошлась с твоим другом, но я исправлю свою ошибку…
– Не думаю, милая Ануся, чтоб тебе удалось это, он не решится больше приехать к нам…
– Почему же? Ведь мы ничем не обидели его?..
– Правда, но он немножко дик… боится, чтобы мы, празднолюбцы, как говорит он, не испортили его… Бедняжка! Все семейство сидит у него на плечах, но при высшем умственном образовании такая доля, конечно, слишком тяжела для него.
– Так он – человек образованный?
– С такой головой, лучше которой я не знаю, милая Ануся… А какой характер! Какое сердце! Сколько твердости!
– Ах, очень жаль, что я так дурно приняла его!
– Это нисколько не удивляет меня, – возразил Юлиан, – вы, женщины, редко отваживаетесь судить о человеке не по наружности, потому-то, может быть, очень часто обманываетесь в своих надеждах. Только одни не стоящие никакого уважения люди хлопочут о том, чтобы одеваться благопристойно для постороннего глаза.
С этими словами Юлиан и Анна подошли к комнате матери, разговор и походка сделались тише, они осторожно отворили двери спальни и вошли вместе с доктором.
Полковница сидела в кресле и была довольно изысканно одета, потому что ждала Гребера: несмотря на свои лета, она не имела еще отважности показаться постороннему, не разодевшись. Она хорошо помнила, что была некогда красавицей, даже и теперь еще следы прежней красоты оставались на ее лице – немного бледном, изнуренном, может быть, часто орошаемом слезами, но, несмотря на все это, силившемся улыбаться и выражать молодость.
Трудно было угадать, сколько ей лет, потому что она скрывала их и была одарена одной из тех счастливых физиономий, которые до известного времени сохраняют свежесть и молодость, пока какое-нибудь ужасное потрясение в несколько часов не сделает их старыми. Ее красивое лицо было в полном смысле прекрасно и носило на себе печать горячего темперамента и пламенной мечтательности, большие черные глаза, немного увеличившиеся от болезни, чудно блистали среди пожелтевшего и одноцветного лица, озаренного лихорадочным, необыкновенным, болезненным румянцем. Лоб у нее был белый и высокий, нос маленький – орлиный, уста стиснутые и с отблеском гордости. Густой и темный локон едва серебрился кое-где сединами, явившимися раньше надлежащего времени, может быть, в минуты страданий и скорби. Она даже не потеряла ни талии, ни прелести, обыкновенно уничтожаемых болезнями, а ручка и ножка ее поражали полными и самыми правильными формами, еще нетронутыми секирой времени, как выражались в то время. Правда, она угасала при идеальной, девической красоте Анны, но прелесть последней была совершенно другого рода и чисто духовная, так что ее никак нельзя было сравнивать с красотой полковницы, у которой душа выражалась только следами горестей.
В чертах матери, хоть не слишком резко, но отражалась вся жизнь ее, пробивались все ненасыщенные желания, разочарования и беспокойство – этот спутник еще не угасших, но пораженных отчаянием страстей чисто земного происхождения. В ней попеременно обнаруживались и раздраженное материнское чувство, которому она не могла дать пищи, и недоконченные сны молодости, тянущейся дальше обыкновенных границ, при материнской важности в ней пробивалось еще что-то молодое, девическое…
Полковница сидела в кресле, погруженная в задумчивость и склонив голову на руки. При входе детей она подняла глаза и улыбнулась.
– Ах, Юлиан, ты приехал? Когда же это?
– Ночью, мамаша, я встретился с Самойлом, ехавшим к доктору, и с ночлега прямо поскакал сюда…
– Благодарю тебя, благодарю! – с чувством произнесла пани Дельрио. – Мне так хотелось видеть тебя… Надо ехать домой…
– Уж вы здоровы?
– Но Виктор станет беспокоиться обо мне… а ведь моя болезнь… не правда ли, пане доктор, вовсе неопасна? Маленькая простуда…
– Сейчас увидим, – важно произнес доктор, садясь близ полковницы, – сейчас увидим. – И он осторожно взял ее беленькую ручку.
