Текст книги "Единственная"
Автор книги: Юрий Трифонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц)
Потом соседи, семья петербургского адвоката, сказали, что к ним приходили, спрашивали об Иванцовых, мать и сын, не с Дона ли они.
Дочь художника сшила из старых холстов отца два заплечных мешка и с этими мешками, где у него лежали книги, а у матери – мука и шматок сала, они с приключениями добрались до Москвы.
А его дядя – как раз тот полковник Чернецов, которого зарубил его бывший друг по атаманскому училищу Кривошлыков. А когда Кривошлыкова вешали, казачки ему говорили: "Это тебе за Чернецова".
Надежда видела: человек изголодался по правде, ему необходимо кому-то рассказать все как есть, но почему ей? Она не хочет больше чужих тайн, ей нельзя, не по силам, опасно:
– На Дону после расказачивания никого не осталось, – шепотом кричал Иванцов. – Знаете, сколько кулаков выселили по всей России? Почти триста тысяч, и почти шестьсот тысяч раскулачено.
"Он тоже читает "Бюллетень оппозиции". Днем приходит в институт и читает нам лекции по матанализу, а вечером сам читает запрещенное. Люди живут двойной жизнью. И она – тоже.
– ... на память о Крыме остались два кусочка крымских пейзажей, от тех холстов, их которых были сшиты наши сидоры. Я их поместил в рамки. Может быть, вы когда-нибудь зайдете к нам в гости и увидите их. Еще я из косточки вырастил лимонное деревце, на нем два лимона... Я вас заговорил...
– Нет. Но мне пора.
Перед экзаменом по органике подошла Руфина, сжала ее руку горячими сухими руками:
– Спасибо! Вчера его освободили.
– Но я не знаю...
– Конечно, конечно ты! Вечером он будет у меня с Евдокией Михайловной и Вирей, ты сможешь придти?
– Нет. Я договорилась с отцом, ему нужно меня видеть.
– Это неправда! – глаза в темно-рыжих ресницах сузились, смотрели, как два дула. – Ты просто боишься.
– Я имею право поступать, как хочу, но в данном случае мне действительно надо увидеть отца.
Отец сидел в столовой и, судя по разрумяневшему лицу, пил не первый стакан чая. Вид таинственный, определенно решил дожидаться Иосифа для какого-то разговора. На другом конце стола Наталья Константиновна занималась со Светланой и Васей лепкой. Вася совсем неплохо изобразил коня, а Светлана, набычившись, смотрела, как Наталья Константиновна исправляет что-то несуразное, придавая бесформенному комку вид сидящей кошки.
Надежда увидела на отце знакомые бурки и на всякий случай спросила, откуда такая красота:
– Иосиф отдал, ему жмут.
У Иосифа была какая-то болезнь на ногах: кожа между пальцами мокла, трескалась, и Надежда подумала, что для отца нехорошо, если болезнь заразна. Отец явно гордился бурками, отделанными блестящей коричневой кожей, чем вызывал зависть у Васи, потому что тот время от времени бросал в пространство:
– А мне заказали сапожки, настоящие, для верховой езды.
– А у меня есть ботики, – бурчала Светлана, не отрывая взгляда от процесса чудесного превращения комка пластилина в кошку.
И так без конца.
Надежду это нытье стало раздражать:
– Бери стакан и идем ко мне. Иосиф скоро придет, будем ужинать.
Она подумал, что квартира все же маловата для них: в спальне чертежная доска, а маленькая детская – что-то вроде гостиной.
– У тебя к Иосифу какое-то дело? – спросила спокойно, а на самом деле с тайным ужасом.
Слишком хорошо помнила, чем закончился такой же идиллический вечер прошедшей весной.
Тогда пришла Ирина и тоже сидела, выжидая Иосифа. Рассказала, что имеет поручение от Екатерины Павловны Пешковой. Речь идет о судьбе племянника Константина Сергеевича Станиславского Михаила. Михаила и его жену, урожденную Рябушинскую, а также ее сестру арестовали по делу Промпартии. Константин Сергеевич лежит с сердечным приступом.
Иосиф заявился в великолепном настроении с двумя бутылями красного домашнего вина.
– Остальное принесу завтра. Мама прислала. Варенье и чурчхели для детей.
