Текст книги "Мережковский"
Автор книги: Юрий Зобнин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 32 страниц)
А что же Мережковский?
Увы, он пребывал в блаженном неведении, являя собой, если говорить прямо, классический образец водевильного мужа-рогоносца. Трагикомический характер происходящего усугублялся еще и тем, что Волынский – фактический руководитель «Северного вестника» – начинал все более явно «давить» на соперника в любви, используя (если здесь можно использовать этот юридический термин) свое служебное положение – к полному недоумению Мережковского. Ситуация приобретала характер «comedie de l'art».[15]15
Комедии масок (фр.).
[Закрыть] Гиппиус металась между мужем и любовником, оказываясь поминутно – коль скоро речь заходила о профессиональных интересах – в положении «слуги двух господ». «Аким Львович! – умоляет Гиппиус в одном из таких полуделовых, полуличных писем. – Пишу эти строки в дополнение к записке Д. С., против которой я была и которую, по крайности, должна пояснить, во избежание оскорбительных недоразумений. Если предположить, что Д. С. читал ваше ко мне письмо и знает его в подробностях, то можно подумать, что он испугался потери ваших милостей и ввиду этого просит прощения. Я не хочу и не могу, чтобы вы это думали, и спешу заявить, что письма вашего я Д. С. читать не дала, будучи заинтересована в хороших отношениях между вами, видя, что вы по недоразумению говорите слова, которые, будучи переданы, могут оставить неизгладимые следы на этих отношениях».
Бред! И роль Гиппиус сочувствия отнюдь не вызывает!
Это не могло не кончиться скандалом. И скандал разразился – опять-таки полной неожиданностью для Мережковского! – во время итальянского путешествия 1896 года.
Странное это было путешествие! Впрочем, для Мережковского все было ясно и просто: он наслаждался странствием, собирал материалы в обществе жены и друга. По замыслу Мережковского, путешественники, посетив Флоренцию и Милан, должны были затем в точности повторить маршрут Леонардо, сопровождавшего Франциска I: Фаэнци, Форли, Римини, Пезаро, Урбино, Равенна, Мантуя, Павия, Симплоне. Завершить путешествие предполагалось в замке Амбуаз, в «маленькой темной комнате со стенами, обшитыми деревом», где Леонардо скончался. «Вы спрашиваете – хорошо ли мое путешествие, – писал Мережковский в эти дни П. П. Перцову. – И очень хорошо, и очень дурно. Хорошо тем, что много и плодотворно работаю, дурно тем, что денег мало и благодаря этому я не могу работать так плодотворно, как бы мне этого хотелось. Вчера я был в селенье Винчи, где родился и провел детство Леонардо да Винчи. Я посетил его домик, который принадлежит теперь бедным поселянам. Я ходил по окрестным горам, где в первый раз он увидел Божий мир. Если бы Вы знали, как это все прекрасно, близко нам, русским, просто и нужно. Как это все освежает и очищает душу от петербургской мерзости».
Однако Гиппиус, в отличие от мужа, путешествие скорее раздражало. «Дождит, вообще погода подгуляла, – фиксирует она тогда же в „Итальянском дневнике“. – Дмитрий пошел лизать тюрьму (Цезарь! Цезарь!) и промочил ноги». Подавленное настроение Зинаиды Николаевны вполне естественно: она очень скоро поняла всю опрометчивость приглашения Волынского в спутники. Волынский не хотел смириться со своим двусмысленным положением и требовал откровенного объяснения. «Каждая ваша, малейшая даже, неприятность, неловкость с Д. С., – писала она Волынскому, вспоминая об этих днях, – ест всю мою душу, как самый сильный яд, и, конечно, ни на вас, ни на него она не действует с такой силой, как на меня, словом – для меня это хуже всего на свете». И действительно, ослепленный страстью Волынский день ото дня становился все более неадекватен ситуации. Сопровождая Мережковских в их походах по музеям и памятным местам, он впадал в прострацию, «не умел отличить статую от картины» (по выражению Гиппиус), а в разговорах с Мережковским отвечал невпопад. Дмитрий Сергеевич (sancta sim-plicitas![16]16
Святая простота! (лат.) – последние слова Яна Гуса на костре при виде старушки, пришедшей со своей вязанкой дров.