Во время исследования болезни лицо доктора ничего не выражало. Он раздумывал о том, хочет ли в теперешнюю минуту полковница быть больною или здоровою, потому что в самом деле большой слабости не замечалось в ней, и Гребер, по принятому правилу, хотел угадать мнение об этом самой пациентки… Не заметив ничего опасного, он заключил наконец, что слабость должна быть более какой-нибудь моральной подпорой намерений, нежели действительной болезнью, а потому произнес, потрясая головою:
– Ехать не позволю, у вас есть небольшая горячка, надо отдохнуть… повременить… увидим… посмотрю хорошенько…
Лицо полковницы немного прояснилось. Гребер, поймав это летучее выражение, прибавил:
– Нельзя и думать об отъезде, по крайней мере неделю вам надо прожить здесь.
– Мы пошлем за полковником! – сказал Юлиан.
– Только не пишите ему, что я больна, а будто меня задержали здесь дела… ваши нужды… Ануся… либо дядя… как придумаете лучше…
– Успокойтесь, мамаша…
Полковница вздохнула. Гребер подобрался и приступил к подробнейшему исследованию больной. Юлиан и Анна пошептались о чем-то и вышли вместе из комнаты матери.
* * *
– Пойдем к Эмилию, – оказала Анна брату в коридоре, – вся болезнь мамаши происходит от вчерашнего свидания с ним… Ты знаешь, какое впечатление производит на мамашу этот несчастный… Кажется, и он нездоров, со вчерашнего дня я не видала его.
– Ступай одна, – отвечал Юлиан, – только ты имеешь на него влияние и власть, а я пойду отправить нарочного к полковнику и потом приду к вам. Гораздо лучше нам разойтись так, потому что в таком случае брат дольше посидит с кем-нибудь.
С этими словами Юлиан поцеловал руку Анны и проворно пошел в противоположную сторону, а сестра тихими шагами направилась в самую отдаленную и расположенную в самом углу часть замка. Может быть, эту часть дома выбрали по причине обширной перспективы, простиравшейся из окон на всю окрестность, а вероятнее всего, для удаления человека, с которым сейчас познакомимся.
Анна осторожно отворила обитые сукном двери и тихо вошла в прихожую, где на стуле дремал седой старик в очках и со священной книгой в руке. По наружности в нем сразу можно было узнать домашнего слугу, привязанного к своим панам, точно к родному семейству, и с безусловною готовностью посвящающего им остатки своей убогой жизни. Седой, сгорбленный, худощавый – Антоний Мязга, еще в молодых летах взятый из деревни на службу в барском доме, сделался как бы камнем и частицею замка, расстался с родным семейством и отказался от него для тех, кого полюбил вследствие многолетней привычки. Спокойное, мужественное, задумчивое лицо его было очень доброе. Увидя свою панну, старик проворно сложил книгу, улыбнулся, снял очки и поспешно отворил двери в другую комнату. Анна вошла на цыпочках, но никого там не было… Это жилище было так странно, что трудно было угадать, кто занимал его, несколько ширм, бутылочки с лекарствами, печальные принадлежности болезни и немощи, – вот все его украшение! Уже в третьей комнате Анна встретила брата, сидевшего в кресле и обложенного подушками. За креслом стоял мальчик, с участием и внимательно следивший за глазами больного, дабы видеть, не нужна ли ему какая-нибудь помощь.
Как бы описать вам это существо, при виде которого глаза Анны покрылись слезами, но она тотчас отерла их и обратила к больному принужденную улыбку.
