Текст книги "Единственная"
Автор книги: Юрий Трифонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 18 страниц)
За недели отдыха сильно изменился к лучшему, помолодел, спало брюшко, распрямилась начинающая сутулиться спина. Лицо округлилось, загар скрыл неровности кожи и веснушки.
Рядом с землисто-серым Берия выглядел здоровым и молодцеватым.
"Он еще ничего, – подумала Надежда. – Гладкий. Желающие найдутся".
Берия похвалил повара, спросил их, каких мест он будет (стол был грузинский).
– Неважно, из каких он мест, кажется, кахетинец, но никто не умеет так делать мхали и чинчари, как Надя. Ее научила моя мама. Ты бы побаловала нас как-нибудь.
Это был сигнал к примирению.
– Для того, чтобы приготовить эти блюда надо идти в лес за травами.
– Ну так возьми детей и пойди, им будет полезно. Заодно гербарий соберут.
– Я бы пошла, да Николай Сидорович, то бишь Сергеевич, не разрешит.
"Нет, больше она не поддастся на такие вот уловки. То, что он сказал возмутительно, непозволительно, ужасно".
– А мы его попросим.
– Я просить не буду.
Лаврентий чуял какой-то подтекст в этом разговоре, его мордочка вытянулась, стала похожа на крысиную, ноздри чуть подрагивали – типичный крысак.
Она не доставит ему удовольствия присутствовать при семейной распре.
– Хорошо. Попроси, пожалуйста.
– Я бы не рекомендовал Надежде Сергеевне идти в лес с детьми, – сказал Лаврентий медовым голосом. – Обстановка не очень здоровая.
– Так что же вы ее не оздоровили, это ведь ваша работа, разве не так?
– К сожалению, работа очень тяжелая, Надежда Сергеевна. Последние остатки умирающих классов оказались вышибленными, в силу чего они расползлись повсюду. Конечно, они слишком слабы и немощны, для того, чтобы противостоять мероприятиям Советской власти, тем не менее они усиливают свое сопротивление с ростом могущества Советского государства, и на этой почве ожили и зашевелились осколки контрреволюционных элементов из троцкистов, националистов и правых уклонистов. Это, конечно, не страшно. Лаврентий улыбнулся, довольный своим выступлением, и налил себе вина.
– Я ничего не поняла, с одной стороны, они слишком слабы, с другой усиливают свое сопротивление. С одной стороны – не страшно, с другой работа у вас очень тяжелая. Так можно идти в лес, или там осколки?
– Я видел, осколки, – хриплым от неумеренного купания голосом сказал Вася. – Зеленые на пляже.
– И я видела в саду! – добавила важно Светлана.
– Ну вот, а ты сомневаешься. Сетанка, иди ко мне, я тебе персик очищу. Тебе почистить?
Это уже было нечто небывалое. Очистить для нее персик!
– Спасибо. Я, пожалуй, пересяду туда, – она встала из-за стола, села в плетеное кресло-качалку у края веранды.
"Можно любоваться этим темно-синим морем, этими кипарисами, слушать музыку, читать хорошие книги... Люди любят, страдают от гибели близких, боятся смерти, надеются, сажают цветы и деревья. А у них только троцкисты, националисты, правые уклонисты... Но ведь Иосиф был другим. Когда-то принес билеты в Мариинку и просиял, увидев, как мы обрадовались. Читал нам Шекспира и Чехова, что же произошло? Почему он слушает эту белиберду с довольным видом? Все перевернулось, как в кривом зеркале. Какой-то ответ должен быть. Вчера прочитала у Чехова, хотела его спросить, что он думает о таком высказывании своего любимого писателя, а тут этот дикий разговор.
Взяла со стола Чехова, открыла на странице, заложенной шпилькой. Вот. Это здесь о том, что деспоты всегда были иллюзионистами. Правильно деспот.
Кто-то сильно наклонил кресло сзади, лицо Иосифа возникло над ней. Сказал тихо:
– Нехорошее, неправильное, непартийное высказывание позволили вы себе, товарищ Аллилуева, но мы вам поможем, подтянуть ваш уровень политической сознательности. С вами будет работать лучший пропагандист грузинского подполья.
Кренил кресло все ниже и ниже, ей было неловко перед детьми, перед Лаврентием.
– Отпусти!
– Не отпущу, давай мириться.
– Вечером поговорим.
