Текст книги "Повести"
Автор книги: Юрий Сергеев
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 33 страниц)
Шестерни подскочил к дичи, взвешивая на руке, распуская веером тугие хвосты с белыми отметинами. Серёгин глухарь был бородатый и крючконосый, что говорило о его почётной старости.
– Вот это да-а-а! Зря я не пошёл, не поверил. Надо ещё пару штук убить, чтобы всем поровну досталось. В них же по ведру мяса! Там ещё есть?
– Навалом, штук двадцать спугнули, близко не подпускают, эх, был бы маскхалат и тозовка, – пожалел Самусенко, – как они токовали! Стрелять было жалко!
Ковалёв ему предложил:
– Серёга, пошли со мной, утка днём по речке сидит, погоняем?
– Пошли.
Они брели по оттаявшим косам, продирались через кусты, распугивая уток громким разговором.
Самусенко рванул с плеча ружьё и дуплетом ударил по налетевшей стае. Одна из них винтом пошла к земле, и Семёна больно прошиб её стук о галечную косу.
Сергей покосился на его скривившееся жалостью лицо и усмехнулся, поднял за крыло вяло обвисшую утку, обмыл в реке её разбитую в кровь голову и бросил добычу в рюкзак.
От ушедшего за горизонт табуна вернулся селезень в долго летал над лесом, разлившейся рекой, озёрами, призывно жвыкал, опуская вниз голову. Сергей вытащил манок и ловко стал подражать зову утки.
Селезень услышал, резко пошел на снижение, нёсся над кронами деревьев прямо на охотников, радостно подавая голос.
– Бей, – тихо прошептал Самусенко.
– Не могу, – опустил ружьё Семён и пошёл к избушке.
Сзади ударил выстрел, птица шмякнулась в кусты.
8
Неожиданно прилетел Кондрат Фомич, лесник. Надобности особой в том не было, в порядке у Ковалёва лесорубочный билет и делянка в нужной чистоте. Попарился с дороги в новой баньке и помолодел.
Исходил от него берёзовый дух свежего веника, на морщинистом лбу вызрели росинки пота и обмякли жёсткие губы. Поймал за рукав Семёна, когда тот собрался на полигон, и неловко промолвил:
– Не уходи… Погодь чуток, шут ево знает, могёт, и не доживу к утру. К тебе ить прилетел, уважь старика.
Подумал Ковалёв, что настало время деду помирать и нужно выговориться, открыть душу человеку, который слушает и верит, верит в прошлое. Остался, присел на койку, закурил и глянул в окно.
– Прости меня, тошно быть одному, накатила вдруг несусветная тоска, потерпи, – поймав его взгляд, зачастил старик.
– Да я и не спешу. Мне хорошо с вами. На полигон завтра схожу, мастера дело знают.
– Вот и ладно… Как старуха моя померла, места не нахожу. Всё же, баба рядом – великая благость! Семья-то есть у тебя?
– Нет пока…
– А уж время быть. Коль заимеешь, гляди не бросай! Локти потом будешь грызть, а не вернёшь, не согреешься без семьи. Дураки, кто детей кидают! Чистые дураки… Вылупят глаза на молодых тёлок, думают, они им счастья поднесут.
Чёрта с два! Никому твои дети не нужны, жена твоя, да и сам ты с энтим хвостом. На своей жизни мной проверено. Гляди не бросай! Ни к чему дурить.
– Не брошу, если будет…
– Кто вас знает молодых! Счас мне божишься, а у самого в грудях темь, видать по тебе, что куснул семейского пирога. Баба – надоедливая штука, больших трудов стоит с ей поладить. Такой мужик и без семьи! Девок-то вона шляется, на любой выбор!
– Время придёт, выберу.
– Время… Не дело так, истаскаешься, излюбишься, а своего не обретёшь, вроде кукушки. Все мы, кобели, новенького хотим. Огурчиков свежих, чтоб хрустело под рукой и пахло. А как раскусишь – одна вода. Я, в своё время, отчаянным был и бестолковым. Море по колено. Баб не пропускал мимо.
Упаси Боже пропустить, сам не свой ходил потом. Был такой грех… Ну и нарвался на кралю! Губы бантиком, береточка с пёрышком, идёт и задом за собой кличет. Я и побежал, вылупил зенки. Двое сынов невесть где и как счас меня клянут.
