Текст книги "Два света"
Автор книги: Юзеф Крашевский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 25 страниц)
– Кто это?
– Мой товарищ по университету и лучший мой друг, проживающий теперь в соседстве с нами… бедный шляхтич…
– Бедность я предвидел. В самом деле, он довольно оригинален… Зачем же он приехал?
– Я сам пригласил его. С давних пор, живя близ Карлина в собственном имении, вследствие какой-то необъяснимой дикости, он не хотел заглянуть сюда.
– Человек рассудительный.
– Нечаянно встретившись на дороге, я зазвал его к себе.
– А, зазвал? Для чего же?
– Милый дядюшка, в моих летах дружба составляет необходимую потребность сердца.
– Так он шляхтич? – спросил президент в задумчивости.
– Да, шляхтич, – отвечал Юлиан с улыбкой, – и, могу сказать, хороший шляхтич.
Президент покачал головою.
– Допуская его к короткости с собою, обсуди хорошенько, милый Юлиан, хорошо ли ты делаешь?..
– Но, милый дядюшка, я знаю его, я люблю его…
Президент молчал.
– Он необходим для меня, – прибавил Карлинский, – у меня нет человека, с кем я мог бы поговорить со всею откровенностью…
– А я? – с чувством подхватил президент.
– Дорогой дядюшка! В некоторых отношениях мы едва ли поймем друг друга… Наши лета так различны.
– Правда, молодому нужно молодого… Но эта мелкая шляхта… – говорил президент с расстановками, – у тебя есть сестра… Поля, в свою очередь, тоже горячий уголь.
Юлиан хорошо понял этот намек, но не отвечал ни слова.
– Повторяю, надобно серьезнее подумать о том, следует ли заключать тесную дружбу.
– Но вы сами полюбите его, милый дядюшка, когда узнаете короче, – отвечал Юлиан, – я уверен в этом.
Потом оба они присоединились к обществу. Алексей уже был, как говорится, на своем месте и, потеряв робость, делавшую его смешным, наконец стал помаленьку обнаруживать гордость и независимость, столь необходимую бедным в присутствии богатых.
Чрезвычайно вежливый и почтительный ко всем гость давал, впрочем, понять, что не позволит унизить себя и сознает свое человеческое достоинство. Такой тон не слишком понравился президенту, но он смягчился искренним признанием Алексея в бедности, так как последний не только не скрывал этого недостатка, но еще почти хвалился им. Анна, привыкнув всегда быть в обществе равных себе или только представлявшихся равными, была изумлена этой совершенно новой для себя фигурой. Поля, по собственному положению, питала к Алексею симпатию, видя в нем как бы брата по сиротству и бедности.
Таким образом прошло время до сумерек, и Алексей, не заметив, как пролетели часы, почти испугался наступавшей ночи и проворно встал с места, чтобы ехать домой. Это было в субботу.
– Ради Бога! – шепнул Юлиан, взяв его под руку. – Мы не имели ни одной минуты времени поговорить наедине, не уезжай, ведь крайности не предвидится, завтра праздник, ты должен ночевать у меня.
– Не могу, – возразил Алексей, – что подумает об этом моя маменька?
– Мы известим ее.
– Она будет беспокоиться, чтоб вы не увлекли меня своею вежливостью…
– Я не пущу тебя. Не правда ли, дядюшка? – прибавил Юлиан, обратясь к президенту. – Мы задержим пана Дробйцкого?
– По старосветскому обыкновению прикажи у его повозки снять колеса.
– Едва ли это остановит меня, – сказал Дробицкий, – я и без седла сяду на лошадь или даже пешком могу уйти в Жербы.
– Но ты должен подарить мне день или два, от этого я не отстану, – продолжал Карлинский. – Сегодня суббота, значит, воскресенье день свободный, в понедельник и вторник тоже праздники, следовательно, работы не будет. Так раньше вторника я не пущу тебя в Жербы…
– Нехорошо заставлять так много просить себя! – с улыбкрй отозвалась Поля. – Ужели вам здесь так неприятно, что даже двух дней не хотите прожить с нами?