По наружности нельзя было определить его возраста. Лицо Эмилия – похожее на черты Юлиана и Анны – казалось почти детским, и ни одного волоска не росло на нем, хоть он был старшим братом, только большие голубые глаза, без определенного выражения, как будто блуждающие, но слезливые и полные чувствительности, сообщали жизнь этому существу… Густые светлые волосы, упадая с головы на плечи, закрывали собою лоб, низкий, но около висков широкий и выпуклый… Уста, никогда не отворяемые ни улыбкою радости, ни словом от сердца, потому что это был глухонемой от рождения, – всегда полуоткрытые, обнаруживали ряд мелких, острых и блестящих зубов. При первом взгляде на этого человека, каждый видел в нем существо несчастное, неполное, обреченное на мучительную жизнь, – существо, к которому люди питают либо сострадание, либо отвращение. Лишенный дара слова и слуха, Эмилий был, впрочем, сложения нежного, чувствительный к страданиям, раздражительный, а иногда беспокойный до такой степени, что домашние опасались дурных последствий… Хоть слишком двадцати лет – он был точно ребенок и, несмотря на заботливость сестры, матери и брата, даже при всех медицинских пособиях, не обнаруживал ни физических сил, ни проблеска рассудка. Из всех окружающих он более знал и слушался одну сестру. При виде ее, Эмилий становился смирнее, глядел на нее с удовольствием, когда она уходила, удерживал ее и рвался к ней из кресла, к которому навеки приковала его немощь.
Одна Анна могла утешить несчастного, одну ее понимал он, и при взгляде на нее, казалось, какая-то мысль на минуту отражалась в глазах его. Если бы Эмилий имел силы и был только лишен слуха и дара слова, то, может быть, этот ангел-сестра нашла бы возможность пробудить в нем спящую душу. Но несчастное существо редко поднималось с кровати и становилось на ноги, он постоянно боролся с ужасной болезнью и после припадков ее долгое время оставался неподвижным и только диким, звериным рычанием поражал людей, надзиравших за ним.
Когда Анна вошла в комнату, Эмилий, увидя любимую сестру, улыбнулся ей глазами, протянул руки, задрожал и начал манить ее к себе. Из уст его вырвался ужасный звук, который могли слушать без содрогания только люди, уже привыкшие к нему… Анна подошла и тихо поцеловала брата в голову. Эмилий закрыл глаза, потом через минуту открыл их и улыбнулся, как бы выражая тем благодарность Анне…
В таком именно состоянии находился старший член семейства Карлинских! Потому не удивительно, что сердце матери каждый раз обливалось кровью при виде сына, которого хотела бы она видеть лучше в могиле, нежели в настоящем, почти животном состоянии… Старания сестры, брата, добрых слуг, особенно Антония Мязги, всецело посвятившего себя Эмилию, никогда не покидали больного, но не приносили ему почти никакой пользы. Он жил, каким-то чудом переносил болезненные припадки, по временам приходил даже в силы, развивался – и смерть, которую встретил бы с радостью, не приближалась к больному, напротив, все доктора уверяли, что он долго может прожить в таком состоянии. Брат и сестра принуждены были неусыпно наблюдать за ним, и жизнь их, прикованная к этому бессмысленному существу, отравлялась ежедневной горечью.
Одна Анна никогда не жаловалась на свою тяжкую обязанность, исполняла ее даже с восторгом и, по мере возможности, освобождала Юлиана от свидания с несчастным, всегда огорчавшим его. Иногда по целым часам Анна сидела у кровати Эмилия, пытаясь внушить ему понятия, которые бы усладили жизнь его, и объясняя ему житейский быт, свет, окружающих людей и родное семейство. Но ее усилия были напрасны: Эмилий не оживал… Иногда какая-то искра загоралась в глазах несчастного, он силился схватить и понять знаки, сообщаемые сестрою, но после этих попыток в нем возникали только сильнейшее беспокойство и раздражительность. Эмилий знал и слушался немногих, а именно: старика Антония, который так хорошо изучил своего панича, что не только понимал каждый жест его, но заранее предвидел, что ему нужно, Анну, успокаивавшую его в сильнейших припадках бешенства, Юлиана – видимый предмет его опасений, и, наконец, мать, производившую на него неприятное и антипатическое впечатление. Присутствие последней всегда усиливало страдания Эмилия, потому что он не только не принимал ласк матери, даже не дозволял ей подойти к себе, а это невыразимо огорчало несчастную женщину и почти всегда делало ее больной…
Способности, отнятые у этого больного существа, всей силой своей сосредоточивались в чувстве зрения и еще в не известном нам свойстве, называемом предчувствием. Самым величайшим наслаждением для Эмилия было смотреть на природу через окно, на небо, солнце и звезды. Вообще, яркие цвета и все блестящие игрушки очень занимали его, а картины он любил до такой степени, что по целым дням неподвижно всматривался в них. Предчувствие, к которому уже все привыкли, развито было в глухонемом до самой высочайшей степени. За несколько минут перед приходом Анны, голова его была обращена к дверям, глаза сверкали, и он улыбался… Если она хворала, Эмилий так же страдал… Перед визитом матери метался в беспокойстве, и если мог встать, то бежал и прятался по углам. Таким же образом больной предчувствовал, что могло случиться с ним, и уже никто не удивлялся этому странному свойству, заменявшему в нем все другие способности.