[Закрыть]), заметив рассеянное состояние «друга», участливо посоветовал ему «заняться какой-либо темой»: – Вот, например, Макиавелли!..
Все-таки жизнь подчас создает сюжеты покруче Мольера и Гольдони: с этого дня Волынский всюду таскался за супругами с огромным томом макиавеллиевского «Государя», который демонстративно читал, не выходя из экипажа даже в виду самых прелестных пейзажей и самых интересных достопримечательностей, – к вящему недоумению Мережковского и тайной ярости Гиппиус.
В конце концов Волынский не выдержал и, устроив Мережковскому и Гиппиус невразумительную сцену, покинул спутников во Флоренции.
Дальше, после возвращения в Петербург, начался кошмар, растянувшийся для Мережковского более чем на год. Волынский, отбросив все приличия и условности, требовал от Гиппиус разрыва с мужем (некоторое время она жила с Волынским в известной петербургской артистической гостинице «Пале-Ройяль» на Пушкинской улице, где помещалась и редакция «Северного вестника», но после вернулась).
Еще хуже было то, что обезумевший от ревности Волынский начал вытворять нелепые и демонстративно недопустимые с точки зрения редакторской и авторской этики вещи: Мережковский был исключен из числа сотрудников «Северного вестника» и вместо запланированного к публикации романа на страницах журнала появились… статьи самого Волынского на ту же «леонардовскую» тему. В этих статьях, без упоминания имени Мережковского, обильно использовались его «итальянские» материалы («…Флексер пишет в „Северном вестнике“ „В поисках за Леонардо да Винчи“ – не упоминая, что это поиски по следам Д. Мережковского», – ошеломленно прокомментирует возникший «казус» наш герой в письме Перцову).
В 1897–1898 годах последовал ряд взаимных публичных обвинений. Мережковский чуть ли не открыто обвинил Волынского в плагиате. Волынский ответил Мережковскому страшным письмом (которое перед отправкой читал в редакции «Северного вестника»): «Эти строки я пишу только с тем, чтобы сказать Вам, что Вы поступаете как непорядочный человек, уклоняясь от объяснений при свидетелях и, в то же время, направляя против меня дерзкие выражения. Если Ваше первое письмо давало мне право назвать Вас лгуном, то второе дает мне право назвать Вас негодяем».
«История с Флексером принимает размеры нежелательные, – писала в это время Гиппиус З. А. Венгеровой. – Дм‹итрий› С‹ергеевич› в очень спокойном и взвешенном письме утром просил ему больше не писать, предупреждая, что будет возвращать письма. Сейчас, к изумлению, принесли новое письмо под… расписку. Дм. С. не расписался и возвратил письма, согласно предупреждению. Мы оба думаем, что на этом не кончится, что будет какая-то невероятная гадость, которая перевернет все. Не удивлюсь, если Флексер пришлет Минского как секунданта или наймет кого-нибудь бить Д. С.».
Итог своих отношений с Волынским Мережковский подвел в письме П. П. Перцову: «Знаете ли, что с Флексером мы совсем не видимся. Он надоел З‹инаиде› Н‹иколаевне› своей риторикой и ложью, а мне уже давно опостылел».
Как водится, скандал с живым интересом обсуждался в литературных кругах Петербурга, причем многие знакомые Мережковских не могли отказать себе в удовольствии принять в развитии событий посильное участие. К Мережковским стали наведываться непрошеные визитеры, вроде Н. М. Геренштейна («темная личность, зачем-то подлаживающаяся к литературе», как охарактеризовал его Перцов), который под предлогом «издательского проекта» пытался осуществить некую «посредническую» (если не сказать – сводническую) миссию. Юный поэт «Северного вестника» Иван Коневской-Ореус, приятель Вас. В. Гиппиуса (родственника нашей героини) и протеже Н. М. Минского, вдруг внезапно проникнулся к Мережковским беспричинной ненавистью и по ночам стал пробираться на лестницу дома Мурузи и подбрасывать к дверям их квартиры… бранные памфлеты на Зинаиду Николаевну. Сам же Минский, позабыв о прежней «платонической страсти», начинал беседы о бывшей «даме сердца» с любопытствующими общими знакомыми словами: «Я вам про нее такое расскажу, что у вас волосы встанут дыбом!»