– И я соединяю свои просьбы с требованиями Юлиана, – прибавила Анна, – он так скучал, так ждал вас… принесите ему эту жертву.
– С моей стороны тут не будет жертвы, – смело и с охотой отвечал Алексей. – Но я буду вам в тягость…
Молчавший до сих пор президент наконец сказал покровительственным тоном:
– Пане Дробицкий, не заставляйте просить себя! Привязанность Юлиана приносит вам честь, поблагодарите его за это хоть маленькой жертвой… и останьтесь. И я в этом случае буду иметь пользу, потому что ближе узнаю друга моего племянника.
Пораженный тоном, каким сказаны были эти слова, Алексей только поклонился, но, как бы то ни было, послали записку в Жербы, и гость остался на воскресенье и понедельник.
* * *
Не могу сказать, что происходило на другой день в душе бедного Алексея. Только одни сутки, проведенные в новом и столь милом обществе, почти на целый век отделили его от вчерашнего дня. В жизни человека бывают минуты, которые своей сокрушительной силой подавляют воспоминания, изглаживают следы прошедшего и своим впечатлением, остающимся на всю жизнь, проникают в самую глубину сердца. Алексей предугадывал высший свет, но знал только тот, какой представляли ему несчастные соседи в Жербах со смешными своими претензиями, тщеславием, недостатками и худо скрываемыми слабостями. В Карлине он мог вздохнуть свободнее. Люди, которых он встретил здесь, были совершенно другие: образованные, они умели жить, не обнаруживали на каждом шагу своих слабостей, но старались скрывать их, стремились к какой-то идеальности, стремились быть милыми и нравиться…
Правда, его поражал диктат формы, которому здесь подчинялись все, стараясь, так сказать, походить на одного человека и скрывать свое «я», но после слишком свободно развитых характеров соседей, он находил даже, что это хорошо. Он не знал, кто что думал здесь, но ясно понимал, что борьба мнений, личных понятий и взглядов на жизнь не имела тут никакого места и позволяла ему отдохнуть, здесь он не имел надобности ни оглядываться назад, ни беспокоиться о будущем, ни беспрестанно бороться с нуждою.
Через несколько часов пребывания в Карлине, невольно сравнивая свой круг со здешним обществом, Дробицкий хоть заметил, что здесь во время разговоров никогда не позволяли себе углубляться в предметы и отзываться с серьезным о них мнением, что здесь судили только поверхностно и самые важные сентенции большей частью обращали в шутку, что добросовестный, прямой отзыв возбуждал изумление, но он приписывал это случайно вкравшейся сюда иностранной стихии и собственному присутствию.
Никто столько не занял и не привлек к себе Алексея, как Анна. Необъяснимое чувство овладело им при первом на нее взгляде… Ему представилось, что перед глазами его ангельское существо, виденное им прежде только в снах, это чувство не имело названия и, как положение самого Алексея, было неопределенно и странно, оно не обнаруживалось, подобно обыкновенной любви, сильными и страстными порывами, а выражалось уважением, благоговением и молитвою души… Он боялся даже подойти к ней, а только хотел бы всю жизнь издали смотреть на нее и вместе с тем сознавал, что если бы пришлось отказаться от надежды видеть ее, он заплатил бы за это вечной тоской. Если бы мог, он упал бы перед нею на колени, как перед существом высшим, чистейшим, идеальным и столь великим, что не считал себя достойным даже коснуться руки ее, а о сближении с нею боялся и подумать…
Впрочем, подобного состояния души бедный шляхтич постарался не высказать ни одним намеком.
Поздно вечером оба друга вышли из салона. Алексею отвели комнату рядом с Юлианом. Наконец очутившись наедине, два друга с радостью начали откровенный разговор между собой.
– Насилу-то поймал я тебя! – воскликнул Юлиан. – Уж ни минуты не дам спать тебе. Так как ты довольно долго побыл здесь и ближе увидел нас, я во всем уже могу открыться тебе… Как мы показались тебе?