Он резко отпустил кресло так, что она еле удержалась.
Из всего разговора за столом дети усвоили, что она хочет в лес; Светлана забралась к отцу на колени, обняла пухлыми ручками его крепкую шею и, целуя, приговаривала: "Можно в лес, да? Можно в лес?" Вася побежал куда-то и вернулся с огромным узловатым то ли посохом, то ли палкой.
– Это для троцкистов, – заорал на всю террасу, размахивая дубиной.
– Очень сознательный мальчик, – похвалил Лаврентий.
– Пойдите погуляйте по саду, чего-чего а крапивы для чинчари вы найдете, – Иосиф встал, открыл дверь в дом, что-то сказал. Наверное, Власику.
Они шли сначала по дорожке, выложенной старым кирпичом, потом свернули на узкую тропинку. Вася шел впереди, размахивая палкой, Светлана, приученная Мякой "собирать цветочки для папочки" все время останавливалась и рвала все, что хоть немного походило на цветы.
Гимнастерки в кустах не мелькают. Видно, Иосиф приказал оставить их в покое. В светлом небе виднелся прозрачный месяц. Под плотной кроной кипарисов что-то возилось, шуршало, тихо вскрикивая. Иногда из сине-зеленой массы стремглав вырывались птицы, над прозрачными островками молодого остролистого бамбука кружились стрекозы.
– Мама, мама! – Вася мчался по тропинке, волоча за собой дубину. – Там папа, но он со мной не разговаривает.
Мгновенный ужас: мальчик сошел с ума. Виновата она, скрывая от врачей припадки. Но его лопоухое, скуластое личико было полно таким детским искренним недоумением, что она отбросила страшную мысль:
– Где папа? Что ты глупости говоришь, папа остался дома.
– Нет, он там. – Вася показал рукой вперед, – он ходит и молчит.
На всякий случай она взяла и его за руку. Вышли на маленькую поляну, заросшую дикой малиной и крапивой.
"Вот здесь и настригу крапивы для чинчари".
На другом конце поляны – белая резная беседка, в ней кто-то сидит.
– Вот он, – прошептал Вася. – Видишь, в беседке.
Надежда вгляделась, отсюда человек действительно походил на Иосифа.
– Это кто-то похожий на папу.
– А я тебе говорю, это он!– уже раздраженно возразил Вася.
Человек вышел из беседки, заслонив ладонью глаза от солнца, смотрел на них. Это был Иосиф.
"Что он здесь делает? Наверное, ищет нас"
– Иосиф, мы здесь! – крикнула она.
Иосиф не отозвался, снова ушел в беседку.
Взяв Светлану на руки, чтобы не обожглась крапивой, пошла через поляну. Вася шел впереди и палкой заваливал перед ними малину и крапиву.
Иосиф сидел и курил трубку. Но что-то заставило ее замедлить шаги, что-то в позе (Иосиф всегда широко расставлял колени и откидывал голову, а сейчас сидел, понурившись). "Все-таки он переживает после своих безобразных вспышек, мучается".
–Иосиф!
Он вздрогнул, но позы не изменил.
– Вот видишь, он не разговаривает, – прошептал Вася.
– Папа! – звонко крикнула Светлана. – Папа, мы к тебе идем!
Но Надежда медлила заходить в беседку, что-то уже настораживало.
– Иосиф, перестань пугать детей, выйди к нам, – сказала по-грузински.
Он поднял голову, смотрел с неожиданно добрым растерянным выражением.
– Я не... Я – садовник, – ответил тоже по-грузински. – Хочу эту поляну покосить.
Встал, показал косу и снова сел.
Они вошли в беседку. Надежда поставила Светлану на дощатый пол, и та сразу же бросилась к садовнику, села рядом на скамью, и вдруг как-то по-собачьи стала принюхиваться.
– Ты плохо пахнешь, фу, папка!
– Светлана, иди ко мне, это не папа.
Она слезла со скамьи, отошла, оглядываясь:
– Разве не папка? А кто?
– Этот дядя садовник.
Теперь разглядела: "дядя" был очень похож, но старше Иосифа. По-русски не понимал и не говорил.
– Почему вы одеты, как Сталин?
– Так надо.
– Вы очень похожи на него.
– Я знаю.
– Вы тоже из Гори?
– Нет, я из Мерхеули, это возле Сухума. А что посадить осенью на этой поляне, батони, может быть грецкий орех?