«Легче скорей умереть, чем тут задыхаться от зловония, от того, что идет от людей, окружает меня – и даже не окружает, довольно, если я знаю… – в ужасе признавалась Гиппиус в одном из писем 1897 года. – Я совершенно твердо решила отныне и до века не впустить в свою жизнь не только что-нибудь похожее на любовь, но даже флирта самого обычного». В конце концов Гиппиус слегла и проболела всю вторую половину этого несчастного года (врачи то подозревали тиф, то предполагали иные диагнозы – вплоть до подозрения на чахотку).
Мережковский переносил все это со стоическим терпением. Помимо чисто личных неприятностей, как это всегда бывает, пришли и неприятности материальные: надежда на авансирование «Леонардо да Винчи» и публикацию в «Северном вестнике» исчезла, все только-только достигнутое благополучие рассыпалось как карточный домик. «Не знаю, где я буду печатать Леонардо, и это меня очень беспокоит, – признается он в письме своему единственному в то время конфиденту – Перцову. – Неужели такой громадный труд не даст мне материального покоя и отдыха хоть на несколько времени? Вообще надо иметь мужество, чтобы так жить, как я теперь живу».
В эти месяцы у него появляется навязчивая идея – уехать из Петербурга и России, однако средств на это не было. «Если бы я мог в сентябре занять у Вас не 400, а 800 рублей (сумма неимоверная и безбожная – вижу сам), – писал он Перцову, – то я бы приехал к 1 октября во Флоренцию и пожил бы с Вами в Италии… до января. Эта мечта меня, главным образом, пленяет – не прелестью путешествия (я все время буду писать), а возможностью физически отдохнуть и избавиться от страшной петербургской осени, о которой я без трепета подумать не могу… Ну да не стоит говорить, – я чувствую, что это в самом деле невозможно». Деньги действительно удалось раздобыть значительно позже, и Мережковские смогли (очень ненадолго) вырваться из морока Петербурга лишь в следующем, 1898 году…
Все эти печальные события завершают целый этап в жизни Мережковского. Вскоре «Северный вестник», и без того уже закрытый как для него, так и для Гиппиус, внезапно, в силу невероятного стечения обстоятельств, прекратил свое существование.[17]17
Крах «Северного вестника» был действительно неожидан для всех его авторов и читателей. Летом «рокового» 1896 года Л. Я. Гуревич, которая была официальным редактором журнала, улаживала цензурные проблемы с начальником Главного управления по делам печати М. П. Соловьевым. Молодая и привлекательная Любовь Яковлевна активно использовала свое обаяние в общении с «официальными инстанциями», принимая в беседе непринужденный «светский» тон, благотворно действующий на суровых чиновников. Так было и на этот раз. «Соловьев, – вспоминает Л. Я. Гуревич, – рассмотрел зачеркнутое [цензурой] и с характерной для него желчной игривостью заметил, что тут, по обыкновению русских радикалов, обнажаются грехи нашей матери России, подобно тому, как неблагодарный сын Ноя обнажал своего охмелевшего отца. Я, тоже в шутливом тоне, ответила, что сравнение неудачно, ибо Россия, во-первых, молода, а не стара, и, во-вторых, „напивается“ систематически, а не случайно, и потому Хамами естественнее считать тех, которые потакают ее безобразиям. Соловьев рассмеялся и выкинутое цензурой место восстановил». И все бы было хорошо, но Соловьев рассказал об этом разговоре знакомому журналисту, и этот рассказ, трансформируясь по алгоритму «испорченного телефона», как пикантная сплетня стал гулять в окололитературных кругах Петербурга. История с «обнажением срама» в кабинете начальника Главного управления по делам печати попала в прессу, в том числе – и в нелегальную. Соловьев рассвирепел и стал сознательно «душить» «Северный вестник». В результате подписка на 1897 год была сорвана, а на журнале «висели» большие долги, которые Гуревич рассчитывала заплатить из «подписных» сумм. Гуревич не сдавалась, и в 1897 году предварительная цензура с журнала была снята. Вот когда бы пригодился «Леонардо» Мережковского! Но именно в это время конфликт с Волынским был в разгаре и привел к бойкоту Мережковских со стороны журнала. Подписка на 1898 год была совсем маленькой, и в январе этого года один из векселей журнала был опротестован, после чего во всех банках кредиты для «Вестника» были закрыты. Все же Гуревич умудрилась издать полный комплект номеров (хотя и в «сокращенном», удешевленном виде). После этого издание журнала прекратилось, а Л. Я. Гуревич осталась с 155 тысячами рублей долга, которые она после долго, с большими затруднениями выплачивала. Что касается Волынского, то его позднее творчество обращено к театру; в историю русской культуры он вошел прежде всего как блистательный знаток балета, создатель «Книги ликований», которая остается актуальной и для современной хореографии.