Родила энта фифочка мне дочь, да и та – непуть, сказывал про неё, сладко жить норовит… А смысл жизни – совсем в другом, парень, в основе зарыт. В глуби таится, как золотьё. Ежели с малых лет не познаешь, где копать, всё своё время будешь глухари пустые бить, не сыщешь счастья. Не отыщешь!
Чуять её надо, свою судьбу, как Храмов чуял, насмерть рыть землю и верить, верить в себя. Как эту веру стерял, тут тебе и конец, можешь гроб смело ладить и живьём под крышку, всё одно пропадёшь.
Помню тридцатые годы. Дикими и холодными были эти сопочки, ни людей, ни помочи. Если бы ты знал, в каких мы трудах золото давали! Кино не покажет.
Разведок этих ваших в помине не было, бегали по ручьям плешивые волки, жрали по-волчьи, кровицу сырую пили и в сырой мох косточки свои клали. Ты видал когда-нибудь скелеты с именами?
– Не довелось.
– Хоть, в натуре покажу? Хошь?
– Хочу…
– Завтра пойдём. Тут рядом Платоновский ключ, я прошлый раз навестил. Даже крестным знамением себя осенил.
– Так вы и здесь были?!
– Везде. Старатель на то и старатель, что любит запретные места. В них удача ближе, доступней. Ванька Хромой на черпаке стоял у проходнушки, пески мыл. Цельный день надо было ковшом на длинной ручке махать, воду лить на коврики, плетённые из лозы.
Под ковриками портянки с ворсом лежали, за них и цеплялось золото. На вороте Никишка Блудный в шахту нас опускал. Камни на огне добела греет и нам в бадье подает. Дыму внизу! Слёзы с грязью в рот текут. Бадья деревянная и потаски из листвяка. Горят…
Ползёшь по рассечке, тянешь взаслед булыжник калёный и ругаешься что есть мочи! По-другому нельзя, не сдюжишь. Обкладешь мёрзлые пески тем голышом, присыпешь, а сверху мхом укроешь, чтоб тепло внутрь забоя шло, да пулей к выходу!
Кашлем захлёбываешься, воду на тебя льют, – глядишь, и ожил! Чая у нас не было, листом смородиновым варёную воду правили. Силу даёт и пахнет невозможно! Как невеста пахнет… Силушка была, потому, как молодые и шутоломные старались, наперёд знал каждый свою дорогу.
На крестьянских, хлебах выросли, труда тяжкого и нужды повидали. Ещё горели у всех, на лбах шишки от деревянных ложек отцов строгих наших, стерегла в холоде и грела любовь матерей да забота, родимых, мест. Да не устерегли…
Зима рано пала, снежная зима. А уж обессилели за лето. Эха-ха-а-а, – старик заметался по комнате, хватил кружку воды. – Столько вёрст топать назад, к жилью, не всякий выдюжит. Постановили – зимовать! Золото пошло, зверь ходит рядом, ружьишко шомпольное без отказу.
Потерпим, мол, зиму без хлеба и соли! Не потерпели… Меня последнего эвенки подобрали в беспамятстве, по речке куда-то полз. Откормили и вывезли на прииск… Артельщики – вона! За перевалом, зелёными костьми глядят на солнце, на меня счастливого. Завтра пойдём.
Мне попрощаться с ими надоть. И Ванька Хромой там, и Никишка Блудный, и Сенька Лысый, и Платонов – старшника, а троих не припомню по именам, ведь столько годов прошло, сам не знаю, зачем живу. У Платонова ещё крест был нательный, как у дьякона, болтался на пузе, большой, с распятием.
Прошлый раз отыскал я крест и к листвянке приладил. Всё же, люди полегли. Ни креста, ни звания, один лес кругом да сырость. Может быть, кто бы и нашёл то место, да таились мы от дурного глазу, избёнку рубили незаметно, в курумнике, диким камнем обложили, пеньки мхом завалили.
В двух шагах не отыщешь! Помню, Сенька сказывал, пять ребятишек у него было, убивался по им все лето, за них и подался в удачу. Да не пришлось возвернуться. Удача завсегда рядом со смертью идёт.
Про ребятишек кривая не спрашивает, только подвернись – и нету тебя. Как перепелёнок затрепыхаешься под иё косой. Если хошь, пойдём. Помянем, царство им небесное!
Сильные были мужики, особливо Платонов Фёдор. В карты играл – безнадёжно у него выиграть; с одной руки влёт рябчика бил. Медведи его драли, жёны бросали, морду в драках квасили, но жил человек!
