Текст книги "Два света"
Автор книги: Юзеф Крашевский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 25 страниц)
– Ах, извините, право, я не знал об этом, – отвечал пан Петр. – Но вы и я не интриганы и, конечно, не станем брать панну силой или хитростью, а кому Бог даст счастье…
Президент сел на место и, по-видимому, успокоился, но на самом-то деле это обстоятельство чрезвычайно встревожило его. Подумав немного, он прибавил:
– Но надо сказать, что Гиреевич до гадости расчетлив. Мне кажется, что он будет смотреть в оба за своей дочерью и не позволит ей влюбиться до тех пор, пока не сосчитает капиталов ее нареченного.
– Мы были у Гиреевичей, – перебил пан Петр, – и, натурально, осматривали все редкости его дома, слушали музыку, а этот разбойник Альберт уверял, что даже за границей он не видал и не слыхал ничего подобного. Гиреевичу чрезвычайно понравилось то, что его bric a brac он сравнивал с кабинетом принца де Линя в Бельгии, а его игру с игрой Виетана. Плут малый! О, плут!
– Плут? Хорошо и это принять к сведению, – подумал президент.
В эту минуту их позвали к чаю.
Выручая мать, Анна занималась около столика хозяйством, Альберт помогал ей, и между ними уже легко было заметить короткость, служащую первой ступенью к более тесным отношениям.
Пани Дельрио, глядя на них, вспоминала свою увядающую молодость. Юлиан большими шагами ходил по зале, теперь пустой для него и пробуждавшей неизгладимые воспоминания. Алексей глядел в окно, потому что не имел сил смотреть на короткость Анны с этим ловким комедиантом без души и сердца.
– Какой это прекрасный старопольский обычай, – произнес Альберт, – что у нас сами хозяйки наливают чай!.. Это придает ему цену и вкус… В Париже…
– Почему вы так часто вспоминаете о Париже? – спросила Анна.
– Потому, что у нас в большой моде кричать против него и выдумывать про него разные небылицы, однако это, может быть, единственный в мире город, где высшее общество умеет жить и где жизнь чрезвычайно приятна…
– Приятнее, чем у нас? Но вы хвалили наш старинный обычай?
– Да, хвалю и даже высоко ценю его. Но это не мешает мне утверждать, что нигде так хорошо не понимают жизнь, как в Париже… Никто не видит пружин, двигающих эту машину, все идет прекрасно, легко, плавно, в свою пору приходит, изменяется… проходит… все так прекрасно рассчитано, что жителю Парижа никогда не может придти на мысль, чтобы в другом месте жизнь была в тягость… О, жизнь – великое искусство, почти наука!
– Но вы говорите о жизни, которой мы не понимаем, сейчас изображенная вами – невозможна… Как жить только для того, чтобы веселиться и наслаждаться?
– Конечно, если же судить о ней с нравственной точки, то это другое дело.
– Но человек живет еще сердцем, душой!
– Извините, панна, в той жизни, какой живут в Париже, все входит в расчет: там есть пища для сердца, для души, для чувства красоты, для идеала, для всех потребностей человека – душевных и телесных.
– Я думаю, что больше всего для эгоизма…
– Но эгоизм, принимаемый в хорошем значении, не так страшен, – подхватил Альберт, любивший парадоксы, – и не так отвратителен, как кажется. В хорошем значении он заключает в себе филантропические начала и никому не мешает…
– Это для меня совершенная новость! – заметила Анна.
– Отвращение к эгоизму есть предрассудок, – с улыбкой продолжал молодой человек. – Эгоизм – это соединительная сила, и мир не устоял бы без нее, только этой силой, как и всеми другими, должен управлять разум. В состоянии варварском эгоизм все ниспровергает или разрушает, потому что там нет будущего, но в цивилизованном мире он спасает…
В таком смысле продолжался разговор между Анной и Замшанским – и никто не прерывал их. Алексей с глубокой грустью смотрел на них, слушал разговор и жалел о падении Анны.