[Закрыть] Немалую роль в смерти недавно процветающего журнала сыграло, конечно, отсутствие Мережковского. Это признал и сам Волынский. «Не я, а именно Д. С. Мережковский был эоловой арфой тогдашней России…» – напишет он много лет спустя, вспоминая крушение «Северного вестника», конечно, очень больно задевшее его («Больно присутствовать при этом несвоевременном угасании журнала, в который ушла моя душа…» – признавался он матери в августе 1898 года).
* * *
Новый роман Мережковского, завершенный в тяжелейшее время 1897–1899 годов, «повис в воздухе», ибо печатать его «традиционные» журналы не решались (в итоге «Леонардо да Винчи» увидел свет на страницах журнала «для семейного чтения» «Мир Божий» – более чем странное место для публикации модернистского произведения). Старые связи распались, новые – в первую очередь с участниками так называемого «дягилевского кружка», молодыми художниками, артистами и писателями, затеявшими в 1899 году издание первого чисто модернистского журнала в России, – только-только налаживались. Мережковский счел за благо сделать и для себя и для жены (которую продолжал любить, несмотря ни на что) передышку.
Осенью 1899 года они уезжают из России на целый год.
ГЛАВА ПЯТАЯ
На рубеже столетий. – П. П. Перцов. – «Воскресенья» у В. В. Розанова. – Кружок Дягилева и «Мир искусства». – Союз с православием. – «Отлучение» Льва Толстого. – Религиозно-философские собрания. – Поездка на Светлое озеро. – Журнал «Новый путь». – Духовный кризис 1903–1904 годов. – Вячеслав Иванов и салон на «башне». – Возникновение «троебратства»: Мережковские и Д. В. Философов. – Революция 1905 года
С осени 1899 года до лета 1900-го Мережковский и Гиппиус пребывают в «прекрасном далеке» (Рим, Сицилия, Флоренция, позже – германский Бад-Гомбург, где Мережковскому особо нравились хвойные леса, «похожие на Россию») – положение во всех отношениях самое благотворное для русского художника в эпоху личного и творческого кризиса. С отечеством они поддерживают лишь эпистолярную связь, не требующую особых душевных трат, благо круг корреспондентов (особенно у нашего героя) достаточно ограничен. Есть время и возможность для самых общих, глобальных размышлений, по слову Гиппиус, «о человеке, любви и смерти»; у нас же есть время сказать, не торопясь, несколько слов о новом круге знакомств Мережковского.
В первую голову стоит вспомнить уже неоднократно встречавшегося нам ранее Петра Петровича Перцова. Молодой провинциальный журналист, уроженец Казани, Перцов написал наивное и восторженное письмо Мережковскому, прочитав в 1890 году поэму «Вера» и (да будет прощен мне этот каламбур!) воистину уверовав в пророческое дарование петербургского поэта. (После Перцов с юмором вспоминал, что в своей рецензии на полюбившуюся поэму в «Волжском вестнике» он объявил, что Мережковский «окончательно завоевал себе среди наших молодых поэтов первое место после Надсона», искренно полагая, что это «место» – нечто вроде Лермонтова после Пушкина – по принятой тогда «классификации».)