Шибко я ево уважал за правду, за силу, за равность в деле, за слово доброе и за то, что мне, самому молодому, оставил последний кусок мяса, от которого и сижу счас тут, калякаю. Поклонимся моим ребятам? А?
– Поклонимся… – Ковалёв с интересом смотрел на разговорившегося деда. Это не было старческой болтливостью, размылась словами запруда памяти, и хлынуло былое, заставило отойти от других мыслей. "Глаз видит близкое, ухо слышит далёкое", – пришла на ум якутская пословица.
– Уговорились. Мне одному страшно там, всё оглядываюсь, оглядываюсь, как будто за спиной кто стоит. Боже упаси так встречаться с дружками! Боже сохрани!
И не встретиться нельзя, падлой никогда не был. Переборю страхи свои, памяти их поклонюсь и непутёвой жизни своей. Не поминать тебе бы так своих друзей! Избавь. Избавь…
Нет ничего страшней и возвратной памяти! Ить стоко годов минуло, а все их привычки знаю, нарисовал бы каждого, да рисовать не способен…
У Платонова ещё милка была в посёлке, в конторе робила. Девчушка такая неприметная, с носиком в конопях. Я, когда оклемался, давай ей подарки дарить, хоть чем-то за жизнь свою откупиться стараюсь.
А баба, известное дело, дура. Враз забыла прежнего ухажёра, глазки строит, и приглашает в гости зайти. Явился, отрез купил ей на платье, боты новые, цветков нарвал, хоть сроду их в руках не держал. Припёрся, едрёна вошь…
Старик прикурил новую папироску от своего же окурка и уставился куда-то через окно на тайгу, пряча глаза от стыда за то прошлое, за себя, словно про него кто сказывает плохое, и нету мочи слушать, и нет сил молчать.
– От голодухи уж отъелся, гладкий стал, чуб опять из-под кепчонки вылез, оброс мясцом на вольных харчах. Думал про последний час его рассказать, да поздно хватился…
Горенка, видать, у ей тесная была, вот и досиделись рядком на коечке. И так мне за себя плохо стало! Так противно!
С тех пор бабам не верю. Пока рядом – верны, да и то, не всякий раз. Отошёл на пять шагов иль помер невзначай – вольная птица, и ум куриный мнит, что все петухи общие. Счас они, вроде мужиков стали, всё могут, даже детей без нас сотворят, ежели приспичит.
Вон куда наука прыгнула! В космос и то уж летают. Докатимся скоро до ручки. Водку из химии хлещем? Хлещем! Воняет, а ничё… Башку на сторону воротит. А потом ляжешь на койку с милкой, а в электричество позабудешь иё включить… И окочуришься от холода рядом.
Помяни моё слово! Сила их – не в нынешнем командирстве, а в тепле и любви их сила. Понадевали штаны, ещё бы шашку на бок – и гвардейцы! Могёт быть, я брешу, но пока ещё не слепой.
Зазря гоняются за мужиками в правах и жестокости, это – не их дело. Это – наша тропа. А оттаивать нам в тепле нужно, в любви и ласке. Тогда на великие дела мужик способный, чует себя защитником и мужем.
А счас? Нынешнюю девку, пусти иё в прошлые времена, чище Суворова крепости порушит! По дочери своей знаю, леший бы иё прибрал…
Он обвинял их, женщин, податливую девчушку в конопях, зная, что напраслину возводит, хочет выгородить себя и оправдать себя, это так нагорело, изболелось за столько лет, что, может быть, и ненужная исповедь даст толику облегчения.
– Меня ты жениться, Фомич, уговаривал, а сам такое наговорил, – засмеялся Ковалёв. – Под одну гребёнку нельзя их всех… Большая часть женщин работает в две смены не хуже старателей. И продуктов купить, и обстирать, и накормить семью – и так до позднего вечера. Тут уж некогда береточку с пёрышком надевать, не до береточки.
– Ай, ладно про них лясы точить! Айда седня сходим? Проводи меня. Ещё до войны в эти места норовил попасть, да шибко далеко, не смог бы одолеть. Потом фронт, ранения.
А сказывать никому не стал, токма геологам дал место, где брали золото, да просил, ручей на картах обозвать Платоновским, так он и прописан по сей день. Проверяли они и сказали, что неэкономично такие россыпи отрабатывать, большая глубина вскрыши и сплошь мерзлота.