"Бедные женщины! – думал он. – Они всегда предназначаются недостойным людям… По какой-то странной прихоти судьбы самая поэтическая девушка должна пасть жертвой насмешливого скептика, чуть только он блеснет перед ней остроумием или своими вздохами возбудит в ней сострадание, самая святая позволяет очаровать себя извергу, самой кроткой овладевает тот, кто дает ей почувствовать свою силу!"
Внутреннее страдание и предчувствие печальной будущности Анны до такой степени заняли Алексея, что он не заметил президента, который вежливо подошел к нему и шепнул на ухо, что хочет завтра рассмотреть общее состояние дел по имению и проверить счета.
– Я всегда готов, – отвечал Алексей, – и каждую минуту могу представить вам все, что угодно…
– Очень хорошо, увидим, – равнодушно сказал президент. – По принятому обыкновению я обязан вникнуть в положение дел и придумать средства, как действовать дальше, мы составим совет вместе с Юлианом…
Алексей не сказал ни слова, но его озадачило внезапное намерение президента обревизовать дела, слишком хорошо известные ему, потому что он довольно часто пересматривал их. Существенным намерением старого опекуна было дать такой оборот ревизии, чтобы не сойтись с Алексеем во взглядах на счет направления дел и тем принудить его отказаться от должности. Он не хотел прямо высказать своего желания – и решился для Юлиана и Анны незаметно довести Дробицкого до того, чтобы он сам добровольно удалился из их дома.
* * *
На другой день приступили к ревизии дел и совещанию. Совершенно равнодушный ко всему Юлиан приглашен был только для формы, президент играл здесь главную роль. Алексей представил ему счета, планы, балансы и объявил, какие он придумал средства для удовлетворения главных кредиторов. Президент искал только предлога – и вскоре обратил внимание на расчет по уплате долга евреям, с давних пор лежавшего на Карлине. Это дело было самое запутанное, кончилось оно полюбовной сделкой, и теперь оставалось только уплатить известную сумму наследникам некоего Шаи. Но Алексей, составлявший условие, поступил благородно и все векселя за подписью покойного Хорунжича признал несомненным долгом.
Рассматривая бумаги, президент улыбнулся и сказал:
– У этих евреев, кажется, можно было выторговать гораздо больше…
– Может быть, – возразил Алексей, – но тут дело шло главным образом о подписи пана Хорунжича, а кредиторы и без того теряют проценты за десятки лет…
– Жиды никогда не теряют на нас! – воскликнул Карлинский.
– Здесь, пане президент, потери их очевидны…
– Уж вы слишком честны и добросовестны! – опять воскликнул Карлинский.
– Особенно в чужих делах! – отвечал Дробицкий.
– И из чужого кармана! – прошептал президент.
Алексей покраснел и задрожал. Приготовленный ко всему, президент сохранял хладнокровие, он ожидал взрыва.
– Я готов заплатить из своих денег, если того требует мое собственное убеждение! – горячо воскликнул Дробицкий.
– Прошу не горячиться! – сказал президент. – При рассуждении о делах следует говорить хладнокровно и обдуманно.
– Я старался об этом! – воскликнул Дробицкий. – Впрочем, если мои распоряжения вы находите неправильными, то мы не связаны друг с другом навеки…
Юлиан молчал. Он уже значительно охладел к Алексею, имевшему в глазах его и тот недостаток, что он никогда не поблажал его прихотям и склонности к рассеянию. Дробицкий взглянул на него и, видя своего друга совершенно равнодушным, поклонился, сложил бумаги перед его дядей и вышел вон.
Тут Юлиан пробудился от задумчивости.
– Что случилось с вами, милый дядюшка?
– Ничего. Кажется, пан Дробицкий, чересчур щекотливый ко всем советам и наставлениям, обиделся на мое замечание, хоть выраженное самым вежливым образом. Верно, он думает, что мы будем извиняться и просить его назад, но он очень ошибся.
– Как? Он должен расстаться с нами? – спросил встревоженный Юлиан.
– Вероятно… он вышел отсюда в ужасном раздражении. Пожалуйста, не выказывай ему своей слабости, не ходи и не посылай к нему. Таким образом, мы вежливо избавимся от него, вся вина упадет на одного меня – и конец делу!