Два года спустя, завершив Казанский университет и перебравшись в Петербург (дядя его, А. П. Перцов, был сенатором, благоволившим к литературным занятиям племянника, ибо, как он говаривал, «Краевский и Глазунов нажили на литературе большие деньги»), Перцов, подвизавшийся у Михайловского и Короленко в «Русском богатстве», лично познакомился с Мережковским и поразил того (уже вплотную занятого тогда размышлениями о Христе и христианстве) неожиданно полным «единомыслием души». «То, что Вы так глубоко, проникновенно поняли мои слова про Новую Церковь – меня тронуло… – растроганно признавался Мережковский в 1893 году. – Меня окружает такое безнадежное одиночество, такая скучная и мертвенная злоба, что иногда мне кажется, что все, что я делаю, бесполезно, и мною овладевает отчаяние. Но такие слова, как Ваши, – живая вода в пустыне. Верьте, я никогда не забуду Вашего умного и возвышенного привета, мой друг, мой новый брат в Неведомом Боге!» И действительно, более чем на двадцать лет с этого момента Перцов становится самым доверенным лицом в обширном круге «литературных знакомств» Мережковского.
Он идеально подходил на эту роль.
Бескорыстно преданный идее «нового искусства» и «нового идеализма» (под которым он разумел нечто очень близкое «новому религиозному сознанию» Мережковского), обладавший безупречным литературным вкусом и обширными гуманитарными познаниями, безукоризненно честный, тактичный и скромный до застенчивости (чему способствовал природный недостаток – врожденная глухота), Перцов выгодно отличался от шумной и не всегда нравственно разборчивой плеяды «декадентов» «Северного вестника». Этот человек воистину мало говорил, но много делал. Именно Перцов становится издателем фундаментальных антологий, впервые наглядно представивших образцы творчества «в новом роде» (до их выхода о «символизме» говорили лишь в умозрительном плане). Перцов подвигает Мережковского на написание статей о Пушкине, а затем – на публикацию «Вечных спутников» (причем тогда, когда обескураженный язвительным критическим «хором» Мережковский совсем было собрался опустить руки). Точно так же, незаметно и несуетно, Перцов способствует формированию нового круга общения Мережковского – как раз в тот момент, когда обстановка в «Северном вестнике» обостряется до предела.
В апреле 1897 года именно Перцов знакомит Мережковского с В. В. Розановым, большим поклонником которого (а впоследствии – и издателем) является.
Василий Васильевич Розанов, тогда еще лишь вынашивавший идею своей феноменальной, ни на что не похожей ни в русской, ни в европейской литературной традиции «исповедальной» философской эссеистики, но уже завоевавший себе «имя» как исследователь Достоевского, полемический противник В. С. Соловьева и талантливый «нововременский» публицист, смело обращавшийся к рискованным проблемам истории религии, – второе весомое «приобретение» Мережковского в канун «рубежа столетий». Однако, при схожести устремлений к утверждению в русской культуре «идеальных» начал, Перцов и Розанов оказывались лично полными антиподами.
«Как они дружили – интимнейший, даже интимничающий со всеми и везде Розанов и неподвижный, деревянный Перцов? – недоумевала Гиппиус. – Непонятно, однако, дружили. Розанов набегал на него, как ласковая волна: „Голубчик, голубчик, да что это право! Ну как вам в любви объясняться? Ведь это тихонечко говорится, на ушко шепотом, а вы-то и не услышите. Нельзя же кричать такие вещи на весь дом!“
Перцов глуховато посмеивался в светло-желтые падающие усы свои – не сердился, не отвечал».
По словам самого Мережковского, у Розанова, в маленькой квартирке в четвертом этаже огромного нового дома на Шпалерной, близ церкви Всех скорбящих, в эти последние годы уходящего века «собиралось удивительное, в тогдашнем Петербурге, по всей вероятности, единственное общество: старые знакомые хозяина, сотрудники „Московских ведомостей“ и „Гражданина“, самые крайние реакционеры и столь же крайние, если не политические, то философские и религиозные революционеры – профессора духовной академии, синодальные чиновники, священники, монахи – и настоящие „люди из подполья“, анархисты-декаденты. Между этими двумя сторонами завязывались апокалипсические беседы, как будто выхваченные прямо из „Бесов“ или „Братьев Карамазовых“. Конечно, нигде в современной Европе таких разговоров не слышали. Это было в верхнем слое общества отражение того, что происходило… в глубине народа». Здесь, на розановских «воскресеньях», за обыденным домашним чаепитием – за длинным чайным столом, под уютно-семейной висячей лампой – как-то очень уютно, естественно и органично вызревала идея будущих Религиозно-философских собраний.