Когда-нибудь доберутся. А золото там есть – брешут геологи! Не хотят связываться с разведкой. Фёдор с первого шурфа на струю сел. По два золотника брали с лотка. Эко? Мне ихний начальник партии, молодой, да с гонором, толкует:
"Ты, дед, дремучий и необразованный, не суйся не в своё дело и не бреши людям, что брали по два золотника! В узкой долинке не должна по науке россыпь держаться".
По науке… Обиделся я тогда на энтова геолога, больше не подошёл. Они Орондокит разведали и укатили в другие места. Платоновский не тронули. Там ить плохо бурить, камнем завалено, деревья – не пролезть. Думка у меня, что и не пробовали они наш шурф, отмахнулись. Так-то легче, ни о чём не думать.
Фомич поднялся, подхватил с пола свой рюкзак.
– Там и заночуем рядом, крючки я прихватил, леску рыбацкую. Хариуса наловим, повечеряем ушицей-то. Эка благодать, Сёмка…
Ковалёв нашел Лукьяна в столовой, предупредил его и оставил за себя на участке. Кликнул Арго и медленно пошёл за стариком по едва заметной тропинке.
Как только ступил на неё Фомич, мгновенно преобразился. Куда девалась вялость и медлительность! Шёл быстро и уверенно, резко бросая по сторонам взгляд. Тяжёлый рюкзак влит в спину, в руке подвернувшаяся сушинка с обломками сучьев.
Час ходу – и остановка на роздых. Старик молчит, но усталости не видно на пасмурном лице. Прихлёбывает ладошкой водичку из ручейка, жмурится и молчит. Видно, расплескал за день запас наболевших слов, собирает разговор для вечера и дня грядущего.
Одет в просторные бахилы, на плечах выцветший брезентовый плащ, под ним вылинявшая форма лесника и застиранная рубаха. На голове кособоко торчит зимняя шапка-треух, изжёлта-серый веник бороды курчавится седыми пучками. Лохмы бровей прячут затуманенные глаза.
На коленях грабли рук. Курит «Беломор» одну за другой, глядит куда-то поверх сопок и всё вздыхает. Словно позабыл о попутчике, стал тот уже в тягость и нет охоты перемолвиться словом.
Семён понимал, что нельзя мешать ему, бродит душа старика в тех, канувших в былое, годах, а рядом на валежине сидит только оставленная плоть, кокон шелкопряда.
Опять встают, идут дальше, поднимаются Платоновским ключом вверх по течению и останавливаются у впадающего в него притока. Узкая долина зажата горбатыми сопками, поросла тёмными от мха-бородача елями.
Шумит по камням прозрачная вода, бьётся о мокрые валуны; брызги, окрашенные закатом, каплями крови падают на траву, песок, землю. Вдоль берега, по глубоким тропам, звериные следы, круглые окатыши помёта сохатых и оленей. Косо вмят свежий отпечаток медвежьей лапы.
Кондрат остановился у старой ели с высохшей вершинкой, показал на оплывший затёс метрах в трёх от земли.
– Метка избу кажет. Она во-о-о-н в тех осыпях.
Семён посмотрел и ничего не увидел среди нагромождений глыбастого курума. Оглянулся на спутника.
Фомич припал ухом к стволу ели, как бы слушая её старое нутро. Его ладонь тихо оглаживала залитые слезливой смолой царапины и пеньки от вывалившихся сучьев, лицо менялось, губы шептали – он говорил с ней и слушал безмолвие прошлого. Хмурил лоб, побитый морщинами, как и кора дерева.
И были они слитны с дрёмной елью в своей немочи и старости. Словно вышли из одной земли и одного ростка, разбежались и опять сошлись вместе, чуя близость буреломного ветра, налетит он вскорости, бросит оземь, ухнут два ствола, соря трухой и ломая ветви, только стон покатится меж сопок.
Отжили своё, отскрипели на белом свете, всласть хлебнули вольного духа, вольных земель. Кондрат натянул треух на свою сивую и косматую голову, потухающим, с дрожливой хрипотцой голосом неразборчиво позвал:
– Ну, пошли дале… Пошли, покажу… На правильном пути мы. Ишь! Федька Платонов тесал, теперь и не достать. Подновить бы затес? А? Слазь, поднови? Не-не… Ни к чему, пусть уж так и будет. Память о Федьке стешешь. Не-не…
Он ловко подхватил со мха свой рюкзачишко, который так и не доверил нести, и побрёл через ручей. Остановился посредине, черпнул ладонью струю, шумно хлебанул и провёл мокрой рукой по лицу.