Эмилий был слишком чувствителен к переменам природы: тревожился перед бурей, во время хорошей погоды был веселее, метался, когда на дворе выл страшный ветер и бушевала вьюга. Зима составляла для Эмилия самый трудный период времени. Летом он любил жить более на открытом воздухе, смеялся и прыгал, как зверь, когда его выводили из комнат. Старик Антоний и младший его помощник обыкновенно выходили вместе с глухонемым в парк и там в уединенном месте, под тенью и среди цветов, просиживали с ним целые дни. Заглядевшись на небо, следя глазами за облаками и улыбаясь им, Эмилий забывал все, и в такое время трудно было опять заманить его домой, особенно, если он дожидался восхода луны, так как с особенною страстью следил за нею по небу, сердился на тучи, заслонявшие ее… рвался к ней и протягивал руки…
Вот в каком состоянии находится старший член семейства Карлинских! Теперь легко понять, каким трауром покрывал он весь дом, где болезнь и увечье несчастного служили для всех предметом вечных забот и огорчений.
* * *
Когда в Карлине со всей заботливостью ухаживали за больной, пораженной вчерашним впечатлением, в это же время Алексей спешил в Жербы и сидел на своей бричке в глубокой задумчивости, досадуя на себя за то, что решился прервать однообразный ход своих занятий, с которыми желал сродниться навсегда, и недовольный сегодняшним визитом, подобно необыкновенному сну, неотвязно бродившему еще в голове его. Он только взглянул в другой свет и опять увидел себя ниже прежнего… Достаток Карлинских дал ему понять собственную бедность, их общественное положение еще резче показало, как он ничтожен. Гордость запрещала бедному шляхтичу брататься с Юлианом, а между тем сердце так сильно влекло к нему… Алексею стало грустно… так грустно, как не бывало никогда в жизни. Все желания молодости, подавленные трудами и силой воли, вдруг подняли крикливые голоса свои… Но вот Жербы, соломенная крыша, вот тяжкая действительность!.. Алексей встрепенулся, возмужал, вспомнил о своих обязанностях и успокоился.
Пустое, по-видимому, обстоятельство также содействовало пробуждению Алексея от описанной мечтательности. Ехавший с ним Парфен, по мере приближения к дому веселел, улыбался и поминутно говорил с самим собою, не имея сил скрыть чувств своих, так что успел развлечь и своего пана. Он жил с Алексеем на степени приличной короткости, пан никогда не запрещал ему быть человеком и громко выражать свои мысли. Потому, увидя Жербы и погнав скорее лошадок, Парфен, против воли, дал Дробицкому наставление, высказывая свое мнение о Карлине.
– Вот и наши Жербы! – воскликнул он. – Ну, слава Богу!.. Ведь нигде так не хорошо, пане, как дома… Гм, мне там не понравилось…
– Почему же не понравилось?