– Но я хорошенько не слыхал, из-за чего началось у вас дело?
– Из-за глупостей… Я в шутку сказал, что он слишком щедр из чужого кармана, он вспыхнул, сказал какую-то глупость, положил передо мной бумаги и вышел из канцелярии.
Возвратясь в свою комнату, Алексей, ни о чем не думая, в крайнем раздражении, сейчас же приказал слуге укладывать свои вещи и запрягать лошадей, поблагодарил за приглашение к обеду, собрал необходимые бумаги, и особенно пораженный тем, что Юлиан ни одного слова не сказал в его защиту, даже после не пришел дружески поговорить с ним, – решился навсегда покинуть Карлин. Может быть, этой решимости содействовала еще и любовь его, дошедшая до такой степени, что вид Анны и Альберта был для него невыносимым мучением. В первые минуты выехать из Карлина – ему представлялось самым легким делом. Но когда он уложил все вещи и все было готово к отъезду, тогда только он понял, что это будет стоить ему слишком дорого. Человек нигде не может безнаказанно прожить долгое время. Он привыкает к местности и окружающим лицам. Здесь один вид равнодушной, холодной, но каждый день дружески улыбавшейся ему Анны, услаждал все, один вечерний разговор с ней служил предметом неисчерпаемых мечтаний на целую неделю. И все это надо было потерять вдруг! У бедного Алексея кружилась голова, он окаменел на месте и просидел весь день, не зная, что происходило с ним. Все вещи были уложены, но он не уезжал, не мог оторваться от Карлина.
Никто не навестил его, никто не обратил внимания на его отсутствие во время обеда, потому что это случалось и прежде. Президент держал Юлиана при себе, а прочие лица ничего не знали и не могли предвидеть случившегося обстоятельства. Итак, Алексей сидел один, забытый всеми – и это ужасно печалило его. Он сознавал необходимость прекратить все связи с Карлином, так как они ничего более не могли принести ему, кроме одних горьких воспоминаний, но у него не доставало сил на подобный подвиг. Странные, беспорядочные, печальные мысли бродили в голове его, целый день прошел в лихорадочном оцепенении… Каждый раз, как Алексей порывался с места, ему приходила на память Анна – и тогда бедняга воображал, что он должен хранить и спасать ее от угрожающей опасности, но через минуту размышлений он упадал духом и спрашивал себя: "Что я значу здесь, – имею ли право сказать хоть одно слово?"
В такой борьбе с самим собою Алексей просидел до вечера. Наконец он хотел подняться с места и ехать, но вдруг почувствовал в голове шум, во рту – горечь, во всем теле слабость с сильной дрожью и жаром, в глазах его потемнело – и, сойдя кое-как со стула, он упал на кровать, на которой ничего не было, кроме соломы… Скоро он впал в забытье…
Он чувствовал, что жив, но не мог ни шевельнуться, ни позвать кого-нибудь, ни подняться. Перед глазами его носились привидения, то насмешливо улыбавшиеся, то могильно-печальные.
Все, кого Алексей знал, кого любил или ненавидел, предстали ему в теперешнем болезненном видении: Анна, Юлиан, Эмилий, мать, старик Юноша, жербенские соседи, пан Атаназий, Юстин, Поля, а рядом с ними множество незнакомых лиц… Все эти люди, казалось, негодовали на Алексея, все, проходя мимо него, горько упрекали его, каждый, как лично обиженный им, высказывал свое обвинение и бросал в него камень. А между тем, Алексей, связанный, немой, бессильный – напрасно пытался сказать что-нибудь в свое оправдание, недуг сковывал его язык… цепи сжимали руки и ноги, тяжелый камень лежал на голове и груди…
В этом хаосе, на мрачном и беспрестанно колебавшемся фоне, при необыкновенном шуме, Алексей постоянно видел новые явления… но маленькое облако постепенно заслоняло их, люди вдруг обратились в огромные клубы дыма и исчезли… черная, могильная тишина наступила после бешеной бури…
Алексей уже не чувствовал и не знал, что происходило с ним…
Слуги ушли, никого не было при нем, в страшном бреду и горячке больной пролежал на кровати до поздней ночи. Но когда все разошлись из гостиной, президент и Юлиан вздумали посетить Алексея.