– И вода особая тут, чисто живая вода…
Шли наискось вверх по склону, прыгая с камня на камень, и вскоре добрались к маленькому островку леса среди хаоса розовых глыб. Едва приметно, в нише у маленького ручейка наметилось какое-то подобие жилья.
Остатки брёвен поросли травой, стены раскатились по осыпи, только в самом дальнем углу, под тремя вздыбившимися плитами угадывалось ржавое кайло и зелёные, трухлявые в суставах кости. Валяются они в беспорядке, вросли в землю.
Видно, устроило зверьё по весне пир, растащило и похоронило останки замёрзших людей.
Фомич торопливо сбросил рюкзак и достал бутылку водки. Сорвал ногтями пробку, щедро плеснул из, горлышка, окропляя квадрат зимовья, кайло и безымянных теперь, перемешанных в прахе друзей.
– Вот такие дела-а, Сёмка-а… Они уж столь отлежали тут, а меня ещё нелегкая носит по земле. Диву даюсь! Вроде и вчера это было, вроде и не было вовсе иль во сне привиделось? Так нет же, вот он крест платоновский, на листвяночке. Энтот раз шнурком прихватил.
Вот он! – осторожно отвязал темное, позеленевшее от времени распятие и подал Семёну. – Гляди-ка! Тяжесть какую носил! А всё равно помочь не смогла… Распял нас мороз, никакого Бога не спросил.
Ковалёв сжимал пальцами холодную медь и тоже не верил в реальность происходящего, но рядом вздыхал старик, воскресший, как Христос, из давних лет, хрипло кашлял, спичками чиркал, раскуривая погасшую папироску.
Вдруг выдернул из деревянных ножен лезвие узкого якутского ножа. Прополз на коленях в тёмный угол под плиты, бормоча что-то себе в бороду, стал выбрасывать кусками дёрн. Долго копался, выгребая ладонями землю, сопел, как медведь, добывающий бурундука.
Потом глухо крякнул и приподнялся на корточки. В руках у него темнела бутылка мутного стекла с вогнутым внутрь дном, оттёр с неё налипшую землю и протянул.
– Думал, не сыщу. Вот она! Подержи!
Взялся Ковалёв за холодное горлышко, и рука от тяжести упала. Не нужно было объяснять, чем она набита. Тянет килограммов на десять.
Старик на карачках дополз к рюкзаку, вымыл в ключике руки и достал водку.
– Давай, Сёмка, помянем ребят. Хороший был, душевный народ. Даром говорят, что все поголовно хапали в те времена и друг друга били. Не все такими были. Не все…
Налил половину кружки, хлебнул и закусил отломанной краюхой хлеба.
– Царство небесное вам, пусть эта ледяная земля пухом станет, пусть дети ваши и внуки, коль они есть на свете, здравием живут.
Долго сидели молча. Семён расковырял ножом сгнившую пробку и высыпал на ладонь песок. Не потускнело оно за все эти годы, не поблекло. Матово горел в руке жёлтый огонь.
– Что будем с ним делать, – повернулся к Фомичу.
– Сам не знаю. Что хошь, то и делай. В кассу свою оприходуй, не буду с им связываться. Повяжут ишшо, как тово инженерку, а мне этот срам на старости лет не нужон.
– Но можно же сдать, и получишь деньги, как за клад?
– Хэ! Знаю я эти клады, затаскают. Будь оно неладно! Зря и показал тебе, пусть бы под мхом лежало тыщу лет. Да неохота труд наш и смерти эти на ветра кидать. Так хоть радость кому будет, польза. Запонок понаделают, цепей и кулонов и потом отцов возьмутся судить, как Нюська меня судила. Зря показал. Ненужный это металл, лютый, как тутошняя зима. Головы многие от него теряют, умом трогаются на дерьме. Да уж, ладно, приходуй, тебе к плану не помешает оно. А мне ево куда девать? Зятьку подарить? Не знал он, где копать. Хрен ему с маслом. Вот так. Хе-хе-е.
– И не жалко тебе, Кондрат Фомич? Отдавать не жалко?
– Не буду брехать. Жалко. Ишшо, как жалко! Ить я же старатель и знаю цену этой бутылочке, пятиэтажку, квартир на сто, можно за иё отгрохать или дворец какой. В старые времена не отдал бы, шиковать любил, дурь показать.