Но ей почему-то казалось, что вино от Берии. Посылки от бабушки Кэзэ обычно приносили на дом.
– Устроим пир грузинских князей, но сначала вино должно согреться, Иосиф потащил бутылки на кухню и там принялся объяснять Каролине Васильевне преимущество грузинского красного вина перед французским. Они с Ириной накрыли на стол.
Надо было подождать, когда он выпьет несколько бокалов, но она, испытывая отвращение к предполагаемым даром "жабы", пить отказалась, что всегда вызывало у Иосифа раздражение, и без всякой предварительной подготовки, срывающимся голосом заявила, что "хлыщ с усиками" взял слишком большую власть.
– А в чем дело? – миролюбиво поинтересовался Иосиф у Ирины, обгладывая куриную ножку.
Ирина сказала в чем.
– Обращайся к Авелю.
– Но Авель санкционировал продление срока содержания под стражей.
– А продлил твой Ягода, – добавила Надежда.
– Повторяю, – Иосиф смотрел на нее прозрачными от сдерживаемого гнева глазами. – Обращайтесь к твоему крестному. Я ничего не решаю.
– Это ты ничего не решаешь? Кто же тогда решает?
– Ты отвяжешься от меня или нет? Что ты лезешь не в свое дело? – он говорил тихо и отчетливо.
Они с Ириной замерли.
– Но там маленькие дети, их хотят забрать в детдом...
– Заткнись, наконец! – он швырнул в нее обглоданной костью, попал в плечо. Ирина под столом сжала ее колено.
– Хорошо, раз вы ничего не решаете, мы пойдем к Авелю.
– А еще лучше пойдите обе на хуй!
Авель даже подпрыгнул в кресле, разговор происходил у него дома. Его бледное лицо альбиноса стало багровым, будто от солнечного ожога:
– Хозяин знает, знает! Ему Константин Сергеевич писал. Знает! Знает! А что я могу! Просите его, я с Ягодой в контрах!
Надежда тогда первый раз заплакала при посторонних (хотя какие они посторонние: крестный и подруга с гимназических лет). Просила за детей Михаила Владимировича. В этом Авель обещал помочь. Детей спасли, Михаил Владимирович умер в тюремной больнице, его жена и свояченница получили по десять лет концлагеря.
Но это произошло позже, потом, а в тот вечер, возвращаясь домой, под гром соловьиных трелей в Тайницком саду, она сказал себе, что больше никогда, ни за что не позволит ему швырять в себя всякой дрянью.
Когда отец начал рассказывать о цели своего прихода, у нее сжалось сердце: именно то, чего избегала – грозящее взрывом, скандалом при детях.
Отец не понимал, почему исключили из партии директора института Маркса-Энгельса , его старого друга Рязанова. Не понимал и решил спросить Иосифа.
– Он же огромный авторитет, – повторял отец. – Никого не трогает, замкнулся, не понимаю...Ссылка в Саратов... не понимаю...
– Знаешь папа, давай я сама спрошу. Иосиф придет усталый, голодный, мне хочется, чтобы он побыл с детьми, а ты втянешь его в долгий теоретический разговор.
– Теоретический? – удивился отец. – Причем здесь теория, речь идет о судьбе хорошего человека, старого партийца.
– Ну хорошо, все это так, – торопливо сказала Надежда. В прихожей раздавался голос Иосифа. – Только я тебя очень прошу, поговори в другой раз. Завтра.
Отец посмотрел на нее долгим печальным взглядом:
– Хорошо.
Ужин прошел весело. Светлана забралась на колени к отцу и пыталась кормить его с ложки. Иосиф кривился, делал вид, что капризничает, его усы были измазаны неловкой рукой Светланы картофельным пюре. Вася все время повторял: "Товарищи, минуточку внимания. Я хочу рассказать вам про лошадь по имени Орлик".
Дед готов был слушать , но Васе хотелось внимания отца, и он снова заводил свое: "Товарищи..."
Все было хорошо, как ей хотелось: Иосиф не ушел в кабинет, остался с детьми, но время от времени она ловила обращенный на нее грустно-вопрошающий взгляд отца.
Потом пришла мамаша, принесла любимый с зеленым луком и яйцами пирог Иосифа, заново поставили самовар, и тут она неожиданно для себя спросила:
– Скажи, а в чем вина Рязанова?