– Счастливцы, – проговорил Алексей.
– О, и тебя ослепляет наружный блеск! – сказал Юлиан со вздохом. – И для тебя улыбающиеся лица служат доказательством внутреннего веселья… Послушай: под завесою улыбки нередко текут тайные слезы… а ты и не воображал их?.. Эта комедия прикрывает печальную драму, где последним актом будет смерть…
– Что за странное у тебя настроение? – перебил Алексей.
– Нет, это не минутное настроение, – отвечал Юлиан, – а действительность. Ты видел, как мы в салоне вели живой разговор и, натурально, подумал, что мы всем сердцем привязаны друг к другу и, по-видимому, очень тесно соединены в один круг связывающим нас чувством… Маменька, которая, вероятно, показалась тебе прекрасною и столь же счастливою, как и все мы, страдает не меньше нас, потому что судьба обрекла ее на вечный траур… она искала счастья и горько обманулась. Дельрио, наш отчим, очень добр к ней, но никогда вполне не поймет и не оценит ее. Как мать – она потеряла своих детей, потому что наш дядя президент и они – непримиримейшие враги, а мы состоим под его опекой… Анна – этот ангел, которому только недостает ореола и крыльев… жертва, совершенно отказавшаяся от самой себя – и земное счастье для нее не существует… Ее сердце, увлекшись чувством милосердия, сделалось чуждо всех других чувств, внушаемых природою… Ты уже знаешь, что глухонемой и больной брат наш Эмилий требует беспрестанного ее присмотра. Я также не мог бы жить без нее. Притом Анна сказала, что для нас откажется не только от имения, даже от собственного счастья… и она в самом деле отказалась… Теперь видишь, какие здесь стихии счастья!! Грустно смотреть на подобное положение, еще грустнее жить в нем… В заключение скажу, что я – обязанный для возвышения имени Карлинских, для спасения Анны и приобретения спокойствия Эмилию, жениться на богатстве, также обречен на жертву… я люблю страстно и без надежды…
Юлиан оглянулся вокруг, а Дробицкий проговорил:
– Не говори кого, не надо, я уж догадываюсь.
– Ты? Ты? – воскликнул испуганный Карлинский. – Как? Неужели это так заметно?
– Может быть, и нет, милый Юлиан, но дружбе дано предчувствие и сила ясновидения… Притом я знал, какого рода всегда был идеал твой – и угадал…
– Тише! Ради Бога молчи! – прервал Карлинский. – Теперь советуй, что мне делать?
– Мне – советовать?.. Тут нужна опытность, а в этом отношении нет человека моложе меня…
– Каким же образом ты мог догадаться? Скажи, ради Бога!.. Ты очень испугал меня… Я думал, что кроме меня никто на свете не знает моей тайны… я так храню и скрываю ее…
– Да и я, верно, не угадал бы ее, если бы не твое признание, – сказал Алексей, успокаивая друга, – и если бы я прежде не знал твоего сердца…
– Выслушай же меня и позволь оправдаться, – тихо перебил Юлиан, оглядываясь на все стороны. – Не думай, чтобы это была какая-нибудь низкая интрига… между мною и ею нет других более коротких сношений, кроме обыкновенных, принятых в обществе, я никогда не говорил ей и даже ни разу не дал понять, что именно чувствую к ней… Не знаю, любит ли она меня… Моя любовь не имеет и не может иметь будущности, а между тем так велика, так сильна и неукротима, что бывают минуты, когда, забывая все, я хочу схватить ее, похитить, задушить в своих объятиях и, по крайней мере, умереть, так как не могу жить с нею.
При этих словах лицо Юлиана разгорелось, глаза сверкали и две слезы блеснули на них, руки дрожали, во всей наружности отражалось высочайшее восхищение…
– Кроме того, ты должен знать, – иронически прибавил Юлиан, смягчаясь и понизив голос, – Поля – подруга и ровесница Анны – просто-напросто дочь горничной моей маменьки и эконома, сирота без имени и родных… Наше соединение – невозможное дело, а любовь будет грехом, вероломством, подлостью.