Они нашли его без огня, на непостланной кровати, в страшной горячке, с неподвижными глазами, запекшимися губами, со всеми признаками опасной болезни…
На сделанный вопрос Алексей ничего не ответил, даже не узнал их…
Президент сильно испугался. Юлиан почувствовал угрызение совести. Немедленно послали за Гребером – и Карлинский хотел сам ухаживать за больным, но президент, полагая, что болезнь подобного рода может быть заразна, не позволил ему этого, почти насильно вывел его из комнаты и приказал позвать Борновского, считая его способным на все, даже в случае надобности умевшим заменить при больных лекаря… Об этом случае не сказали Анне и не дали знать в Жербы, чтобы не испугать старушку-мать… Юлиан в сопровождении дяди, с поникшей головой возвратился в свою комнату.
– Я не приписываю этой болезни утреннему волнению, – начал президент после минутного размышления. – Ведь я не сказал ему ничего слишком резкого!
– Однако, дело очень скверное… Хоть бы, по крайней мере, я раньше пришел к нему, – отвечал Юлиан. – Все это будет лежать у меня на совести. Мы вырвали его из спокойного быта, потому что он привык к своему положению и был счастлив, именем дружбы вызвали сюда для поправки дел, он всей душой посвятил нам себя, спас брата, забыл о себе и за все это чем мы платим ему теперь? Хуже, чем равнодушием, почти неблагодарностью!..
Это был последний проблеск благороднейшего чувства в Юлиане, сразу уничтоженного следующими холодными словами президента:
– Послушай, все зависит от взгляда на вещи… Мы дали ему хорошее место, где он приобрел выгод несравненно больше, чем от домашнего хозяйства, ввели его в наше общество, он делал, что мог, но не сделал ничего особенного. Эмилий, скоро ли, долго ли, поправился бы и без него… Наконец мы не выбросили его на улицу… Не забывай – кто мы и кто он… за все прочее мы заплатим ему.
– Ах, дядюшка!
– Отстань, пожалуйста, со своей филантропией и идеалами! Чего ты испугался? Оскорбленная глупая гордость произвела в нем болезнь и горячку, вот сейчас пустят ему кровь, дадут каломели – и все пройдет обыкновенным порядком… Отчаиваться не в чем… Спокойной ночи!
С этими словами президент вышел вон, притворяясь более холодным, нежели он был на самом деле, потому что он глубоко чувствовал болезнь Алексея и сознавал себя главным ее виновником. Но он не пошел спать, а тихо направился к квартире Алексея и вызвал Борновского.
– Ну, как он чувствует себя?
– Да что, ясновельможный пане, обыкновенное дело – бредит… Горячка, страшная горячка! Я приставил ему горчичник… голова точно в огне! Говорит разные разности…
Волнуемый беспокойством, президент вошел в дом и стал в дверях другой комнаты.
Вслед за ним вбежал встревоженный Юлиан.
Алексей лежал с открытыми глазами, изредка прерывая окружающую тишину несвязными и быстро вылетавшими фразами. Сначала никто не мог понять и угадать их значения, но спустя минуту президент побледнел и затрясся от бешенства… Больной несколько раз произнес имя Анны.
– Виноват ли я? – говорил он. – Ведь я должен был любить тебя, но я ничем не обнаружил своего чувства – ни словом, ни взглядом, ни жестом… Никто не знает этого, никто, кроме меня да Бога… О, Анна, если б ты знала, как мне тяжело покинуть вас, тебя… и никогда, никогда больше не видеть тебя, не слышать твоего голоса и быть уверенным, что после меня, как после зимнего снега, не останется даже воспоминания… Ведь собственно ты была для меня Беатриче Данте, Лаурой Петрарки, вдохновением всех поэтов, мечтой артистов! Виноват ли я, что упал перед картиной, если и другие все стояли перед ней на коленях… Бог вложил в меня частицу священного огня, озаряющего сердца и души… и я хорошо вижу их… вижу и тебя… О, ты ангел – Анна!