А счас, на кой оно мне, всё одно сдохну намедни, какой толк от нево? В войну хотел показать, тогда оно нужней было, да побоялся. Вдруг не поймут? Сочтут за дезертира, на передовой ведь я был. Да и забрать отсель могли случайные люди.
А теперь – спокойно помру, в дело пойдёт. Пусть ево носят бабы на пальцах и в ушах, нашева брата привечают. Хоть и знать не будут, что из тех лет оно пошло на смертях дружков моих. А может, на ево машину какую нужную купят, опять память…
Не зря я прилетел, ещё тот раз хотел забрать, да не решился. Свидетель в таком деле нужен, одному нет интересу.
Старик легонько снял с руки Семёна маленький самородочек «таракан». Радостно ощерил жёлтые пеньки зубов:
– Глянькось?! Как счас помню, ить я ево с проходнушки поднял. Глянь-глянь! Он на божью коровку смахивает, вот и головка проглядывается: сверху кругло, снизу плоско, крапинки бегут.
Фомич поднёс на корявой ладони золотое зёрнышко к самому глазу и умилённо, как малое дитя, тешил его, ковырял чёрным пальцем с обломанным жёлтым ногтём.
Закатное солнце подсветило красным огнём, и Ковалёву вдруг почудилось, что вспорхнет с пальца старателя и улетит "божья коровка", настолько реальной и живой она ползала по руке.
– Дивья-то ка-кая-а-а, – хрипом выдавил дед и ловко кинул крупинку в горлышко бутылки, – от и сиди там, отлеталася…
– Фомич? А бутылку-то зачем тащили сюда, такой вес?
– Я и припёр, втихаря от дружков. Говорю, любил шикануть, себя выделить. Как первый фунт намыли, собрались у костра на радостях, Федька жалкует: "Счас бы чарочку!" – тут я и вытащил запасец. Вино с ней я ишшо в городе вылакал, спиртом залил. Отпраздновали удачу. Песни попели, родню припомнили – да опять в забой…
Спустились к ручью, натянули полог, заготовили сухостоя на ночь и разложили костёр. Старый успел нарвать на осыпи листьев смородины-каменушки и заварил в котелке чай. Достал припасы, вспорол банку консервов, кусками нарезал варёного мяса.
Глянул на него Ковалёв и обмер: текли по щекам каменного лица и разбегались по морщинам слёзы. Он незаметно смахивал их рукавом и ещё пуще суетился у огня.
– Ты чего это, Фомич, раскис?
– Бывает, паря, редко, но бывает. Как не раскиснуть? Дряхлею, видать. Второй раз при тебе пущаю слезу. Дряхлею…
Тьма отпрыгивала от костра, пугаясь искр и горячего пламени, глухо шумел ручей, переговаривался на разные голоса. Арго дёргала ушами, рычала, слыша что-то в ночи, одной ей ведомое.
Выхватывал огонь тёмные стволы деревьев, и Семёну почудилось, что не лиственницы толпятся вокруг, а поднялись из праха сгинувшие здесь люди и собрались посмотреть на живого артельщика.
Старик смежил глаза усталой дрёмой, только сизые губы шевелятся в скрытом разговоре и вздрагивают скрюченные холодом былых ручьёв пальцы. Вдруг дёрнулся, как от испуга, и ошалело повёл вокруг мутным взглядом.
– Привидится же! Кубыть Ваньки Хромого голос? Не слыхал?
– Нет… Птица ночная кричит.
– Не птица… Они бродят тут с тех времён и перекликаются. Страх Божий! Зачем я пошёл, скорей бы рассветало. Да золотьё при нас. Не выпустят нас отсель!
– Ерунда всё это. Обычная ночь. Я в тайге месяцами пропадал на охоте. К страху привыкаешь.
– Не-е-е… Не ерунда. Духи местные не выпустят. Богатства отдать не хотят. Выкинь ты эту бутылку от костра. Выкинь! – старый нашарил бутылку и катанул её в темь.
Заморосил мелкий дождь. Арго сорвалась с места и кинулась на сопку с громким лаем. Низкий рёв всколыхнул распадок, и старик безумно вытаращил глаза, затрясся, подвигаясь ближе к огню.
– Медведь это, Фомич! Любопытные они, к ночевью часто подходят. По первому снегу я один раз у реки спал, так он метра, три не дошел к костру, все истоптал. У меня жаканы в стволах, не бойся, обороню.
– Окстись! – прошипел дед. – Какой медведь? Окстись! Вон гляди, ходют-ходют. Вон они! Вона… Господи? Как же это?! – старик быстро перекрестился.
Семёна взяла оторопь, что Фомич спятил. Сумасшедший взгляд его метался по сторонам, седые волосы растрепались, и мелкой дрожью плясали губы.
А потом уронил дед голову на подстилку из лапника и захрапел. Что ему виделось, было бы интересно знать. Дёргался, стонал, невнятно бормотал и сучил ногами.
Семён заварил свежий чай, долго сидел у огня, правя дрова. Дождь перестал сыпать. Вывернулась из кустов мокрая Арго и легла рядом. От её шерсти, нагретой жаром костра, повалил густой пар, остро пахнуло псиной.
Семён разулся, просушил отсыревшие портянки, сапоги, размеренно потянувшись, пристроился рядом со спящим. Прикрыл глаза.
Только он задремал, и они пришли. Семеро. Устало и молча расселись на заготовленном сушняке. Арго ухом не повела, открыла глаза и опять закрыла, будто знала их всю жизнь…
С разномастными бородами, одетые в чистые косоворотки и плетёные лапти, подпоясанные ремешками. Старшинка Платонов выделялся статью и степенностью.
Второй – лысый с рыжей бородой, третий прихрамывал, подходя к огню. Четверо – без особых примет.
– Вот, братцы, явился Кондрашка попроведать нас. Вона храпит, как худая гармонь, – низким голосом завёл разговор Фёдор, – постарел. А мы такими и осталися. В амуницию чёрную одетый, небось служит гдей-то? У горных инженеров форма такая полагалася.
– А энтот, молодой? За нашим золотом наведался? В пай Кондрат ево кликнул али как? – обернулся к Платонову лысый.
– Кто их знает, неведомо мне, – махнул тот с колен тяжёлыми ладонями, как крыльями.
Ковалёв открыл глаза и неотрывно смотрел на сидящих. Не мог шевельнуться, сам себе внушал, что это сон, сон, а не мог проснуться с испуга. Блики огня играли на угрюмых ликах, на крепких руках и одежде.
Сидели они, вольно раскинувшись, словно отдыхали после тяжёлой дороги. И наносило дымом от костра, и тайга пахла, омытая дождём, а запах ведь не снится?
Всё же, пересилил оцепенение и поднялся. Налил кружку чая, вскинул глаза, думал, исчезло видение! Ан нет… Испытующе и молча смотрели через огонь на него семеро.
– Здорово, артельщики, – хрипло выдавил, отирая со щеки слезу от дыма и замирая от страха.
– За наше здоровье не боись. Зовут-то как, – откликнулся Платонов.
– Семёном зовут.
– Тогда здорово, коль не шутишь.
– Есть будете?
– Не потребляем ничё… Кондрашка тебе про нас сказывал?
– Сказывал, но увидеть вас не ожидал. Сон это?
– По золоту робишь?
– Стараюсь, как и вы. Участок за той сопкой, на Орондоките.
– Гутарил вам, – обернулся Фёдор к сидящим, – есть золото по Летнему ключу, да слиянье с Орондокитом! Видите, нашли… А вы мне не верили. Там рудная жила должна быть непременно, разлом сопок кажет на иё. Хорошее золото берете?
– Неплохое…
– Самородки есть?
– Чем дальше вверх идем, тем больше, по кружке на съёмке набегает. Правда, небольшие, по двадцать, пятьдесят граммов.
– Богатое золото… Заелись вы, от жира беситесь. Самому бы взять на лоток, руки чешутся.
– Вскрыша большая, до песков.
– От слияния струя повернет на Летний ключ. В Орондокит не суйтесь, нет там ничего, зря время убьёте.
– Я знаю, по данным разведки пусто. Струя выноса в Летний сворачивает. А вы откуда знаете? Ведь разведка в пятидесятые годы велась?
– Как не ведать? По месту видать, где таится оно. Я там всё пролез, шурфики бил – дудочки да плывуны задавили, не добил до песков. А когда иссякнет золотьё – оно недалече потянется, лезьте в сопку по левому борту. Там – жила, оттудова вынос шёл. Если подфартит и откроете иё, лопатой будете гресть, в коричневом и зелёном камне оно, не в кварце ищите… В камне! В камне.
– Откуда ты знаешь всё это?
– С малолетства, от батяни знаю, он тоже старателем промышлял, меня и приспособил к делу. Старшинка у вас кто? Из старых, могёт, знаем?
– Да нет, вряд ли… По фамилии Петров, Влас Николаевич.
– Неужто Власька! – сиповато заговорил хромой. – Знаю такова, мальчонкой на прииске под ногами крутился. Ушлый малый, только и гляди за ним, помогает прибраться, а сам в ведро песков нагребет и ходу, пострел… Отца ево помню, Николку Петрова. По ево имени ещё ключ прозвали – Николкин ключ. Хорошие пески он нащупал там. Неужто и счас стараются?
– Стараются.
– А народу сколь?
– Во всей артели несколько сотен.
– Большая артелька! А берёте шахтами иль как?
– Открытым способом, всю долину до песков машинами вскрываем. Потом уж моем. Землесосами, вроде маленьких драг.
– Ишь ты-ы-ы!
Семён достал налил чаю в кружку.
– Будете?
– Сказано, мирское не потребляем, – отказал Фёдор.
– Я попью, чтобы не рехнуться и не убежать.
– Пей, – смилостивился Платонов, – да слухай, нам много надо у тебя расспросить. Как живёте опосля нас, чё могёте, как стараетесь жить? Любопытно знать.
Ковалёв доел консервы и остатки отдал Арго.
– Живём нормально, работаем, хлеб жуем, почти сорок лет без войны.
– А чё, была война? – удивился Платонов. – Хто же на Рассею попёрся?
– Фашисты.
– Не слыхали про такой народ.
– Германия.
– Опять германцы? Так бы и сказал. Раз тут сидишь и с нами гутаришь по-русски, знать, побили их наши?
– Победили. Двадцать миллионов полегло наших земляков.
Лысый бородач встрепенулся:
– В каком году война открылась? У меня трое сыновей-погодков, с двадцать первого по двадцать четвертый год народились. Попали?
– В сорок первом началась. С двадцать четвертого года рождения на сто ушедших на фронт вернулось четверо. Попали в самую мясорубку.
Артельщики притихли, наконец, Фёдор уронил:
– Эх! Не дожили мы до тех времён. Жалко! Постояли бы за свой простор, а так зазря пропали, вон за энту бутылку зелёную.
– Зря так говорите. Ваше золото помогало. Индустриализация была. Станки на него покупали, машины разные, создавали танки и самолёты. Так что и вы воевали, ваш труд перешёл в сталь и снаряды. Золотыми пулями, как выразился Фомич, били вы врагов.
– Не уговаривай, всё одно жалко, мы бы там больше пригодились. Чё им не хватало, хвашистам энтим? Ведь растерялись бы по нашей земле и сгинули. Никто не покорит иё, подавятся таким куском, непременно подавятся. Ишь чё надумали! Рассею прибрать. Дураки… Пока живой хоть один человек – безнадёжная глупость.
– Фёдор! Мы отмыли мертвяка на Орондоките. Там артелька старалась?
Платонов насупился и повернулся к Хромому.
– Вот, его грех. В шурфик хунгуз-косач залетел чужой, он его и прибрал. Все по-нашенскому закону, не пакости в чужой удаче. Расскажь, Ванька, расскажь человеку.
– А чё сказывать? Приметил, что ктой-то шастает по моим дудкам, да и подкараулил. На кой мне такой помощник сдался. Их было трое, остальные впотьмах разбежались. Это – не грех. Праведное дело – и жалости нету. Тут в тюрьму негде определять.
Один прознает, что есть нажива, завтра тыща придёт, уж не управиться. Кайлухой и прибрал. Не суйся… Кайлуху новую жалко, в шурф упустил, а достать не дали, стрелять зачали из кустов. Потом плывун рухнул, пришлось бросить,
…От утренней свежести Ковалёв проснулся. Костёр потух, серым пеплом из него ветерок обсыпал спящих людей и собаку. Заря запалила на водоразделе лес, горел он бездымно и ало, сея розовенький свет в тёмный распадок.
Фомич всхлипывал во сне и всё продолжал разговаривать. Семён растолкал eго в нетерпенье и, когда дед пришёл в себя, замирая, спросил:
– Скажи, какого цвета борода была у Сеньки Лысого?
Кондрат удивлённо вытаращил глаза, ещё не отойдя его сна. Наконец обрёл дар соображать.
– Поперва опохмелиться дай, потом лезь с дурацкими вопросами, – горестно просипел, опять норовя доспать.