Юлиан ударил себя в грудь.
– Вот теперь первый и последний раз в жизни говорю с тобою откровенно, потому что я нуждался в излиянии, советах и утешении!
Алексей глубоко задумался и, встав с места, сказал с важностью старца:
– Послушай. Если ты требуешь моего совета, то, значит, вполне доверяешь мне. Я не обману твоей доверчивости, не унижу себя лестью, не приму за шутку того, что составляет вопрос жизни. Вам надо расстаться, удалиться друг от друга, перестрадать, перетерпеть и убить в себе чувство, которое никогда не должно было рождаться. Вот единственный совет, какой могу дать тебе, другого не вижу.
Юлиан взглянул на него глазами, полными слез, и воскликнул:
– Мой благоразумнейший друг! Ты даешь совет, но знаешь ли ты, что такое любовь? Понимаешь ли, что такое счастье? Передо мною нет будущности, а только одни жертвы и тяжкие оковы, у меня только и есть одна золотая минута, и ты велишь мне добровольно отречься от нее… О, это выше сил моих. Я ничего больше не желаю, как мечтать о ней, только видеть ее, слушать ее щебетанье и веселый смех, глядеть на ее невинные забавы… мне кажется, что я умер бы в ту минуту, когда бы коснулся устами лица ее!
Карлинский повесил голову, и разговор на минуту прекратился. Но, начав говорить, Юлиан уже не мог удержаться и тотчас воскликнул:
– О, зачем я не принадлежу к числу равнодушных людей, которые, заботясь больше о себе, легко жертвуют для себя всеми! Может ли быть что-нибудь легче, как сорвать минуту счастья, хотя бы потом пришлось выкупать ее слезами.
– Только бы не угрызениями совести! – прервал Алексей. – Притом, ведь ты еще не знаешь, любит ли она тебя?
– Любит ли меня? – повторил Юлиан. – Да, этого я еще не знаю, ее уста не произнесли такого слова, потому что я не мог бы слышать его, но ее глаза… но ее улыбка и тысячи других признаков, от которых я отворачивался и нарочно объяснял их себе в противную сторону… ясно говорят, что и она так же несчастлива, как я… с тою только разницей, милый Алексей, что она, кажется, вызывает опасность, летит к ней… и не видит ее, она влечет и притягивает меня к себе, вполне, впрочем, уверенная, что хоть бы я отдал ей свое сердце, мне никогда не позволят отдать ей руку… Странное, необъяснимое существо! В какой степени я избегаю ее, в такой она стремится ко мне, ищет меня с детской наивностью, сама готова броситься в мои объятия. О, это невыразимое мучение!
– Дело в том, что ты невпопад обратился ко мне за советами, – сказал Алексей. – Я не понимаю обоих вас… и слушаю с удивлением, кажется, либо ты, либо я ошибаемся в понимании любви…
– Как, что ты хочешь сказать?
– Согласен ты терпеливо послушать меня одну минуту?
– О, говори и будь спокоен, я буду слушать с любопытством и с жадностью…
– Ваша любовь непонятна для меня. Чего она хочет? За чем гонится? К чему стремится? К разочарованию, холодности и к нравственному унижению… Не понимаю, чего можете вы желать? Что мучит вас? Любовь, сколько я понимаю это слово, чисто духовное чувство, так можете ли вы желать больше того, что имеете? Вы живете вместе, никто не запрещает вам тайно любить друг друга, имеете возможность помогать друг другу и поддерживать в сердцах священный огонь… Можете года, десятки лет жить этим чувством, тогда как земные связи, вероятно, ослабили бы и погасили его.
– Поэт! Ты не знаешь человека! – подхватил Юлиан. – Твоя любовь всегда подобна Беатриче Данте, которая водит его по надземным мирам… Человек состоит не из одной души… я не умею разбить своего чувства на две половины и одну из них уничтожить, я люблю ее душою, сердцем, телом, люблю с ног до головы, люблю в полном составе, как создал ее Бог!..