Президент выслал Борновского и слуг, увидел Юлиана, схватил его за руку и отошел с ним в другую комнату в чрезвычайном раздражении, почти забывая себя и трясясь от бешенства.
– Слышал? – спросил он. – Слышал? Любит Анну! Смел взглянуть на нее, смел полюбить ее, смел мечтать о ней!.. Это нахал! Это негодяй, сумасброд! Люди услышат ее имя… ее имя в устах подобной твари! Нет, я запру его и не пущу сюда ни Гребера, ни их… никого… пусть умирает один! Я скорее решусь принять грех на совесть, нежели позволить, чтоб малейшая тень упала на Анну!..
– Дядюшка, милый дядюшка! Ведь это горячка…
– Да, горячка… но она обнаружила тайную мысль, подобно тому, как буря выбрасывает нечистоты и грязь, лежащие на дне моря! Не старайся оправдывать его… это негодяй!.. Мерзавец! Сумасшедший! – повторял президент в высшей степени раздражения. – Иди отсюда и оставь меня одного!
Юлиан задрожал, потому что в первый раз видел президента в таком состоянии.
– Если и в самом деле он полюбил Анну, – отозвался молодой человек, – то с его стороны тут нет слишком большого греха, и нам удивляться нечему… Но ведь он так хорошо скрывал свое чувство, что никто не заметил его… Притом, эта вина не упадает ли частью на нас, на вас, дядюшка, и особенно на меня, которые почти насильно втащили его в Карлин?.. Право, он не в такой степени виноват, как вы думаете.
– Не говори мне этого!.. – воскликнул Карлинский. – Анна!.. Сметь поднять на Анну глаза такому ничтожному существу, твари – чуть-чуть выше земного праха!..
– Поверьте, дядюшка, что не следует нам сочинять новую драму… Никто не поймет и не догадается, о чем говорит он. Скорее по нашим лицам прочитают, что у нас произошла необыкновенная, страшная история… Пойдемте отсюда, оставим все, как было, и покажем вид, будто ничего не знаем… Ведь невозможно совсем бросить или запереть Алексея: это будет все равно, что убить его… Пойдемте!
Президент задумался и понял, что иначе быть не могло. Поэтому, хоть глубоко взволнованный, он принял на себя хладнокровный вид, тихими шагами пошел из комнаты, поручая больного Борновскому и, проходя мимо слуг, сказал Юлиану так, чтобы все слышали его:
– Всему этому причиной глупая любовь его к Анне Польковской из Замечка… Видно, он узнал, что она выходить замуж за Маршинского.
И, таким образом отклонив, как он думал, подозрение, президент возвратился в свою комнату, но беспокойство не дало ему сомкнуть глаз.
Анна до поздней ночи ничего не знала. Но когда она уже ложилась спать, одна служанка пришла к ней с новостью и со слов Борновского описала ужасную горячку Дробицкого, украсив свой рассказ прибавлениями, ходившими между дворней, то есть будто поутру Алексей поссорился с президентом, что он хотел уехать из Карлина, что целый день сидел запершись в своей комнате и что уже ночью нашли его без чувств на кровати. Анна испугалась и тотчас же пошла к Юлиану, чтобы вернее узнать о случившемся. Она считала сообщенные вести преувеличенными, но вместе с тем не сомневалась, что в них заключается часть правды.
При входе Анны печальный и задумчивый Юлиан ходил по комнате. Он догадался, зачем пришла сестра и устремил на нее проницательный взор.
– Юлиан! Правда ли это? – спросила она. – Алексей смертельно болен? Что такое случилось с ним?
– Болен, сильно болен… но от чего – не знаю. Поутру президент довольно резко поговорил с ним… по всей вероятности, он слишком принял это к сердцу и хотел уехать из Карлина… Мы уже послали за Гребером.