– В том, что пригрел меньшевиков. Вредительская деятельность на историческом фронте, – скороговоркой ответил муж.
– Но он же тебя не трогает, он замкнулся.
– При чем здесь я?
– Ты-то как раз и причем. Тебе этого мало, нужно, чтоб он держал экзамен на верность тебе. А он не умеет подхалимничать. Наверное, ты хочешь, чтоб он намекнул, что Маркс и Энгельс твои предтечи.
Он взял свой подстаканчик, тарелку с куском пирога, встал:
– Каролина Васильевна, принесите мне чай в кабинет.
Она посмотрела на отца: "Ну что, доволен?" Он покачал сокрушенно головой. А мамаша тихо и отчетливо:
– Дура, ты дура, идем Сергей.
Ей стало тошно: действительно не стоило при родителях говорить так с ним, но представить, что изысканно-вежливый, добрейший старик Рязанов вредитель, достойный исключения из партии и ссылки, тоже было невозможно.
Она вошла в кабинет. Иосиф лежал на диване, не сняв сапог, и читал "Известия". Голова на валике, без подушки, свет падает сзади. Подошла, осторожно погладила по голове, увидела первые седые волосы.
– Извини меня, пожалуйста. Не надо было при отце и при мамаше.
– А при ком надо? – спросил он, не отрываясь от газеты.
– Я же прошу прощения. Прости. Я без зла, я ведь любящая жена, а не член оппозиции.
– Сегодня – жена, завтра – враг, – сказал спокойно и перевернул страницу.
Тянулась нескончаемая зима. По утрам багровое солнце вставало за Москвой рекой, окрашивая стены и башни Кремля в кровавый цвет. Часовые у Троицких ворот почти незаметно, но не останавливаясь постукивали подошвами неуклюжих валенок . Задыхаясь от дымного морозного воздуха, бежала до Тверской, в ледяном автобусе, зажатая телогрейками, шинелями и громоздкими салопами – до Александра Невского, а там напрямую, мимо развалин Храма, к институту.
В начале апреля на улице было минус двадцать.
На лекциях сидели в пальто, счастливчики, обладатели перчаток, записывали лекции, не снимая их, другие дышали на руки. Настроение у всех было мрачнейшее. В столовой только перловая каша и жидкий чай с сахарином.
Каролина Васильевна настаивала, чтоб брала с собой бутерброды, и каждое утро оставляла для нее завернутый в кальку пакет. Этот пакет она отдавала Руфине для Мики.
Руфина за последний месяц превратилась в сухую носатую старую женщину. Костюм висел, как на вешалке, на тоненьких ногах болтались фетровые боты. Мика болел, а вернее – угасал. Жесточайшее обострение туберкулеза. Надежда уже решила, что летом возьмет его с собой в Сочи или в Крым, но до лета ему надо было дожить.
После занятий Руфина бежала домой, потом в какое-то ведомство, где подрабатывала машинисткой. И однажды наступил день, когда стало ясно, что одного Мику оставлять нельзя.
Кот Арсений теперь почти неотлучно лежащий возле мальчика, во время приступов кровохарканья помочь не мог.
Договорились дежурить по очереди: Евдокия Михайловна, Мартемьян Никитич, их дочь Люба, Борис Иванцов, Надежда и Ирина Гогуа.
Надежда готовилась к семинарам, вздрагивая от сухого отрывистого кашля мальчика; когда он не дремал – рассказывала забавные истории из своей детской жизни, согревала чай, выпускала в форточку Арсения. Однажды пришел Мартемьян Никитич. Встретились как старые добрые друзья. Он теперь работал экономистом в "Союзсельэлектро" на Лубянке. Пошутил, что теперь в ОГПУ вести будет близко, минут пять.
Она шутки не поддержала и даже не улыбнулась. Он рассказывал ей и Мике о детстве на Ангаре, как переплывал реку на лодке, о работе на маленькой кондитерской фабрике, о жизни в тайге, о Китае. Был замечательным рассказчиком, Надежда заслушалась. Потом Мика задремал, они пили чай, она заговорила об Академии: у всех настроение мрачнейшее, многие на каникулы ездили домой подкормиться, но не подкормились, а еще больше оглодали и как-то ожесточились очень.