– Бедный, – вздохнул Алексей. – Так приготовляйся к разочарованию и мучениям…
– Мучение уже началось, разочарования я не боюсь… нет! Предмет любви моей, который я знаю, как самого себя, ни в чем не обманет меня. Каждый день я нахожу в ней новые сокровища, с каждой минутой сильнее люблю ее… Мне представляется, что весь свет, подобно мне, должен сходить от нее с ума, и я желал бы удалить всех, чтобы одному остаться с нею…
Алексей улыбнулся.
– Так терпи, не жалуйся… Впоследствии времени ты будешь завидовать теперешнему несчастью и ослеплению… Но уж довольно этого, право, довольно, не станем говорить больше…
Юлиан послушался и замолчал, разговор перешел к общим замечаниям о людях, с которыми Алексей сегодня познакомился, наконец друзья расстались печальные и задумчивые.
– Я имел счастье, – сказал Карлинский, уходя в свою комнату, – бывши в Жербах, узнать всех твоих соседей, завтра я отблагодарю тебя за это и предоставлю случай познакомиться нашим светом… Я ничего еще не говорил тебе из опасения напугать тебя, но завтра именины Анны, президент пригласил множество гостей…
– Что же я буду делать?
– Останешься здесь, если любишь меня… ведь ты же дал слово… и так же посмеешься над панами, как я в душе смеялся у тебя над шляхтою… Спокойной ночи!
* * *
На другой день, среди толпы гостей, съехавшихся в Карлин, Алексей еще более почувствовал себя не в своем кругу и несколько раз покушался бежать в Жербы, но данное слово удерживало его. Этот свет – нарядный, офранцуженный, надменный, ценящий человека только по богатству и титулу, зараженный исконными предрассудками, переделанными только на новый лад, свет, среди которого Дробицкий сознавал себя чужим и пришельцем, – поражал его невыразимым страхом. Он заметил, что все гости смотрят на него, как на дикого зверя, и что он производил на них неблагоприятное впечатление, так как, при всех усилиях нравиться, лишь только открывал рот, он невольно ударял в какую-нибудь щекотливую струну их. Потому Алексей даже боялся осматривать и наблюдать гостей, дабы не приписали ему насмешливости и неуместного любопытства, хотя на самом деле эти люди очень стоили глаз наблюдателя.
Здесь собрались почти все значительные типы, представлявшие современную аристократию, все характерные фигуры, не считая бледных и истертых, составлявших фон общей картины. Вообще покрытое на вид краской и однообразием космополитической формы – это общество, при первом взгляде, не поражало ничем особенно резким, очевидно, эти люди были слишком слабы для того, чтобы отличить себя от толпы какой-нибудь яркой оригинальностью. Одни покушались было на нее, но представлялись только смешными, другие отличались странностями испорченных людей, а большая часть формировалась на какой-то идеальный манер, обнаруживающий только строгую разборчивость, холод и приличия, но во всем этом не заключалось серьезного значения. Наружность и умственное состояние здесь соответствовали одно другому. Разговор был забавный, остроумный, веселый, но по существу пустой и поддерживался только сплетнями. Впрочем, сравнивая свою шляхту в Жербах со здешними панами, Алексей находил последних более сносными, а глубже вникая в то и другое общество, в обоих видел одни и те же недостатки, слабости и тщеславие, с тою разницей, что шляхта была откровеннее, а паны старались принимать на себя какую-то общую и, так сказать, заимствованную форму. Здесь сердца были холоднее и даже совсем застывшие, ничто не могло ни разогреть, ни взволновать их, улыбка сопровождала самые печальные вопросы, на них отвечали явным равнодушием, а эгоизм, везде составляющий основание человеческих заблуждений – и здесь, хоть в прекрасной оболочке, ясно обнаруживал себя в соединении с каким-то цинизмом и не удивлял ни одного человека. Никто здесь не приходил в восторг, и первым условием приличия была ледяная холодность, принятая за доказательство ума, а на самом деле говорившая только об изнурении и старости сердца. Президент Карлинский, постоянно старавшийся своим щегольством и суетливостью затмить предводителя, на место которого он хотел поступить, и полковник Дельрио, другим образом представлявший из себя юношу и человека хорошего тона, хотя сквозь наружную оболочку его пробивались казарма и старые военные привычки, – играли здесь почти главную роль.
Около них стоял граф Замшанский – тип слишком известный в свете и литературе, чтобы распространяться на счет его характеристики. В наших романах так много лиц подобного рода, что критика не один раз, и, кажется, справедливо, упрекала за их повторение, но возможно ли обрисовать наше высшее общество, пропустив пана космополита? В жизни мы встречаем его на каждом шагу, поэтому не будем удивляться, если писатели так часто и против воли должны изображать подобное явление. Граф Замшанский был в такой же мере граф, как и все богатые поляки за границей. Первую мысль об этом титуле подал ему, кажется, управляющий отеля во Львове, назвав путешественника графом и вписав его с таким титулом в реестр, в Риме, сделавшись кавалером Золотой Шпоры, он уже в собственных глазах был граф и без протеста принимал данный ему титул. Таким образом, постепенно вошло в обычай звать его паном графом – и Замшанский, будучи на самом деле шляхтичем, сделался уже графом par politesse, без всякого постороннего возражения. Уже немолодой, с проседью, но не позволявший еще себе состариться, пан Петр Замшанский держался прямо, платье носил узкое, одевался чисто, брился два раза в день и с восторгом говорил о парижских лоретках. На родине бывал только случайно – за деньгами, либо по делам: настоящим его отечеством были железные дороги и поочередно все столицы. Лето обыкновенно проводил он на минеральных водах, которых не пил, в Баден-Бадене, Гамбурге, Эмсе, Остенде, осень в Англии либо в Италии, зиму где-нибудь на юге – в Неаполе или в Сицилии. Он объехал всю Европу, короткое время жил в Константинополе, в Египте и Алжире, но вояжи его совершались таким образом, что граф не имел возможности извлечь из них более того, что знали люди, никогда не выезжавшие из дому. Он вовсе не заботился о познании чужих краев: железная дорога, пароход, а за неимением их дилижанс или почтовая карета перевозили Замшанского с места на место… так что он даже вовсе не видал света, перелетая его запакованным в экипаже. Зато, в некотором отношении, он прекрасно знал столицы, обычай дворов, придворные экипажи, клубы, трактиры, увеселительные места и дома, где давались блистательные балы. Славные галереи он посещал только по обязанности, дабы впоследствии мог сказать, что знает Сикстинскую Мадонну, «Ночь» Корреджио, был во Флорентийской трибуне и дотрагивался до фресок Рафаэля… Но о картинах и произведениях искусства знал только то, в какие они вставлены рамы, где осыпалась краска или какую заплатили за них цену; Замшанский ни к чему не имел пристрастия, но обо всем говорил горячо и без явной фальши, кроме того, имел огромный запас маленьких анекдотов и мелких наблюдений. Он собирал и всем показывал очень любопытные визитные карточки, пригласительные письма, адреса и накопил их целый портфель, прекрасно помнил, где, кого видел и в каком костюме, буквально повторял самые маловажные слова знаменитых людей. Несмотря на свои седины и с лишком пятьдесят лет, граф был ветрен и легкомыслен, как юноша, забавлялся каждой безделицей, все схватывал с горячкой, бросал равнодушно, забывал скоро, приходил в чувствительность, легко прощался со слезами и на следующей станции, вместе с пеплом сигары стряхивал воспоминания, которые намеревался хранить до гроба.
С графом прибыл кузен его, кузен в то же время Карлинских, а по бабкам, прабабкам, дедам и прадедам кузен всему свету – пан Марцеллий Петраш, человек молодой и подозрительного состояния, он поочередно приставал ко всем, жил в домах родственников и, по-видимому намеревался жениться. Это тип так же слишком истертый, но часто встречаемый в высших обществах. Петраш ничего не знал, не кончил курса наук ни в одном учебном заведении, но за панскими столами привык к комфорту и роскошной жизни, говорил по-французски, танцевал, курил сигары, ездил верхом и играл в преферанс. Многие довольно охотно использовали его на услуги в ничтожных случаях, посылали за покупками, назначали помощником распорядителя на балах, поручали принимать гостей на поминках и вежливо благодарили секретными подарками. Хотя и очень расчетливый, Петраш любил играть, всегда выигрывал, жил без расходов и ждал обещанной судьбою панны, имевшей принесть ему собственный дом и независимое положение. Впрочем, надо еще отдать ему справедливость за то, что, всегда стремясь в хорошее общество, в случае недостатка или отсутствия знаменитых друзей своих, он без церемонии ел бифштексы в домах уездных предводителей и судей, несмотря даже на то, что они не принадлежали к его знатной фамилии и только что вышли из разряда серой шляхты.
Спустя немного времени представили гостям Алексея, который должен был рекомендоваться всем – и, во-первых, какому-то пану Проту Одымальскому. Как граф Замшанский был специалистом в сигарах, так Одымальский был по ремеслу конюхом. Довольно богатый человек, средних лет, он был оракулом всех конюшен, знаменитейшим ездоком во всем околотке, судьей на скачках, посредником в решении вопросов на счет гривы и хвоста, одним словом, – это был спортсмен в обширнейшем смысле или, вернее, царь конюхов. Ни одна ярмарка не обходилась без него, ни одна значительная закупка лошадей не состоялась без его советов. Прот особенно славился талантом переделывать самых дурных кляч в прекрасных лошадей – и притом в одно мгновение. Про него-то именно рассказывали в Бердичевке, что, купив у одного шляхтича четверку лошаденок, под конец ярмарки он опять продал их хозяину, который узнал собственных лошадей только уже на первой станции. Ни один коновал не умел так вычистить, постричь, вымыть, подделать, выкрасить, вылечить и выполировать лошадь, даже характер лошади изменялся в руках Прота, он придавал ей огня или делал ее смирнее, смотря по тому, как требовалось.
В торговле лошадьми, натурально, нельзя требовать слишком строгого исполнения правил совести и честности, здесь законом служит знаменитое изречение: "от желоба да к желобу"… А потому Прот только смеялся, если кто упрекал его в обмане и отвечал с гордостью: "Милый мой! Надо смыслить в подобных вещах, где же были у тебя глаза?.."
Наконец, если кто продолжал еще сердиться, Одымальский всегда готов был на поединок и умел стрелять, но отдавать назад деньги – никогда не имел привычки. Проту хорошо было заниматься своим ремеслом, предоставив домашнее хозяйство и детей жене, сам он всю жизнь проводил в бричке и в веселых компаниях с мужчинами. В своем роде это был также знаменитый человек, все чрезмерно любили его, потому что он умел со всеми ужиться… кутить, драться, играть в карты, петь – на все бесценный человек. Прот даже родного брата обманул бы лошадью, но это опять иное дело: меновая торговля имеет свои особые нравы. Прот Одымальский, принадлежа по своему имени, связям и богатству к панам, хотя и занимался торговлей лошадьми, но вовсе не стыдился ремесла своего, он даже утверждал, что в нем непременно течет рыцарская кровь, если он питает такую страсть к лошади. Он жил на барскую ногу, открыто, и все соседи обожали его. Сознавая свое важное значение, Прот ходил с поднятой головой и, всегда имея в кармане пистолет, не слишком был вежлив, но эту слабость его все считали только прямодушием.