– А почем я знаю? – возразил Парфен, пожав плечами. – Одним словом – у нас лучше!.. Там страх какие знатные паны и, сказывают, они добрые паны, да не видят и не знают людей своих, к ним нет доступа… Я сам говорил с одним деревенским старостой… бедняга уж трое суток стоит у ворот, чтоб увидеть пана и поговорить с ним… Ну, какого же добьется он толку? Пан, наверное, отошлет его к комиссару, комиссар отправит к эконому, на которого он пришел жаловаться… А уж лакей-то, лакей! В тысячу раз хуже панов! Недавно снял с себя серый армяк, а уж корчит из себя ляха и задирает нос выше пана… У нас панский дом и деревня – одно, а здесь в замке другой народ… ни поговорить с ними, ни пожаловаться… Нет! По мне Жербы наши лучше…
Алексей не сказал ни слова, но он глубже самого Парфена понял слова человека, не умевшего хорошенько объяснить свое впечатление. В самом деле, между великолепным замком и деревней с людьми, между паном и даже шляхтой не было ни малейшей связи, никакой симпатии, ни одного патриархального узла, соединяющего их. Семейство Карлинских предстало теперь глазам Алексея в истинном виде, в уединении, на которое обрекли его обычаи, чужеземщина, болезненная и мертвая цивилизация, основывающая свою возвышенность на разрыве с окружающим ее светом. Эти люди были добровольно уединенными отшельниками среди народа, составляли касту, сосредоточенную в своем собственном кругу, чуждую всему, что делалось вокруг нее, и ведущую отличный образ жизни. А между тем эти аристократы поднялись и выросли из недр того же самого народа, хотя теперь далеко разошлись с ним на перекрестных путях жизни. Они были предводителями, наставниками, представителями потребностей, мыслью, умом и правою рукою собратий, от которых постепенно отторглись! Вот причина странного и фальшивого положения, беспрестанных ссор и неприязненных чувств, выражаемых аристократами!.. Подобно больному человеку, общество инстинктивно колеблется, если хоть один из его органов отказывается от исполнения обязанностей, требуемых натуральным его положением, если человек отвергает собрата, считая его чужим и стараясь возникающую от этого пустоту заменить новой стихией…
Чувство зависти, невольно овладевшее сердцем Алексея, теперь обратилось в сострадание. Сравнив положение Карлинских со своим, Дробицкий понял, что он составлял живую часть общества, тогда как те были мертвым его органом. Ему пришли на память печальное лицо Юлиана, его болезненная боязливость, все сказанное им о своем положении, и бедный шляхтич с улыбкой встретил свой домик, показавшийся сквозь зеленые ветви.
Жербы граничили с землями Карлинских, даже эта деревня, кажется, принадлежала некогда фамилии Карлинских, но купленная небогатым шляхтичем – впоследствии разделилась на несколько частей. На двадцать с небольшим крестьянских изб здесь было шесть владельцев кроме Алексея. Самым беднейшим был Алексей со своим семейством.