– Это понятно. Деревни пустеют, все бегут в город. А в городе то же самое: непосильные займы, налоги, членские взносы. Ведь это скрытая экспроприация зарплаты.
– Но все-таки разница между городом и деревней уничтожается.
– Правильно. Ни там, ни здесь невозможно купить ни вилки, ни ложки, ни стакана. Теперь уже ясно видно, что пятилетка провалилась.
– Это временные трудности. Идет обострение классовой борьбы.
– Надя, вам по логике – два.
– Почему?
– Потому что вы принимаете за доказательство то, что нужно доказать.
– Доказательство – бесконечные восстания.
– Они спровоцированы действиями властей, я сам это видел два года назад в Сибири.
– Да. Это перегибы местных исполнителей. У них закружились головы от успехов, и они стали принуждать вступать в колхозы.
– Нет, это другое. Это сваливание вины на других.
– Один человек не может быть во всем виноват.
– Вы правы. Пора опомниться, перестать верить в чушь, размноженную миллионными тиражами.
– Если все верят, значит, не чушь.
– Как раз наоборот. Чушь, высказанная на кухне, очевидна, а напечатанная в газете уже не очевидна. Это так. К тому же – неслыханный террор, шпионаж, доносительство. Разве мой случай с Немовым не свидетельство этому? Кстати, к кому вы обращались за помощью мне?
– К Серго.
– Интересно... очень интересно. Ну ладно. Спасибо. Надя, вы согласны, что нужен чрезвычайный съезд партии?
– Не знаю. Я рядовой член, я подчиняюсь дисциплине.
– Это понятно. Но разве вы слепы, разве не видите, что делается вокруг? Посмотрите на ваших товарищей, на Руфину, наконец, на этого милейшего математика Бориса, ведь он, талантливый человек, влачит полуголодное существование, я уж не говорю о страхе, заставшем его почти в подполье.
Надя, вы можете помочь. Возможно, это последний шанс. Расскажите Серго о том, что говорят партийцы, о том, как они живут, вы ведь не высокопоставленная дама, скучающая дома от безделья, вы – труженица, умница, честный человек, да, конечно, ваш быт наложил отпечаток на ваши взгляды, но вы не слепы... Впрочем, решайте сами.
– Я напишу Серго. Напишу, что я думаю о настроениях в Академии, это то, что я знаю лично, в других вопросах я некомпетентна.
Когда вышла в длинный коридор, тускло освещенный единственной голой лампочкой, показалось, что в конце, у выхода кто-то стоит. Но ни возле сеней, ни в сенях никого не было. По единственной, протоптанной в снегу тропинке между бараков и халуп уютно мерцающих маленькими окнами, торопливо к Тверской. Приходилось все время менять руку с портфелем, чтоб не замерзла совсем. Уронила портфель, наклонилась и услышала, как сзади замер скрип шагов на снегу. Оглянулась. Темный силуэт качнулся в тень барака. Она испугалась: "Ведь предлагал Мартемьян Никитич проводить!", почти бежала, впереди уже виднелись корпуса завода пожарных машин на углу улицы Александра Невского. И скрип снега, то ли от ее шагов, то ли еще от чьих-то.
Скрип-скрип! Скрип-скрип! Взмокнув, выскочила на Миусскую. Люди, дети, санки... Все-таки оглянулась; островок лачуг словно темная клякса расползался от светлых стен Университета Шанявского.
Иосиф ждал ее в нетерпении. В Гнездиковском через час кино.
– Все равно без тебя не начнут. А лучше – поежай, я приду на вторую картину, хочу детей повидать.
Показывали Чаплина. Иосиф смеялся, хлопал себя по коленям, слезы капали с усов. Для нее было слишком близко к экрану. Шепнула: "Я сяду подальше". Он кивнул, не отрываясь от экрана. Сидящие в зале хохотали, даже несколько надрывно, а ей было не смешно.
Все вспоминала бледного с блестящими глазами Мику, Мартемьяна Никитича, его лицо, неистовое напряжение, страдание в глазах, глубокие складки между бровей, раздвоенной подбородок.
Сбоку происходила какая-то возня. Она покосилась: жена вечного кадровика-карлика Ежова обжималась с Косаревым как на сельских досвитках. Ей стало противно, до тошноты.