Анна, по-видимому, сильно опечалилась и воскликнула:
– Боже мой! Как трудно людям ужиться на свете!.. Я видела, что президент не любит его, но за что? Почему он хотел удалить его? Найдем ли мы другого, подобного ему человека, который бы мог быть для нас в одно и то же время помощником, советником и другом? Кто заменит его при бедном Эмилии?..
– Однако мы должны расстаться с ним, – сказал Юлиан, подходя к сестре. – Президент видел лучше всех нас…
И он шепнул ей несколько слов. Анна живо отступила назад, покраснела и обратила изумленные глаза на брата. На лице ее отразились оскорбленная гордость, какая-то тревога и почти гнев… Несмотря на свою святость, она сильно почувствовала слова брата и покачала головой.
– Этого не может быть!.. Вам грезится…
– Мы оба слышали… в этом не может быть ни малейшего сомнения. Президент взбесился до такой степени, что я никогда не видывал его в подобном положении…
– Бедный, – воскликнула Анна, – как он мог забыться до такой степени?
– Не понимаю, – отвечал Юлиан. – Все это огорчает, мучит, бесит меня, и я боюсь, чтобы не захворать также… Ступай в свою комнату, милая сестра, видишь, что тебе даже нельзя выказывать заботливости о нем, люди и он сам поймут это в другую сторону. Пусть будет, что будет!..
Анна ушла в замешательстве. Слова, сказанные Юлианом на ухо так, чтобы даже стены не подслушали их, произвели на нее странное впечатление. Она почувствовала в сердце не благодарность или сострадание, а гнев и в первый раз обиженную гордость. Она чувствовала себя оскорбленной, униженной и почти готова была заплакать. Эта любовь представлялась ей в высшей степени смешной – и она боялась, что сама может сделаться предметом насмешек, а это было бы для нее величайшим несчастьем… Гнев подавил в ее сердце врожденную сострадательность.
Ночью приехал Гребер и тотчас пошел к Алексею, где застал только дремавшего и довольно пьяного Борновского, который, вскочив на ноги, заверял честью, что он не больше пяти минут, как вздремнул. Первый взгляд на больного показал доктору опасное его положение, тифозная горячка с сильным воспалением мозга развилась с необыкновенной силой.
Медицинские средства уже немного могли сделать в настоящем случае: оставалось только надеяться на силы природы и собственно им предоставить разрешение вопроса о жизни или смерти. Притом, в глазах Гребера, этот бедный человек, покинутый друзьями и лежавший один, под надзором пьяного дворецкого, был не слишком занимательным пациентом. Доктор равнодушно отдал приказание, зевнул, приказал приготовить для себя комнату с кроватью и отправился спать…
По выходе Гребера, оставшись исполнителем его приказаний, Борновский прежде всего для оживления сил приложился к бутылке и потом уже обратил внимание на больного. Ему представилось, что не стоит мучить его до утра, а потому, возложив все свои попечения на молодость и натуру Алексея, он только вздохнул о своей тяжелой обязанности, выкурил трубку и преспокойно заснул.
Алексей лежал без памяти…
На другой день немного деятельнее занялись Дробицким. После чая Гребер сам пошел осмотреть его, Борновского, боявшегося заразы, заменили цирюльником, взятым из местечка, и ожидали решительной минуты кризиса.
Между тем Юлиан, не смея известить об этом мать Дробицкого, потому что немного боялся ее, послал за графом Юношей – и старик тотчас пришел к больному… Насупив брови, граф подошел к кровати Алексея – и слезы оросили глаза его при виде страшно изменившегося лица и грозных признаков, какие старик прочитал на нем. Алексей, казалось, узнал его… Граф сел около больного и уже не отходил от него. Ни президент, ни Юлиан не показывались сюда, опасаясь зараности болезни, даже часть замка, где лежал Алексей, отделили от других частей карантином и избегали слуг, ходивших туда. Президент несколько раз спрашивал Гребера: нельзя ли Алексея отвезти в карете домой? Но всегда послушный доктор находил это совершенно невозможным.