Дробицкие имели только три семьи крестьян или, выражаясь официальным стилем, пятнадцать душ, к этому часть поля, по тридцати моргов на каждый засев, клочок хорошего сенокоса, немножко леса, небольшую частицу в общей аренде и мельнице и самый старый дом во всей деревне, отененный липами, окруженный садом и смотревший на соседние дома со свойственной своим летам важностью. На такое маленькое имение Алексей должен был жить с матерью и тремя младшими братьями. Впрочем, распорядительный и трудолюбивый молодой человек так хорошо вел свое хозяйство, а мать, со своей стороны, была так бережлива и экономна, что у них никогда не было недостатка в хлебе, и, что удивительнее, они вовсе не знали ни долгов, ни недоимок казне. Соседи – гораздо богаче крестьянами и землею – с завистью смотрели на достаток Дробицких и, не желая назвать себя плохими распорядителями, всегда приписывали это каким-нибудь счастливым обстоятельствам… Наконец все единогласно решили, что Алексей имел лучший участок земли, что его часть, примыкавшая к старому дому, лежала на лучшей местности, и даже хотели скупить ее, но Дробицкие не думали продавать земли своей… Впрочем, один из соседей вывел всех из заблуждения: его участок считался самым неурожайным, не приносил почти никаких доходов, и так как притом у него находилось большое количество земли за несколько миль, то он отдал свой участок в аренду Алексею. Последний, несколько лет пользуясь этой землей, показал изумленным соседям, что гораздо более значит умение возделывать землю, нежели сама земля, составляющая один материал. Лежавшие на отлогостях поля стали приносить хороший урожай, шляхтич разлакомился на это и взял землю назад, но на другой же год, ничего не получив от нее, опять возвратил ее Алексею. Не желая отдать ему должной справедливости, все сказали в один голос: "Пан Алексей счастлив!" Так Дробицкий и остался со своим счастьем, тогда как достигал его исключительно трудолюбием и умением вести хозяйство. Что ни предпринимал он, делал не на авось или наудачу, а с оглядкой и знанием дела, не жалел себя, не выручался другими, не боялся трудностей, не отставал от своей решимости, и хоть многие завидовали ему, однако никто не был врагом, потому что за неприязнь Алексей умел платить добром и таким образом обезоруживал своих недоброжелателей…
Старый дом, занимаемый Дробицкими, стоял в конце деревни, принадлежавшие к нему три крестьянские избушки стояли близ него через улицу. Его окружали сад и удобные, хоть немного состарившиеся пристройки. Алексей не имел средств построить новых, но, по крайней мере, умел поддерживать старые. Самый дом был, вероятно, столетним зданием, но с самого начала построенный из хорошего леса, крепко и хорошо еще держался, постоянно оседая в землю… Высокая кровля, крыльцо с четырьмя столбами, высокие, но узкие окна придавали ему важную старосветскую физиономию, а окружающие деревья со всех сторон заслоняли его от любопытных взоров. Перед ним лежали довольно обширный передний двор с самым лучшим в деревне колодцем, маленький флигель, конюшни, погреб и другие хозяйственные пристройки. Принадлежавшие к этому дому изгороди везде были крепкие, деревья неповрежденные, нигде не замечалось следов разрушения, пустоты, развалин и беспорядка. Везде видна была хорошая рука хозяина… Зато, в свою очередь, здесь ни в чем не выражалось желание блеснуть красотой, услаждать глаза, потому что в Жербах не было времени на подобные прихоти. На середине двора, у крыльца, стояли желоба для пойки скота, от старой липы до колодезного очепа висела веревка для сушки белья, на изгородях навешены были кринки и горшки, на крыльце стояли забытые корыта и ведра… Старосветские ворота покрыты были соломой, самый дом обшит снопами, хотя имел прежде гонтовую кровлю… в сенных окнах было много выбитых, некрасиво заштукованных стекол. Фламандскому пейзажисту, может быть, очень понравился бы этот домик, со множеством живописных и счастливо сгруппированных частностей, оживленный домашними птицами, мелким и крупным скотом и лошадьми, заслоненный со всех сторон деревьями и дикими цветами, но человек, привыкший к пышности другого света, света забав и праздности, с омерзением отвратил бы глаза свои от этой шумной усадьбы, куда с большим трудом могла въехать большая повозка, запряженная четверней или тройкой.
Подъезжая к дому, Алексей выскочил из брички и забежал в хату Тивона узнать, что делается в поле. Между тем Парфен побежал в конюшню, потому что ему нужно было скорее попасть домой. Увидя лошадей на переднем дворе, Дробицкая проворно вышла на крыльцо узнать о сыне, потому что уже беспокоились о нем. Вслед за нею высыпали младшие сыновья, слуги и немедленно раздались нетерпеливые голоса:
– А где панич? Где Алексей?
Почти в ту же минуту хозяин, не застав Тивона дома, вбежал в ворота и показался на дворе. Тогда братья, мать и старый Курта толпою вышли навстречу с выражениями беспокойства и радости.
– Где ты был так долго? – спросила Дробицкая.