Шпанистый вид Косарева, приторные духи и затейливая прическа Хазиной, жирные затылки сидящих впереди вождей. И даже Чаплин, которого раньше любила показался неестественным кривлякой.
Письмо Серго передала через Зину и стала ждать ответа. Ответа не было. Серго куда-то уезжал, приезжал, снова уезжал. Через месяц позвонила сама. Серго сказал, что ждет майских праздников, чтоб повидаться с ней в Зубалове, поговорить, но раз уж позвонила то... "Если бы вы были рядовым членом партии, я бы дал письму ход, Иосифу, естественно, показывать не следует, значит – тупик. Будем считать, что я проинформирован... В Зубалове побеседуем подробнее..."
Она слушала его вкрадчивый голос и думала: "Затея была нелепой с самого начала. Какого результата можно было ждать? Никакого".
Мика умер в июне. Хоронили на Ваганьковском: Рютины с детьми. Надежда, Борис Иванцов, Ирина, трое незнакомых Надежде мужчин и подруга Руфины по ведомству, где она подрабатывала машинсткой. Когда в маленькую могилу опускали гроб, Руфина вдруг резко повернулась и пошла прочь, одна по Прохоровской аллее. Все смотрели ей вслед, потом Мартемьян Никитич быстро пошел за ней, догнал, остановил.
Когда шли от могилы, Руфина стояла с мертвым лицом, хотела проститься с сыном одна.
Ждали ее у ворот кладбища, и только здесь Надежда в одном из мужчин узнала Петю Петровского – давнего приятеля еще с Петроградских времен. Он кивнул довольно сухо, и ей показалось, что причина сдержанности – не только в трагичности происходящего.
Помянуть Мику пошли к Рютиным на Грузинский вал. Евдокия Михайловна напекла блинов, сделала кутью, винегрет, выставила графинчик с домашней наливкой. Надежда вдруг поняла, кого она ей напоминает: Екатерину Давыдовну Ворошилову, напоминает не только хозяйственностью и умением принять, и не внешностью даже (хотя были похожи), а ровным, добрым теплом и искренностью.
Руфина молча помогала, хотя Люба, Надежда и Евдокия Михайловна вполне справлялись. Но они понимали, что Руфине необходимо сейчас быть занятой чем-то.
За столом Надежда оказалась рядом с Борисом Иванцовым и Петей Петровским. Ей было неловко в этом соседстве.
Чернобровый "парубок" Петя смотрел холодно, а к Борису с недавних пор она начала испытывать что-то похожее на раздражение. Слишком часто встречала его в коридорах института, слишком преданно, как-то по-собачьи смотрел на нее.
Пили и ели молча, любые слова разбились бы о каменную неподвижность Руфины.
А кроме того ощущалась еще какая-то другая, невидимая, тайная связь Рютина, двух мужчин и Руфины. Надежда чувствовала ее и не ошиблась.
В какой-то момент Руфина встала, "Мои дорогие..." и вдруг начала оседать на пол. Евдокия Михайловна успела подхватить ее, усадить на стул, обняла, стала бормотать что-то бессмысленно нежное, как ребенку. Люба капала в рюмку из склянки; запахло валерианой.
Мужчины деликатно исчезли; Надежда поняла, что единственно, чем можно помочь – унести грязную посуду на кухню. Хозяевам предстоит самое тяжелое: остаться наедине с Руфиной. На кухне один из мужчин, кажется его звали Михаил Семенович, курил в форточку, рядом стояли Мартемьян Никитич и другой, тоже незнакомый Надежде.
– Беспредметные и бесцельные разговоры с глазу на глаз стали уже рутиной, – говорил негромко Мартемьян Никитич. Увидев Надежду, на секунду замолчал, и продолжил: – Что до меня, то мне они уже набили оскомину и стали противны. Дело надо начинать.
Надежда поставила тарелки в раковину, вышла в коридор, где, конечно же, стоял Борис. "И этих людей тоже что-то объединяет. Какое-то общее дело, я же, как всегда, нигде".
– Я, пожалуй, пойду.
– Я вас провожу, – встрепенулся Борис.
– Не надо. Спасибо.
– Но как же...
– Очень просто. Прогуляюсь.
Раздражение все-таки, видно, прорвалось, потому что он глянул испуганно.
– Извините, Борис, мне хочется побыть одной.