Эмилий, несколько дней не видя своего друга, начал сильно беспокоиться и спрашивать о нем, и когда Анна знаками объяснила, что Алексей болен, стал проситься к нему… Сначала не позволяли этого, но как бедный глухонемой, приходя постоянно в сильнейшее раздражение, настоятельно требовал, чтобы его свели к больному, то президент, подумав немного и пожав плечами, наконец согласился на просьбу Эмилия, с тем условием, чтобы Анна известное время не видалась с братом…
Старик Антоний свел своего панича в комнату, где у кровати Алексея сидел один пасмурный старик Юноша… Первый раз в жизни подобная картина представилась глазам Эмилия. Завешенные окна, неприятная темнота, тяжелый воздух, странная фигура графа в армяке произвели на нежного Эмилия болезненное, удушливое впечатление… В страшном испуге он сел в ногах больного, сжал руки и задумался… Глаза Алексея, казалось, угадали предчувствием, нашли и даже узнали Эмилия, потому что он беспокойно шевельнулся на кровати…
Напрасно хотели увести глухонемого назад. Со свойственной таким людям силой характера он воспротивился всем усилиям и остался, попросив Антония знаками сказать сестре и брату, что не расстанется с тем, кто провел около него так много тяжелых дней…
Таким образом, у кровати Дробицкого сидели только старик Юноша и Эмилий. Гребер, целый день играя в карты с президентом и Альбертом Замшанским, иногда показывался сюда в таком расположении, какое почерпал во время игры, и проворно уходил, каждый день обливаясь одеколоном и окуриваясь селитрой.
Вскоре наступил решительный день, и кризис показал, что больной останется жив. После перелома болезни Алексей стал поправляться, постепенно приходил в чувство, но, вместе с этим, в нем пробудилось сильное желание возвратиться в Жербы, и он каждую минуту твердил об этом. Дробицкая до сих пор не знала о болезни сына. Юноша два раза был у нее и благочестиво солгал, что Алексей уехал по делам в город… Эмилий плакал и неотлучно сидел при больном – и это до крайности не нравилось президенту.
Наконец, по его настоянию, послушный Гребер позволил в один теплый день шагом перевезти Алексея в карете домой. Юноша пошел впереди этой печальной и неожиданной процессии, чтобы приготовить Дробицкую.
Увидя его в третий раз, мать вышла на крыльцо и воскликнула:
– Ну, что там Алексей… воротился?
– Еще вчера, – отвечал Юноша, – но он немного болен.
– Болен? А почему вы не говорили об этом? – сердито вскрикнула мать. – Разве я ребенок, если боитесь сказать, что с ним делается? Я знаю, как у панов заботятся о больном: там, верно, не будет недостатка ни в докторах, ни в лекарствах, ни в питье, ни в пище, но кто там будет ходить за ним, кто поддержит и утешит его?
– Алексей уж едет сюда, – отвечал Юноша. – Через час вы увидите его, только нужно приготовить для него комнату, пусть Ян переберется пока в другое место…
– Так он сильно болен? – спросила мать, дрожа от страха и бросая на графа проницательные взоры.
– Был опасно болен – не буду скрывать… но теперь ему гораздо лучше…
– Ох, Боже мой! И мне, и мне, матери, ничего не говорили! – вскричала старуха. – Я чувствовала что-то недоброе… Каждую ночь он снился мне бледный, страшный и как будто просил у меня помощи…
Дробицкая несколько минут казалась пораженной и бессильной, но чувствительность никогда не побеждала в этой женщине сознания долга и не убивала деятельности. Она проворно стала очищать комнату, приготовляла кровать, плакала и вместе распоряжалась…
– Только вы не робейте и не беспокойтесь, – сказал граф, спустя минуту. – Я был около него во все время болезни, ни на шаг не отходил от него, вместе со мной сидел Эмилий Карлинский, был и доктор…
– А все прочие, верно, и не знали об этом? – воскликнула Дробицкая. – Понимаю, они с радостью сбывают Алексея с рук теперь, когда замучили его трудами и, может быть, убили неблагодарностью!..
Юноша, хотя знал все обстоятельства, не сказал ни слова. Впрочем, инстинкт матери угадал историю болезни сына.
Лишь только показался на улице экипаж, Дробицкая выбежала навстречу, ничто не могло удержать ее. Почти все соседи также один за другим вышли из домов своих и с любопытством глядели на ехавшую шагом карету.
– Смотри-ка, смотри! – воскликнул пан Пристиан Прус-Пержховский, пуская дым сигары. – Везут к нам пана Дробицкого, да еще в карете!.. Это, говорят, целая история! Замучился бедняга, изныл от скуки… Поделом ему! Не водись с панами!
– Вздор мелешь, любезный! – подхватил из-за изгороди пан Яцек Ултайский. – А зачем тебе самому хотелось попасть в Карлин! Ведь ты сам говорил, что представишься туда.
– Я? – возразил, смеясь, пан Пристиан. – Да если бы я захотел, так, верно, бы сделал это. Чем же я хуже Дробицкого? Но я знаю панов!
– Четыре лошади, форейтор, желтая карета, два человека… Как бы не забыть и верно пересказать жене… Ведь она будет обо всем спрашивать! – шептал самому себе Юзефат Буткевич.
– Поделом ему! – ворчал пан Мамерт, стоя с трубкой на крыльце и поглядывая на тихо подвигавшуюся карету. – Гм! Не хотел уступить и продать мне лес. Вот тебе, голубчик, и дружба с панами!
– Что это значит? – спрашивал пан Теодор, протирая глаза и выбегая из погреба, где он чуть не заснул после завтрака. – Что это значит? Почему они так тихо едут? Кто сидит там?
И он в одном жилете полетел к Пристиану.
– Не знаешь ли, что это значит?
– Это с таким триумфом везут к нам назад пана Дробицкого, – отвечал Пристиан. – Он захворал, а в больных там не нуждаются…
– То есть, Алексея? В карете? Что же случилось с ним? Перепил, что ли? – спрашивал пан Теодор, не понимая другой причины болезни, кроме пьянства. – Да, непременно спился! – продолжал он, рассуждая с самим собой. – У него хранились ключи от подвала со старой водкой, это опасное дело, однако, приятное! Вот он пил, пил, да и спился с кругу!.. И он огромный дурак, если хоть одного бочонка не захватил с собой… как только выздоровеет, спрошу его… А славная водка!
Вдова Буткевич также вылетела на улицу вместе с Магдусей.
– Пане Пристиан, – спросила она, – что это значит? Кто это приехал?
– Привезли Дробицкого!
– Как привезли? Он умер?
– Чуть-чуть жив… опасно болен!
– Ах, как жаль! Что же сталось с ним?
– Изволите видеть, – отвечал Ултайский, подходя ко вдове, – обыкновенно – как водится с этими панами: президент обругал его, а он слишком горячо принял это к сердцу… Зачем подобные вещи принимать к сердцу? Прямой молокосос! После этого он слег в постель, получил птифуса… Вот оно что! Я тысячу раз предостерегал его насчет Карлинских! Они говорят сладко, а на пальцах у них когти!
Между тем как соседи рассуждали таким образом, Дробицкая с сухими глазами и волновавшейся грудью шла около экипажа и не говорила ни слова. Слезы запеклись на глазах ее… Она хотела как можно скорее увидеть сына, но не смела взглянуть в карету…
Решившись наконец на это, бедная женщина в испуге отскочила назад… только одна мать могла узнать Алексея. Болезнь уничтожила всю молодость и силы его: волосы на голове вылезли, щеки впали, глаза погасли, кожа пожелтела, выражение лица совершенно изменилось.
– О, Боже мой, – воскликнула Дробицкая, ломая руки. – Что они сделали из него? Алексей мой, милый Алексей! И я ничего не знала, когда ты боролся со смертью!
Мать разразилась жестоким гневом.
– О, эта панская сострадательность, – говорила она, – не известить мать, когда ее дитя умирает! Что ж, они воображали, что я такая же слабая, как они сами? Это подлость! Это злодейство! Ведь я имею силы исполнить то, что велит Бог… А там не было при нем ни одного дружеского лица, ни одной руки, готовой помочь!