И наконец, тот же Перцов сводит Мережковского с Сергеем Павловичем Дягилевым и его окружением.
Это было странное сообщество молодых эстетов – художников, театралов и музыкантов, среди которых выделялась «великолепная пятерка» – сам Дягилев, Дмитрий Владимирович Философов, Вальтер Федорович Нувель, Лев Самойлович Бакст и Александр Николаевич Бенуа (или – Сережа, Димочка, Валечка, Лёвушка и Шура – как именовали себя сами будущие «творцы, классики и основоположники»). К этому «ядру», связанному самыми тесными дружескими узами, примыкали А. П. Нурок, В. А. Серов, К. А. Сомов и некоторые другие яркие представители петербургской литературно-художественной богемы.
Тон задавал Дягилев, обладающий прирожденным организаторским даром и безукоризненным эстетическим вкусом. По выражению А. Н. Бенуа, теоретика и летописца «дягилевского кружка», за что бы ни брался Сергей Павлович, всюду он умел создавать «романтическую обстановку работы». И кружок талантливой молодежи, начав с дружеских собеседований, стараниями Дягилева очень органично перешел к практике общественной деятельности, приобрел организационную «морфологию» – и на свет в 1897 году явилось движение, навсегда вошедшее в историю мировой культуры XX века под именем «Мир искусства».
Они начинали с выставок и музыкальных вечеров, поражавших патриархальную русскую публику открытым демонстративным «западничеством», отрицанием традиций «шестидесятнического» реализма и жадным интересом ко всему, что являлось порождением новой, нарождающейся на глазах цивилизации (последнее, впрочем, причудливо сочеталось с культом изысканной стилизации, обращенной в экзотические для русского искусства эпохи). В 1898 году встал вопрос о постоянном печатном органе: рождался журнал «Мир искусства».
С некоторыми участниками «Мира искусства» Мережковский был знаком и ранее, однако с осени 1898 года характер отношений качественно меняется – начинается сотрудничество, тем более тесное, что Д. В. Философов, разрабатывающий концепцию литературного отдела будущего журнала, отводит Дмитрию Сергеевичу главное место (некоторое время речь вообще шла о выделении из «Мира искусства» отдельного литературного приложения, негласным редактором которого должен был стать Мережковский; за недостатком средств от этого пришлось отказаться).
Новый художественно-литературный журнал, в котором было возможно постоянное гарантированное участие, стал, после провала «Северного вестника», воистину подарком судьбы для Мережковского. Горемычная история с публикацией «Леонардо да Винчи», растянувшаяся на два года, весьма наглядно показала всю шаткость положения художника-новатора, рискнувшего взяться за большие прозаические жанры. Последовательно предлагая неприкаянный роман во все петербургские «толстые» журналы (и получая всюду отказы), Мережковский дошел в конце концов до совсем уже противоестественного (и крайне невыгодного) сотрудничества с новоиспеченным ежемесячником… «легальных марксистов» – «Началом». «Смесь марксизма с декадентством», по ироническому замечанию старого знакомца Мережковского П. Ф. Якубовича, оказалась, впрочем, нежизнеспособной – после выхода четвертого номера журнал был закрыт. Публикация же «Леонардо» в «Мире Божьем» состоялась лишь благодаря давним – еще с эпохи «старого» «Северного вестника» – личным дружеским связям Мережковского с семьей его издательницы А. А. Давыдовой (в ее дочь Лиду Мережковский был в студенческие годы влюблен). Однако инородность религиозно-философского романа общему контексту материалов, помещаемых в «журнале для юношества», придерживающегося к тому же стойкого «либерального» направления, была очевидна.