Здесь был также родной брат Прота пан Ян Одымальский. Почти одних лет с Протом, Ян нисколько не был похож на него и не имел ни усов, ни такой фигуры, ни наружного веса, как брат. Но несмотря на коротко остриженные волосы, лицо, выбритое до волоска, глаза без блеска и самую скромную одежду Яна, все низко кланялись ему, потому что он был из числа первых богачей в околотке…
Получив после отца прекрасное, но обремененное долгами имение, Прот поправил свою часть приданым за женою, а Ян сам нажил несколько тысяч душ и огромные капиталы. Везде говорят, что в нас, поляках, нет врожденной способности или склонности ни к торговле, ни к промышленности, однако наш капиталист составлял в этом случае редкое исключение. Деньги были у него самой главной целью, все прочее – предметами второстепенными. Пан Ян наживал их изворотливостью, медленно, умеючи и хоть честным образом, но без сострадания к людям и без малейшего внимания к их положению. Как человек строгой справедливости, Ян всегда поступал законно и честно, никогда не подвергался ответственности перед людьми, с Богом и совестью у него были другие расчеты. Следующие кому бы то ни было деньги он платил в назначенный день и час, но неисправного заимодавца готов был запрячь в хомут. Суровый к самому себе и ко всем людям – Ян молчаливо сознавал, что есть вещи важнее денег, и всем позволял думать так, но своими поступками выражал, что не разделяет подобного заблуждения. Он никогда не спорил, не обвинял других, не защищал себя, но потихоньку и с непреклонностью все делал по-своему. Природа не дала Яну ни особенных способностей, ни быстроты разума, он даже был довольно туп и не учился в школе, но эти недостатки вполне вознаграждались в нем силой воли… При помощи этого могучего двигателя, без посторонних средств, Ян нажил огромное богатство и достиг всеобщего уважения, которого, в самом деле, заслуживал трудолюбием и постоянством, но не отсутствием сердца, принимавшимся всеми за какую-то твердость характера. В поместьях Яна крестьянам было не худо, но, строго отдавая им все, что следовало, помещик ни словом, ни делом не оказывал им сочувствия, милосердия или сострадания, в работах не давал потачки и облегчения, в печали не утешал, виновных не прощал, говорил кратко и сурово, а денежного долга не прощал даже умирающему.
Так как Ян имел поместья в разных уездах и губерниях, то получал с них разнообразные выгоды: в одном имении у него делали гонты и брусья, в другом гнали смолу, в третьем фабриковали сукно, а когда стали открываться сахарные заводы, он принялся за свекловицу. Но, заметив в скором времени, что без милости немцев многого не сделаешь, Ян, никому не говоря ни слова, достал заграничный паспорт, поехал во Францию и Германию, несколько времени просидел учеником на фабриках и, возвратясь домой, уже сам мог хорошо управлять сахарным заводом – и дело пошло у него очень прибыльно.
Хоть все хорошо знали, что Ян никому не помогает и даром ничего не делает, однако богатство давало ему значение, привлекательность и первенство, все – старые и молодые – улыбались ему, точно хорошенькой женщине, а он принимал все это, как необходимую дань, холодно и равнодушно.
В описанной толпе панов, кроме космополита, старого любовника Лолы, с кузеном Петрашем, кроме двух Одымальских – конюха и промышленника, находились еще и другие любопытные типы: например, там был пан Альберт Моршанец, человек со знатным именем и некогда владелец прекрасных имений, а теперь совершенно разоренный двумя разводами и разнообразными житейскими наслаждениями. В настоящее время у него остались только усадьба с великолепным домом, любовница, которую он не мог сбыть с рук, барские прихоти и аристократическая осанка. Но в наружности его вовсе не было видно ни банкротства, ни упадка, ни отчаяния, потому что он жил весело, постоянно смеялся, играл в большую и свысока смотрел на шляхту в полной уверенности, что какое-нибудь наследство опять поставит его на ноги. Впрочем, он был очень добрый человек, для своих вежливый и обязательный, для женщин чрезвычайно услужливый, прекрасно говорил по-французски, играл на фортепиано, пел и был секундантом на всех поединках, какие только случались в соседстве, иногда острил по-своему с кредиторами, приказывая выгонять их вон, обливать водою, обстреливать и употреблять другие средства против них.