Она шла по Пресне, где у бань стояла очередь с шайками, по Никитской миом кинотеатра "Унион", несколько шестнадцатых трамваев обогнали ее, можно было доехать почти до Троицких ворот, но она продолжала идти. Потому что никак не могла решить для себя говорить Иосифу, что была у Рютиных или нет. Сказать было опасно, промолчать – означало, что их отношения перестали быть искренними и доверительными. Она ведь даже хотела рассказать об Эрихе, но он махнул рукой: "Все эти мерихлюндии мне неинтересны. Анализы, гипнозы, видения – буржуазные выдумки. Но раз говоришь – помог и прекрасно!"
Теперь он вряд ли махнет рукой. Она испытывала странное смешанное чувство, шепчущее, что говорить не надо: страх и ощущение предательства. Страх был понятен – предугадать накал его гнева невозможно, но почему предательство? Почему ей кажется, что она не должна рассказывать о людях, собравшихся на похороны бедного Мики? Кажется и все. Необъяснимо, нелогично, наверное, неправильно, но она знала, что предчувствия такого рода не обманывают.
Во дворе Консерватории села на скамью. Из окон доносилась музыкальная фраз: удивительно чистый женский голос повторял в разных тональностях: "О, моя несчастная любовь!" и вдруг виолончель отчетливо пропела начало "Славянского танца" Дворжака, и она увидела аллеи парки, освещенные круглыми матовыми фонарями, пустынную ажурную колониаду, Площадь и одинокую фигуру, сидящую на скамье у памятника Гете.
– Зачем все это было? – подумала она. – Зачем ей открылась жизнь так непохожая на ее нынешнюю, определенную судьбой? И откуда – предчувствие поворота в судьбе, от сумрака Прохоровской аллеи на Ваганькове, или от обрывка разговора, услышанного на кухне?" Она чувствовала всем сердцем, что с Руфиной отныне связана навсегда,– потому что не жизнью, а смертью.
И только теперь смогла заплакать. Она плакала беззвучно, без слез, плакала о чудесном мальчике, проведшем в крошечной комнате барака всю свою недолгую жизнь, о своей вине перед ним, о своих детях, видевших ее унижения, о своей любви к Иосифу, которую она предает уже сегодня.
На соседнюю скамью пришли студенты, прислонили два футляра с виолончелями к спинке, развернули газету и стали есть ивасей с черным хлебом. Головы бросали под скамью. Мужчина, что давно сидел напротив, смотрел на них осуждающе. Странный мужчина, бритый наголо, короткошеий, голова похожа на селедочную, большим, с опущенными углами ртом ,и круглыми безжизненными глазами.
Дома был один Вася, Светлана с няней еще не вернулись с ритмики. Вася помогал Елизавете Леонидовне лепить пирожки, делал это ловко и с удовольствием. Она велела ему умыться, и они вместе пошли на Спасо-Песковский к Ломовым, встречать Светлану и Мяку. На Арбате китайцы торговали бумажными фонарями и мешками на резинке. В подворотне маленькая обезьяна, сидя на шарманке, вынимала из мешка билетики с судьбой. Вася потянул к обезьяне, пользовался ее непривычной податливостью: фонарик и мячик на резинке уже были куплены.
Рекомендация в его билетике была удивительно точна: "Вам нужен кто-то, на кого можно опереться".
Она развернула свой. Тут была глупость: "Из-за склонности к мечтанию вы теряете в жизни хорошие возможности".
Вася, конечно, рассказал Светлане про обезьянку, и на обратном пути они снова подошли к ней. Надежда вдруг почувствовала волнение, принимая от обезьянки бумажку; Светлану, конечно же, совершенно не интересовало предсказание, она пыталась дотянуться до зверька, погладить его. Обезьянка ощеривалась. Мяка тихонько пробормотала: "Не божеское это дело колдовство".
"Когда люди не понимают, не следует со всеми сражаться".
"Бедная девочка, ей предстоит сражаться со всем миром".
Надежда снова дала деньги шарманщику, загадав на Иосифа.
– Надежда Сергеевна, уже пора, Светланочка не кормлена.
– Сейчас, сейчас, минуточку.
"Ваш символ – поднятый указательный палец".
Дети крепко держали ее за руки, болтали без умолку, она видела, как они счастливы ее мягкостью и неожиданным потаканием, как в сущности они одиноки, и нежно сжимала пухлую ручку Светланы и шершавую Васи.
У Светланочки развязался шнурок, она присела. Чтобы помочь и увидела в толпе лысую рыбью голову.
"Или Москва – маленький город, или меня охраняют. Какая глупость! Кому я нужна!"
Вечером занималась с детьми лепкой и приведением в порядок прошлогодних гербариев. Иосиф задерживался на совещании хозяйственников, где он собирался огласить новую экономическую программу, состоявшую в выполнении шести условий:
"Уже завтра газеты напишут о "шести условиях товарища Сталина", жизнь продолжается, а Руфина теперь навсегда одна".
Пришла мамаша и стала намекать, чтобы ее с отцом пригласили в Сочи.
– Чем плохо в Зубалове? Теперь там есть даже своя баня, – попыталась отбиться, но Ольга Евгеньевна уже складывала губы в пучочек.
– Мама, мы так редко бываем вместе...
– Как будто там вы вместе, вся экипа по-прежнему возле него.
Когда мать сердилась, неожиданно вспоминала польские или немецкие слова. Вот и теперь "экипа" свидетельствовала, что дочь рискует: разговор может закончиться плохо.
– Хорошо, я поговорю с Иосифом, а теперь, извини, мне надо готовится к экзамену.
– Тебе всегда надо готовиться к экзамену, когда я прихожу.
Но это уже было привычное брюзжание.
Она заснула над учебником.
Ей снился зеленый дом в лесу. Массивная дверь и по две колонны с каждой стороны. Она с неимоверным трудом открывает дверь и входит в полутемный вестибюль. Из зала ведет коридор. Коридор очень узкий и с одной стороны – сплошные окна, но окна с очень толстыми стеклами, в гранях фасок дробится и вспыхивает свет бра. Она очень спешит, ей обязательно надо успеть. Входит в комнату и узнает столовую детства: знакомая темно-красная бархатная скатерть с аппликацией золотистой тесьмой, на ней ваза, но ей надо дальше. Снова комната – теперь большая, но горит единственная лампа на высокой ножке под абажуром с длинной бахромой. Углы тонут в полумраке, впереди – открытая дверь, там люди, они столпились вокруг чего-то.
Она входит, люди перед ней расступаются, и она видит Иосифа, лежащего в своих неизменных кальсонах с тесемками и бязевой рубахе на диване. Ей неловко, что он в таком виде перед чужими людьми, она ищет чем укрыть его, ничего подходящего нет, она снимает пальто, но он вдруг поворачивает к ней голову и, подняв руку, показывает указательным пальцем на потолок. Потолок вдруг разъезжается , и в дыру видна бесконечная, сумрачная от крон, пустынная аллея.
Руфина сказала, что после экзаменов уедет в Харьков к родственникам. Надежда обрадовалась:
– Там теперь моя сестра с мужем. Я дам адрес, Нюра очень добрая, очень, очень. Я мало знаю таких добрых людей, и гостеприимная, муж тоже душевный человек.
– Чем он занимается?
– Они переехали из Белоруссии, он председатель гэпэу Украины.
– Очень душевный, – усмехнулась Руфина. – От слова – душегуб что ли?
– Ну зачем ты так, ты его не знаешь, Стах действительно добрый человек, отличный семьянин.
– И слава Богу, что не знаю. Нет уж, Надя, спасибо , но, как говорила моя бабушка: "Знайся конь с конем, а вол с волом". Мудрость незамысловатая, но полезная. И ты не обижайся на меня, я стала очень резкой, это нехорошо, люде не виноваты в моем горе, а ты уж никак не виновата, и вообще,... может другого случая не будет сказать: что ты удивительно светлая и настоящая, только слепая. Но слепые часто бывают добрыми. А за меня не беспокойся, ко мне приедет Борис.
– Какой Борис?
– Как какой? Иванцов.
Секундное ошеломление, и что-то похожее на ревность, какая-то тень: "Она права. Я действительно слепая."
Он нашел ее в библиотеке, где она сдавала учебники. Выглядел даже франтовато: начищенные мелом парусиновые ботинки на резиновом ходу, рубашка "апаш", холщевые белые брюки.