Между тем Мережковский задумывает грандиозную работу – в 1899 году он приступает к созданию «Л. Толстого и Достоевского», «исследования», где, как уже говорилось, подытоживались почти десятилетние размышления Мережковского над метафизикой «душевного» и «плотского» начал в христианской антропологии. Найти издателя, который бы сумел «вместить» пятисотстраничный трактат, сколь-нибудь достойно оплатив при этом «страшное время и неимоверный труд» автора, было в тогдашней периодике практически невозможно. Все тот же неутомимый Перцов предлагал Мережковскому сотрудничество с «Русским обозрением», перешедшим тогда в руки А. Ф. Филиппова, убежденного сторонника славянофилов (там же намеревался участвовать и Розанов). Мережковский, хотя и робко, попросил Перцова «пощупать» Филиппова («А ну как совсем реакционная шельма вроде Грингмута и Мещерского? Черт их всех знает. Ведь иногда то, что у нас в России называется „славянофильством“ и куда Розанова приглашают, так смердит, что нос зажмешь»), согласился. Однако дело кончилось совсем уж фантастическим образом: в самый разгар подготовки первого номера Филиппову был предъявлен… алиментный иск от некоей девицы Пирамидовой, обязывающий его платить 40 рублей ежемесячно. Расстроенный славянофил ликвидировал дело («Сорок рублей смотрят на нас с вершины той „пирамиды“», – грустно прокомментировал эту трагикомическую ситуацию один из несостоявшихся «обозренцев» – Влас Дорошевич).
В такой обстановке Дягилев, умевший вести дела и, особенно на первых порах, весьма благожелательно относящийся к Мережковскому, был незаменимым союзником. Решительный и волевой, он преодолел чрезвычайные трудности первого года издания «Мира искусства» (известные меценаты С. И. Мамонтов и К. И. Тенишева, бывшие в 1898 году учредителями журнала, на следующий год отошли от дел, и с 1900 года Дягилев, заручившись с помощью В. А. Серова поддержкой… императора Николая II, сам становится редактором-издателем). В отличие от «Северного вестника», эклектически сочетавшего под своей обложкой репертуар традиционного «толстого» журнала с элементами модернизма, «Мир искусства» открыто и последовательно ориентировался на новейшие культурные веяния, игнорируя конъюнктуру и нисколько не считаясь с «консервативной» критикой. Сбить Дягилева было трудно, да и шутить с ним было накладно: всем был памятен пример Буренина, позволившего в «нововременском» фельетоне, неудачно появившемся в Страстную пятницу 1899 года, назвать Сергея Павловича «недоучкой, не понимающим искусства» и «декадентским шарлатаном», взявшимся за издание журнала в «шарлатански-коммерческих интересах». В отличие от робких поэтов и прозаиков, привыкших к буренинским грубостям и смирившихся с ними как с неизбежным злом, Дягилев отреагировал мгновенно и бурно. Прямо в пасхальную ночь, перед самой заутреней, он явился на квартиру к Буренину – во фраке с белоснежным пластроном, в высоком цилиндре, с щегольской тростью – и прямо в дверях, не снимая белых перчаток, без лишних слов… набил незадачливому критику морду (иного выражения и не подобрать). После этого тема «Мира искусства» исчезла со страниц «Нового времени».
Впрочем, со своими противниками дягилевский журнал вполне справлялся и не прибегая к боксерским способностям редактора-издателя: для этого он располагал блестящим составом критиков-полемистов всех калибров – от язвительного и эксцентричного Альфреда Нурока до академичного Александра Бенуа, который мог на глазах изумленных читателей невозмутимо и методично разгромить в пух и прах самого Илью Ефимовича Репина, вздумавшего сделать вылазку против «мирискусников» со страниц патриархальной «Нивы».
Таков был журнал, с которым три года (с 1899 по 1902 год) будет связан наш герой.
* * *
Год «европейского одиночества», заполненный работой над «Л. Толстым и Достоевским», был временем окончательного определения Мережковским специфики той «миссии среди интеллигенции», которая как бы «предугадывалась» им в предшествующее десятилетие. Как мы помним, уже в 1895 году он упоминает в письме П. П. Перцову о необходимости «Новой Церкви»; в 1899–1900 годах этот мотив становится в их переписке ведущим.