– Грецкий орех будет хорошо. Сколько вам лет?
– Пятьдесят восемь, наверное.
– Вы очень похожи на Сталина, как ваше имя?
– Зезва. Зезва Габуния.
– Иосиф... Сталин вас видел?
– Да, конечно. Меня показали ему, он очень смеялся.
– Говорите по-русски, я ничего не понимаю, – вдруг довольно злобно сказал Вася. – Говорят, папа раньше был грузином.
– Что он сказал? Почему сердится?
– Сказал,что его отец тоже грузин, а сердится, потому что не понимает, о чем мы говорим.
– Может, вы хотите, чтобы здесь был розарий, я могу сделать.
– Нет, орех будет хорошо. Большое дерево посреди поляны. Нас уже не будет, когда оно начнет плодоносить.
– Вы еще молодая, вы увидите, а я, наверное, нет.
– Извините, нам пора.
– До свидания, батони. В этой беседке я храню свой инвентарь.
– Я вижу. Живите много лет.
Ночью вдруг спросил:
– Почему у тебя нет месячных? Ты что беременна?
– Нет. Просто задержка, у меня теперь так бывает.
– Жаль. Нам нужен еще ребенок.
– Я не хочу. Надо закончить институт. ("А когда закончу, уйду от тебя".)
– Лавры Полины не дают покоя?
– Я просто хочу работать, для чего было поступать в Академию.
– Ну мало ли для чего люди учатся. Я, например, хотел выбиться из нужды, был самолюбив, горд... верил в Бога. А тебе, наверное, захотелось общения с ровесниками, флиртов, в секретариате – одни старухи, дома – муж старик, вот и пошла в Акадэмию, поближе к молодежи.
– Ты ведь сам меня надоумил, забыл? Кстати, хочу поехать к Нюре в Харьков.
– С детьми?
– Да.
– Не глупи. Им здесь хорошо.
– Но мне плохо.
– Шуток не понимаешь. Я пошутил, а ты сразу за чемоданы.
В Москве шли бесконечные дожди. Уже через несколько дней загар полинял, лицо стало просто желтым, да еще несколько бессонных ночей. Дети где-то подхватили грипп, болели тяжело, с высокой температурой, с бредом. Пропустила три дня занятий, а когда пришла, почувствовала, что заболевает тоже.
Первой лекцией была математика, еле выдержала, так ломало, знобило, мяло. Лектор новый, хотя этот курс читал Борис. На перемене оглядела аудиторию, отыскивая Руфину, не нашла. Вышла в коридор, дождь косыми штрихами отретушировал печальный пейзаж Миусского сквера за окном.
– Ты знаешь? – спросила Руфина, остановившись рядом.
– О чем?
– Борис убит. Тридцатого августа нашли труп. Говорят попытка ограбления, бред, ты можешь себе представить, что кто-то польстился...
– Подожди, я ничего не понимаю. Как убит? Кем убит? Это невозможно!
На похоронах Бориса не была, валялась в тяжелейшем гриппе. Из угла комнаты все время выплывали шары и, увеличиваясь, медленно приближались к ней. Она отталкивала их руками, пыталась кричать, позвать на помочь. Шары лопались перед самым лицом и из них выпадали синюшные трупы голых птенцов.
Однажды почувствовала чьи-то легкие прохладные руки на лбу, волшебный запах.
– Что это за духи? – спросила, не открывая глаз.
– Мицуко, – ответил голос Жени.
– Женя, они убили его, – сказала тихо и заплакала.
– Тише, Надя, тише, спи, – Женя гладила ее лоб, волосы. – Спи, родненький.
– Я не брежу, я все понимаю. Они убили Бориса.
Институт для нее опустел. Оказалось, что нелепый ненужно откровенный человек, вызывавший раздражение своим неустанным вниманием, значил для нее много. Мучал их последний разговор, ее жесткий отказ уделить ему какие-то полчаса. Ушли две невинные прекрасные души – Мика и Борис, и нельзя ничего исправить.
Невозможно послать Мику в Крым (а в ее силах было это сделать), невозможно выйти с Борисом в перерыве между лекциями в Миусский сквер.
Руфина стала еще более жесткой, появились новые интонации: теперь она разговаривала с ней, будто с подчиненной. Надежда терпела. Однажды попросила перепечатать кусочек рукописи Мартемьяна Никитича.
Статья называлась "Оценка внутрипартийной борьбы в свете уроков истекших лет", и была посвящена истории борьбы Иосифа с оппозицией. Мельком отмечалось "вожделение Сталину утвердить свою личную диктатуру в партии, а также "...фальшь и нечестный подход к Бухарину, Рыкову и Томскому со стороны Сталина" и, конечно, совсем непозволительным и несправедливым был пассаж о том, что он "вонзает нож в спину пролетарской революции".
Сказала об этом Руфине.
– А что разве неправда?
– Неправда, потому что не может быть виноват во всем один человек.
– Кто же тогда виноват?
– Не знаю. Допускаю, что изначально была допущена какая-то трагическая ошибка, и дальше все стало цепляться одно за другое.
– Тебя послушать можно дойти до Геркулесовых столпов, до Маркса с Энгельсом ,до Ленина, наконец.
– Возможно и до Ленина. Я работала у него в Секретариате и у меня сложилось впечатление, что перед смертью он стремился пересмотреть свои взгляды.
– Правильно. Потому и написал в "Завещании", что Сталина нужно сменить.
– Но ведь не сменили, все выступили против, и Мартемьян Никитич тогда активно боролся с троцкизмом, а в этой статье пишет, что Троцкий во многом был прав. Пример, как нельзя приковывать человека к его ошибкам...
– Ты защищаешь его как жена, или как член партии?
– И так, и так.
– Надеюсь, что ни в одном качестве к тебе не придет желание рассказать содержание статьи. В противном случае – ты просто пошлешь Мартемьяна Никитича на плаху, и нас всех заодно. Впрочем, меня к жизни ничего не привязывает.
– Почему вы не хотите выступить в открытой дискуссии?
– Разве ты забыла чем закончилась для Рютина дискуссия с твоим мужем?
Иосиф приехал в середине октября. Ветер нес по шоссе желтые листья, когда ехали в Зубалово. Поехали одни без детей. В доме было тихо, тепло и уютно. Иосиф распорядился затопить баню и ушел в кабинет работать. Она занялась хозяйством, повесила на террасе его шинель, подшила провисшую подкладку у кителя. После бани задумала постирушку своего и его исподнего, делала это всегда сама, неловко было отдавать в чужие руки.
Пары были крепкими, дубовые и березовые веники отличными. Он стонал от удовольствия, просил хлестать сильнее. Куда уж сильнее, ей и так было жалко его багровой спины. Кряхтя оделся в чистое в предбаннике, грязное спросил на пол в углу.
Она налила в таз воды, добавила каустика, белье следовало замочить на ночь. Иосиф не отличался чистоплотностью, занашивал белье безобразно:не менял бы от бани до бани, если бы она не следила за этим. В Сочи следить было некому, поэтому кальсоны и рубашка были удручающе несвежими.
Стала проверять, все ли пуговицы целы на кальсонах и вдруг увидела ржавые пятна крови возле ширинки. Испугалась, приняв за симптомы какой-то тяжелой болезни. Но как спросить? Все-таки спросила, хорошо ли себя чувствует, не бывает ли болей в пояснице? Ответил, что чувствует себя превосходно, болей не бывает. Значит, вариант один: попросить Александру Юлиановну Канель, чтоб назначила диспансеризацию.
За обедом рассказывал, как с Климентом Ефремовичем были у Горького, как Горький читал им поэму "Девушка и смерть", и он написал на книге: "Эта штука сильнее, чем "Фауст" Гете (любовь побеждает смерть)".
– А ты действительно так думаешь? Действительно любовь может победить смерть?
– Не болтай чепухи. Мы с Климом были пьяны и валяли дурака.
– То есть вы просто издевались над великим писателем.
– Какой он великий! Великие все померли.
В кабинете зазвонил телефон. Он просиял:
– Это Мироныч.
Она посидела одна за столом, катая хлебные шарики,вышла на террасу, нужно забрать шинель, ночью возможен снег.
К вечеру небо очистилось и похолодало. Редкие листья трепетали, как золотые монетки в монисте цыганки. Остатки лепестков на посаженных ею подсолнухах маленькими протуберанцами окружали исклеванные птицами темные головки. Казалось, воздух тихонько звенел. Она чистила шинель,из кабинета в раскрытую форточку доносился разговор Иосифа: стоя к ней спиной, говорил по телефону, каким-то мальчишеским голосом.
– Нет уж, покорнейше прошу приехать железной дорогой, сэр! Вы мне слишком дороги, чтобы позволять вам такие эксперименты. Да? Да Лавруху никакой черт не возьмет, пусть летит. Представляешь, он мне целку привел. Я, конечно, не против пионэрок, но возиться, мне старику, уже лень. Ха-ха! А ты?
Она аккуратно положила шинель на перила, спустилась в сад.
Пошла по дорожке вглубь, не чувствуя холода.
"Так вот что за пятна! Какая мерзость! И какая мерзость знать и думать об этом. На этом – все. Пусть всю жизнь играет на своей флейте, а не на мне. На этом – все... Сцепить зубы и ждать окончания Академии, потом к Анне в Харьков. Сцепить зубы".
Никто, ничего не заметил, она всегда была молчаливой.
Только Женя, приехавшая из Берлина ненадолго обустроить квартиру, они должны были вернуться весной, спросила:
– Надя, что с тобой происходит? Год назад ты была совсем другой, сейчас ты как будто скрученная, знаешь, как осенние листья бывают. Тебя что-то гнетет?
– Мне все надоело.
На самом деле точнее было сказать: "Мне все равно". Ей было безразлично, что происходит вокруг. Что бы она ни делала, думала: "Неважно. Все равно". Только где-то впереди мерцал слабый огонек – бегство в Харьков, там ждала свобода и, значит, спасение. Руфина попросила взять какую-то рукопись на время. Она понимала – брать нельзя, но взяла, потому что и это было "все равно".
Лишь один раз словно очнувшись ненадолго, вернулась к действительности.
В декабре сидели с Мякой в спальне. Мяка у окна штопала, она стояла у кульмана. Оторвалась от чертежа, глянула в окно, давая отдых глазам. И вдруг стены Храма Христа Спасителя поднялись вместе с остовами куполов и упали, окутавшись клубами то ли пыли, то ли дыма. Раздался тяжелый вздох земли, задребезжало стекло.
– Господи, что это? – Мяка привстала. – А где Храм? Неужто взорвали? она начала мелко креститься. – Господи, Господи, беда-то какая. Это что ж такое, Надежда Сергеевна? Как же можно, ведь на него всем миром собирали. Теперь жди беды...
Ее мягкое лицо тряслось, глаза наполнились слезами. Она почти выбежала из комнаты. И так уже сказала лишнее.
К обеду не вышла, сказавшись больной.
– Почему Александры нет? – спросил Иосиф, любивший Мяку.
– Плохо себя чувствует.
– Позови врача.
– Врача не надо. Мы видели, как взлетел Храм.
– Аа..., – сказал равнодушно.
– Ты помнишь, какой сегодня день?
– Шестое.
– Это твой настоящий день рождения.
– Действительно. Ну и что?
– Нельзя было сегодня взрывать. Это плохо, это очень плохо.
– Да ведь это ты писала мне, что величие глав уничтожено. "Величие" в кавычках. Не я выбирал площадку для Дворца, ее выбрали архитектор, но и здесь у тебя виноват я.
– Зачем этот Дворец?
– Тоже идея твоего Мироныча, не я, не я, не я!
– Он ведь не сказал сносить Храм.
– С тобой хорошо говно есть "сказал, не сказал". Что это меняет?
– Ничего. Ты прав, ничего не меняет.
ГЛАВА IX
Когда Сергей Миронович ушел в комнату, будто погасили свет и вернулось неотвязное: "Завтра ему объявят приговор"..
– Был чудный вечер, – сказала Полина, прощаясь в коридоре. – И, главное, без этих болезненных разговоров. Иосиф вас обожает – дорожите этим, – уже шепотом на ухо.
Она вернулась в столовую. Иосиф расхаживал вдоль стены, куря трубку.
– Ты сегодня удивительно красивая. Это платье тебе идет. Надень его восьмого.
– Хорошо.
– И замечательно пела. Спасибо.
– Почему спасибо ты ведь помог мне и был таким чудесным хозяином, рассказывал такие смешные истории.
– Самую смешную забыл. Про писателей. Давай еще выпьем, сядь, посуду уберет Каролина Васильевна.
"Завтра ему объявят приговор".
– Красное, белое? Или смешать.
– Лучше белое. Так что же писатели?
– Какие же это ничтожества! Мы с Лазарем получили удовольствие, наблюдая их возню. Один лишь оказался мужиком, да и то баба, Сейдуллина. Напились, как свиньи. Идиот Зазубрин сказал, что я рябой. Сравнил меня с Муссолини, в хорошем смысле конечно. Ведь идиот полный! А другой Никифоров фамилия, закричал на весь зал, что надоело за меня пить, говорит миллион сто сорок семь тысяч раз пили.
– Да не может быть! Безумству храбрых поем мы песню. Так и сказал миллион сто сорок семь тысяч? Я думаю – больше.
– Так и сказал, – он смеялся, смахивал слезы. – А Леонов подошел и попросил дачу. Я сказал: "Займите дачу Каменева" и ведь займет. Иди ко мне, сядь вот так.
Усадил на колени.
– Как хорошо ты пахнешь, что это за духи.
– Женя подарила. "Мицуко" называются.
– У Жени вкус во всем. Помнишь, я тебя посадил на колени, тогда на Забалканском.
– На Сампсониевском. Конечно, помню. "Кажется, сам дьявол обхватил нас лапами и с ревом тащит в ад".
– Чувствуешь? Сейчас тоже самое.
– Я не могу. Надо заниматься дипломом.
– Ну, ну, не вырывайся, сиди спокойно. Давай еще раз споем ту песенку, очень уж хороша.
– Дети спят.
– А мы тихонько. Давай. Тогда отпущу, честное слово коммуниста.
"Может, спросить у него, каким будет приговор? Нельзя! Нельзя!"
– Давай, Таточка!
Очаровательные глазки
Очаровали вы меня
В вас много жизни, много ласки,
Как много страсти и огня.
– Теперь я.
Каким восторгом я встречаю
Твои прелестные глаза,
Но я в них часто замечаю,
Они не смотрят на меня, – пропел удивительно точно хриплым тенорком. Она соскользнула с его колен, принялась составлять на поднос посуду.
Что значит долго не видаться,
Как можно скоро позабыть,
И сердце с сердцем поменяться,
Потом другую полюбить.
– Истинный песнопевец, – прошептала Мяка, остановившись в дверях.
Он погрозил ей пальцем и вступил снова.
Я опущусь на дно морское,
Я поднимусь за облака,
Я все отдам тебе земное,
Лишь только ты люби меня.
Последние слова произнес с такое подлинной тоской, что она замерла с тарелкой в руках. И очень тихо, почти речитативом:
Да я терпела муки ада
И до сих пор еще терплю,
Мне ненавидеть тебя надо,
А я, безумная, люблю.
Было понятно: пьян, отсюда сентиментальность и пение среди ночи, но сердце сжалось от незатейливой песенки, и на глазах выступили слезы.
Она торопливо унесла поднос на кухню. Каролина Васильевна стояла, прижав руки к груди, растроганно улыбаясь.
– Как же вы прекрасно поете вместе. Прекрасная пара, вы просто созданы друг для друга.
– Мы просто много выпили, – она поставила поднос на стол. Подошла сзади, погладила плечо сухощавой, с высокой затейливой прической, добрячки и чистюли, деликатнейшей и умнейшей домоправительницы своей. Тихо сказала:
– Каролина Васильевна, все может случиться. Вы и Мяка... Не оставляйте детей, дайте мне слово.
Не оборачиваясь, Каролина поймала ее руку.
– Я даю вам слово. Если вам это важно, его даю.
Это все – безумие. Это пение, этот ужин, этот поцелуй на ночь. Между ними теперь лежит тайна. Они притворяются, делают вид, что не знают об этом, она тоже научилась притворяться.
Притворяется, что не читала его тезисов к пленуму ЦК, и он притворяется, будто случайно оставил их на письменном столе.
"Такого ггнуснейшего документа не выпускала ни одна группа", она знает, о каком документе идет речь, этот документ, отпечатанный на папиросной бумаге лежит в ее спальне за зеркалом в золоченой раме. Его надо уничтожить, но рука не поднимается, потому что... потому что, может быть, это единственный экземпляр, единственная память о людях, о лете в Харькове, о мечтах, надеждах...
Сергей Миронович ничем не выдал, что они видались две недели тому назад. Пел, ел, смеялся. Невозможно было поверить, что это он неожиданно возник из тени руин Храма Александра Невского, подошел к ней.
– Что случилось?
– Где ваш шофер, охрана?
– Там! – он неопределенно махнул рукой. – Вы не хотите, чтоб о нашей встрече знали, знать не будут.
Она просила срывающимся голосом, чтоб помог. Смотрел, прищурившись, изучающе, сказал неожиданное:
– Надо было оставаться в Ленинграде. Хорошо. Дело прошлое. Я буду защищать Рютина, я намерен это делать и без вашей просьбы: он слишком видная и яркая фигура, чтобы его приговаривать к расстрелу.
– Как к расстрелу?!
– Я знаю мнение Иосифа. Но я знаю и мнение Серго, и Валериана, мы будем против высшей меры. Молотов и Каганович – за, или воздержаться, на всякий случай.
– Вы читали документ?
– Хотите знать, читал ли я нелестные слова о себе? Читал. Ну и что, я не барышня, губки не надуваю.
Они действительно проголосовали втроем против Иосифа, и действительно Молотов и Каганович воздержались. Это было на политбюро, Мироныч еще что-то сказал в том коротком разговоре, но она не поняла, не запомнила, кажется, "Дело это серьезное" или "Тут будут серьезные последствия для всех, кто причастен".
Она причастна, но последствий не боится, и потому что сил терпеть уже больше нет, и потому что заслужила, зачем же делать для нее исключение? Исключение все-таки есть, иначе как понимать загадочную фразу Стаха и то, что вернул ей записную книжку. Только так.
Началось с пустяка. Они почти не разговаривали, а тут Клавдия Тимофеевна Свердлова пристала, чтобы поинтересовалась у Иосифа, можно ли ей написать его биографию для детей. А еще лучше – устроить ей встречу. Иосиф рявкал что-то нечленораздельное, она довольно спокойно заметила, что даже градоначальника в девятьсот пятом принимал жен арестованных, например, ее мать.
– Но я же азиат и держиморда, – процедил он. – Куда мне до Бакинского градоначальника.
Пришлось самой написать записочку: мол, Иосиф Виссарионович очень занят. Записочка сидела занозой, может, потому, что сама когда-то обращалась к Свердлову насчет квартиры. Он принял и помог. И в один день сошлось все. Записочка, арест Каюровых и унизительный эпизод на кухне.
Он не разговаривал и не давал денег, просить ни за что не хотела, а цены выросли неимоверно. Масло теперь стоило 45 рублей. Москва голодала. Каролина Васильевна деликатно заметила, что масло заканчивается, осталось только детям на завтрак. Талоны в спецраспределитель были у него.
К ужину пришел Стах. Приехал по каким-то делам в Москву. Осторожно говорил о голоде на Украине, она заметила, что и в Москве ненамного лучше. Стах поднял брови: "Я здесь такого не заметил. Молотов немного переборщил".
– Пускай разводят на заводах и фабриках кроликов и шампиньоны, сказал Иосиф.
– Вот я тебя буду кормить одними кроликами и шампиньонами, – пообещала она. – Посмотрим, как тебе это понравится.
Обычная перепалка и вдруг повернулось круто. Она спросила у Стаха о Каюровых. Это было нормально: Василия Николаевича знала еще по Питеру, он дружил с отцом. Стах, опасливо покосившись на Иосифа, промямлил, что там не только Каюровы там компания и сегодня в Ессентуках взяли Рютина.
Она почувствовала, что все поплыло перед глазами. Наверное, это было заметно, потому что Стах вдруг куда-то исчез.
Потом обнаружила его в детской. Чадолюбивый Стах ползал на четвереньках, на его спине заливалась смехом Светлана.
– Скажи мне, что все это означает?
– А почему я должен тебе говорить? – не переставая ползать ответил Стах. – Вася сними Светочку.
– Правда я должен отдать тебе одну твою вещь, – из кармана гимнастерки он вынул ее маленькую книжечку.
– На, держи. И не теряй больше нигде. Поняла? Хорошо, что она оказалась у порядочных людей.
Эту темно-красную книжечку фирмы "Сименс и Гальске" ей подарила в Берлине Женя, и она потеряла ее в Харькове. Оказывается, не потеряла, а оставила у "порядочных" людей, или "порядочными" оказались те, кто делал обыск. У кого? У Руфины? Или у того рабочего, похожего на Алексея Максимовича?
– Что с ним будет?
– Что должно быть, то и будет. Ты здесь ни при чем. Говорю тебе очень серьезно: ни тогда, ни сейчас, ни в будущем. Забудь!
Но она не захотела забывать и позвонила Сергею Мироновичу, договорилась о встрече на Миусском сквере.
И в тот вечер вела себя неумно и неосторожно.
– Ты что так обалдела, узнав, что Рютин арестован. Это закономерный конец, я его предрекал.
– Допускаю, что ты даже причастен.
– Не преувеличивай мои возможности. Я не претендую на лавры Стаха. Этот человек – враг. Умный, хитрый, коварный, к тому же такой же честолюбец, как и все другие. Его надо изолировать.
– Нет. Это неправда. И он, и Каюров хорошие люди, даже Владимир Ильич спрашивал: "А что думает об этом Каюров?"
– Ну, когда это было! Теперь они перерожденцы, и их надо изолировать.
– Ты не только губишь лучших, ты выжигаешь будущее. Коммунизм станет кошмаром будущих поколений, ты уничтожаешь даже образ большевика. Посмотри на лица тех, кто тебя окружает и сравни их с лицами Рютина, Каюрова, Рязанова, Чаянова. Почему ты решил, что вправе распоряжаться судьбами таких людей? Ты и большевизм – не одно и то же. Обидно, что для будущих поколений это станет синонимом.
– Считаешь, что мне надо подбросить яд? Или убить меня?
– Что ты несешь?
– Почему несу? Это мне Лазарь принес секретное донесение, о том, как некто Гинзбург говорил, что надо подбросить мне яд или убить меня. Теперь посмотрим, что предлагает Рютин. Поколения! Вон куда загнула! Да они и через пятьдесят, и через сто лет будут ходить с моим портретом.
Каким будет приговор?
Неужели расстрел? За что расстрел? За оглашение того, о чем все и так говорят: прекратить раскулачивание, распустить колхозы, созданные насильственным путем, поддержать индивидуальные бедняцко-середняцкие хозяйства и, наконец, если и проводить дальше коллективизацию, то на добровольной основе. Все это пускай глухо, но сказано в его статье "Головокружение от успехов". Нет за другое. За то, что называет его фокусником, посредственностью, софистом, беспрецедентным политиканом, поваром грязной стряпни, авантюристом, сравнивает с Азефом. И потом "Долой диктатуру Сталина!" Не надо было этого писать.
Она говорила, что нужно убрать из "Манифеста" крайние выражения и призыв, говорила тогда в глиняной хатке на окраине Харькова. Кругом мертвая пустыня. Дома брошены, заколочены. Иногда сквозь грязные стекла видны страшные лица, лица обезьян, с провалившимися щеками, выпуклыми лбами.
А кругом садочки, ставочки и ни птицы, ни кошки, ни дворовой собаки. Голод.
Хозяин, высокий мосластый, похожий на Горького и подчеркивающий это сходство узорной тюбетейкой на голове поставил на стол миску с запаренным жмыхом. И все ели, она не могла, сказала, что сыта. Сказала правду. На завтрак Анна дала бутерброды с черной икрой, салат и яичницу. Салат был необычайно вкусным. Анна сказала, что у ГПУ есть свое подсобное хозяйство с фермой, парниками, огородами и садами. Под Москвой – такое же, называется "Коммунарка". Там все поставлено на научную основу, а здесь на Украине науки не надо – ткнешь палку в землю, через год плодоносит.
На даче за стол садились человек пятнадцать, а когда приехала Женя с детьми, то и все двадцать. Кроме своих еще тетки из голодающего Урюпино, двоюродные племянники тоже из голодающего Борисоглебска. Когда-то они детьми ездили подкормиться на лето к родственникам отца, теперь пришла очередь тех.
О доброте Анны и гостеприимстве Стаха ходили легенды. Одна из них – о волшебном супе. Кто бы ни приходил в дом Анна бросалась кормить, и, если супа, оставалось мало, его разбавляли.
Вопрос Анны "У нас есть еще суп?" вызывал дружный смех. Кричали: "Есть! Конечно, есть!"
Говорили о новом законе "Об охране государственного и колхозного имущества" вроде бы его лично написал сам Сталин (никто не взглянул на нее: деликатность или поглощенность жмыхом?), о том, что по этому закону даже за колосок, подобранный на колхозном поле полагается расстрел. Или в лучшем случае – десять лет с конфискацией имущества.