– Вот, увидел, решил попрощаться. Вы куда на лето?
– В Сочи.
– А я отвезу маму к родственникам в Симеиз, поживу среди караимов, мой дед – караим, а потом поеду в Харьков к Руфине, ей будет не так одиноко, Мартемьян Никитич тоже остановится по дороге в Ессентуки... – он замолчал, словно выжидая, что и она скажет что-нибудь вроде "и я собираюсь заехать". Она действительно решила по дороге на юга или обратно навестить Нюру, но какое это имело отношение к доценту кафедры математики! И кроме того очень хорошо запомнила "душегуба".
– Значит, увидимся в сентябре, – она протянула руку.
– Погодите, у меня кафедра только через час, посидим немного в сквере, поболтаем...
– Не могу, никак не получается.
– Как быстро вы загорели, вам очень идет, в сентябре приедете совсем бронзовой...
Она молчала.
–... да... ну что ж – прощайте!
Много раз спрашивала себя потом, почему пожалела для него час, ведь никуда не спешила, и сквер в тени огромных стен взорванного собора был так прохладен, так по-летнему пустынен, так нежен запах цветов липы, так ровно и низко жужжали шмели над одичавшем боярышником...
Зачем она украла у него все это?
В Сочи играли в кегли, в городки, снова в кегли. За Иосифом теперь постоянно ходил человек в радионаушниках, а в зарослях там и сям белели гимнастёрки сотрудников охраны. Она стеснялась купаться в их почти явном присутствии, попытки уйти вдоль берега подальше, вежливо пресекались Николаем Сидоровичем (впрочем, ставшим почему-то Николаем Сергеевичем) Власиком.
Она растолстела, чувствовала себя неловкой и неуклюжей. Пожаловалась Иосифу, что это не отдых, а мука, зачем столько соглядатаев.
– Мне не мешает, я их не замечаю.
– А мне мешают.
– Ты заметила, что любой ответ мне ты начинаешь с "а", скажи, наконец, "бе". Покорнейше прошу выполнять правила. Власик устал за тобой гоняться.
– Какие правила? Это правила зоопарка, а я... я не желаю жить в зоопарке.
– Ты решила испохабить отпуск, я тебе этого не позволяю.
– Позволишь, не позволишь, даже разрешения пригласить родителей я должна испрашивать у тебя.
– Это нормально.
– Нет, это ненормально. Совет – да, нормально, а я, – снова запнулась, – я прошу именно разрешения. Но ведь мне уже не шестнадцать лет, и даже мой отец...
– Какой отец?
– Мой отец, даже он...
– Откуда ты знаешь, кто твой отец? Может Виктор Курнатовский, он плохо слышал, зато хорошо ебался, может, кто-нибудь из братьев Савченко, может быть, я...
– Ты сошел с ума! Ты слышишь, что ты говоришь?
– Я хорошо слышу и очень хорошо вижу. Ты все время ходишь с постной рожей, если тебе здесь не нравится – убирайся!
Решила взять детей и уехать к Нюре в Харьков. Нюра звонила, звала, дача среди старой дубравы, большой пруд... Не нужен пруд, не нужна дубрава, нужна работа. Через год она сможет устроиться инженером, а сейчас – сейчас просто уехать от этого безумия, побыть возле Нюры с ее всеобъемлющей, беспредельной добротой, может быть, увидеть Руфину, Бориса и Мартемьяна Никитича. Они – другие люди, живут скромно, но с достоинством, им неважно, что она жена вождя, для них она Надя Аллилуева, студентка химфака Промакадемии, а здесь она бесконечно одинока, нельзя никому ни о чем ни слова, человек не может жить, загоняя страдания вовнутрь, в конце концов они взрывают его, и он разбивается на мелкие осколки. Эрих говорил, что причина ее болезни в неприятии реальности, а кто может ТАКУЮ реальность выдержать?
Когда собирала книги, обнаружила учебник Розенталя, который безуспешно искала для Иосифа в Москве. Отложила в сторону.
К обеду приехал Лаврентий Берия. Поздоровался с преувеличенной наглой почтительностью. Рука, как всегда, влажная. Она невольно вытерла ладонь о платье и испугалась, не заметил ли кто. Заметил один Иосиф, он, действительно, всегда все хорошо видел и слышал.