«Я только теперь понял окончательно и безоговорочно, что спасение всей Европы, всего мира (то есть Земного шара) в нас, русских, и только в нас, и может быть именно в нас, немногих (до ужаса немногих!) законных наследниках Русской Культуры – Петра, Пушкина и Достоевского, Святой Софии Премудрости Божией, Третьего Русского Рима – „четвертого же не будет вовеки“», – признается Мережковский в сентябре 1899 года, в первом из целого ряда «безумных» (по его собственному определению) писем этих лет. «…Нам ужасно много дано и с нас много спросится, – развивает он эту же мысль в майском письме 1900 года. – Ведь нам дано большее сознание, чем Л. Толстому и Достоевскому и Ницше. Мы уже видим то, что за ними, дальше них. И это неимоверно увеличивает нашу ответственность. Да, вот что меня ужасает, что не дает мне покоя – жжет, как живая рана, – ответственность ужасающая. Слишком многое от нас зависит, от наших слов и действий. И не на кого (даже в Западной Европе) сложить эту ответственность. Как нам душу свою спасти – вот о чем я все думаю; нам нельзя спасти душу свою, не ответив на те вопросы, которые нам сейчас поставила русская и всемирная культура, нам нет спасения в одном ожидании религии, потому, повторяю, что мы уже слишком ясно увидели ее возможность, ее необходимость; „кто не за Меня – тот против Меня“, что если эти именно слова сделаются нашим последним приговором. А мы до сих пор были ни за Него, ни против Него». «И как нам спастись без Второго явления Христа. При нашем теперешнем сознании – это уже невозможно: нельзя же быть только философом, только ученым, только художником. Мы через это перешагнули. Нам много дано (даже сравнительно с Пушкиным, даже с Достоевским!), и с нас многое спросится. Как бы не оказаться „ленивыми рабами“».
Подобные выписки можно множить и множить. Все это – вехи, позволяющие достаточно точно представить тот «маршрут», по которому двигался Мережковский в духовной работе, необыкновенно интенсивной в отшельнической обстановке «европейской пустыни». «И величайшие перевороты, – констатирует он, – совершаются невидимо и подходят как тать в нощи. И что мне думать, совершится ли при моей жизни второе пришествие, когда я знаю, что во мне оно уже совершается?… Но чувствую, что все это я говорю неясно и неточно. Видите, не умею писать, да и говорить об этом почти не умею. Тут есть тайны, о которых и нельзя, и не надо говорить даже на ухо, даже самому себе…»
Однако молчать он уже не может, «церковная идея» захватывает его настолько, что даже откровенно бытовые, камерные и сугубо «светские» известия он преломляет в ее освещении (так, узнав, что Перцов оставил университет, он восклицает: «Нам нужно думать о Новой Церкви, а не о старых Университетах!»).
Но что конкретно вкладывает в эти годы Мережковский в понятие «Новая Церковь»?
«…Идея Дмитрия Сергеевича ‹…› идея христианства, была, в то же время ‹…› идея церкви, – четко формулирует Гиппиус. – В открытом обществе мы, говоря „люди религии“, не могли не разуметь представителей данной русской церкви (исторической)… Подлинность и святость «исторической» христианской церкви никем из нас не отрицалась. Но вопрос возникал широкий и общий: включается ли мир-космос и мир человеческий в зону христианства церковного, то есть христианства, носимого и хранимого реальной исторической церковью?» Для Мережковского, как мы видим, понятие «новизны» применялось не к вероучению (что вело бы к ереси), а к церковному домостроительству, то есть к практике современных ему священнослужителей (прежде всего – священнослужителей Русской православной церкви). С точки зрения Мережковского, эта практика игнорировала слишком большой круг «низменных, земных» проблем – от общественных до сугубо личных – чтобы стать актуальной для подлинного «воплощения христианства».
Гиппиус вспоминает, что средоточием всех интересов Мережковского становится в этот период вопрос «об охристианении земной плоти мира, как бы постоянном сведении неба на землю, – по слову псалма – „истина проникнет с небес, правда возникнет с земли“». Мережковский утверждал, что эта идея уже заключена в догматах, которые не суть застывшие формулы, какими считают их все «"исторические" церкви, но подлежат раскрытию соответственно росту и развитию человечества».
Все это, впрочем, можно сказать совсем просто: Мережковский искал возможные способы преодоления застарелого и губительного для России конфликта между русской интеллигенцией и русским православием, способы действенного воцерковления жизни образованного, общественно активного русского человека XX века.
* * *
Для него тогда это было и очень личной проблемой. За всеми «высокими» рассуждениями Мережковского не нужно забывать и то, что ему порядка тридцати пяти лет. Это время, когда любой человек инстинктивно оглядывается на пройденный жизненный путь: