355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Хазанов » Лубянка, 23 » Текст книги (страница 7)
Лубянка, 23
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 03:27

Текст книги "Лубянка, 23"


Автор книги: Юрий Хазанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц)

Но все никуда не деться

От крика: «Евреи, евреи!»

Не торговавши ни разу,

Не воровавши ни разу,

Ношу в себе, как заразу,

Проклятую эту расу.

Пуля меня миновала,

Чтоб говорилось нелживо:

«Евреев не убивало!

Все воротились живы!»


Сам фронтовик, тяжело раненный, автор не бьет себя в грудь, не рвет тельняшку. Уничижение паче гордости – вот что оно такое, это стихотворение. И не всегда «уничижение» равнозначно более привычному для нас слову «унижение»…

Мне было интересно, что думает обо всем этом Глеб Кашин. И он отвечал – как обычно, спокойно и рассудительно, без лишних эмоций.

– Знаешь, Юра, – говорил он, – я мало сталкивался с этой проблемой раньше, до начала борьбы с космополитами, до дела врачей. В семье у нас, слава богу, никто не пострадал, даже в тридцать седьмом, в самый пик арестов. Мне тогда исполнилось всего восемь. А взрослел я во время войны, когда было не до евреев, и о том, что воевали они, оказывается, на «ташкентском фронте», услыхал, когда война окончилась.

– Я успел услыхать это раньше, – вставил я, – когда был на фронте, только не на ташкентском. А что касается, как ты говоришь, «не до евреев», то, насколько понимаю, до них было всегда.

– Пожалуй, – согласился Глеб. – Проблема многовековая. Она…

– Правильно, – опять перебил я, – и как сказал, кажется, товарищ Сталин: нет человека – нет проблемы. А товарищ Гитлер хотел его подправить: нет народа – нет проблемы. Да и Сталин пришел к тому же – сколько уже народов выгнал с насиженных мест. Интересно, собираются их обратно переселять?

– Давай сначала хотя бы с евреями разберемся, – мудро предложил Глеб и продолжил: – У нас на факультете многие ребята интересовались этими делами и всегда, помню, начинали с вопроса: кого считать евреем? Ведь всего несколько лет назад у евреев появилась своя страна, а до этого почти двадцать веков жили, как цыгане. Только не в шатрах. Но цыгане вроде бы никогда не стремились иметь страну. Прирожденные кочевники.

– Ну, и кого решили считать евреем? – поинтересовался я.

– Не знаю, – честно признался Глеб. – Кто-то из наших тогда цитировал Сартра, что «евреем считается тот, кого считает таковым антисемит». А еще кто-то умный говорил, что современный российский еврей не самостоятельная нация, а составная часть русской, прослойка, как, например, интеллигенция.

– То есть в шляпе и в очках, – подсказал я, и Глеб, подумав, согласился.

Смеха его я никогда не слышал, в лучшем случае он улыбался. Но улыбка была приятной.

Еще он сказал: пусть я не думаю – у них ребята мыслящие на факультете были, некоторые даже здорово поплатились за свои мысли. Ему рассказывали, как несколько студентов сразу после войны – зря, что ли, победили? – образовали нечто вроде общества по улучшению жизни. Ну, чтобы свободней дышалось, говорилось, писалось, даже, может, торговалось. Чтоб не запрещали так много, не врали так много, и все в таком духе. В общем, чтоб не было стыдно за то, что называют социализмом. Пытались об этом чего-то писать, вякать с трибуны… Ну и, конечно, все это быстро кончилось. Их обвинили в попытке подрыва советского строя и посадили. Дали большие сроки. Чуть не до двадцати пяти… Глебу много рассказывали об одном таком, Костя Богатырев его звали. Между прочим, сын профессора-литературоведа, который перевел на русский «Бравого солдата Швейка». Отца вроде не тронули. Может, и сына теперь освободят? После смерти Сталина… Как думаешь?

Я не мог этого обещать Глебу и не верил, что такое у нас возможно. Однако на этот раз моя уверенность закоренелого скептика и маловера меня подвела: через несколько лет после нашего с Глебом разговора Костю освободили, и он вернулся в Москву.

Мне довелось с ним близко познакомиться. Он стал заниматься литературной работой, переводил с немецкого, писал статьи; успел дважды жениться, стать отцом. Но не изменил своим вредным привычкам искать справедливость – там, где найти ее невозможно. И вскоре погиб. Не в тюрьме и не в лагере, а на лестничной площадке, при выходе из лифта, у дверей собственной квартиры. От удара бутылкой шампанского по голове. Вряд ли он с кем-то распивал ее перед этим. Убийцу не нашли, дело осталось, как неохотно определяют следователи, «висяком», но суждения по этому поводу были разные. Следственные органы склонялись к тому, что это, скорей всего, какие-то хулиганские разборки, а друзья Кости были твердо уверены, что убийство политическое, заказное – в последнее время он часто выступал в защиту тех, кого называли советскими диссидентами (от латинского слова, означающего «несогласный», «противоречащий», и, как настойчиво уверяли тогдашние словари, слово это давно устарело). Костя общался тогда с западногерманскими дипломатами и журналистами, дружил с писателем Генрихом Бёллем. Помню, как на его похоронах на сельском кладбище в Переделкине под Москвой об этом говорили Лидия Чуковская, Евгений Евтушенко, Владимир Войнович. Последний без обиняков, во всеуслышание, заявил, что убийцы подосланы из КГБ.

Умер Костя не сразу: две недели лежал в больнице в бессознательном состоянии. Возле него почти все время находилась жена: потом она рассказала, что только один раз он внезапно пришел в себя, осмысленно поглядел на нее и произнес: «Мне страшно». После чего снова впал в беспамятство…

Да, признался Глеб, таких, как Костя и его подельники, у них на курсе не было, но и аполитичными или чрезмерно преданными власти их тоже, пожалуй, не назовешь. А уж умных и незаурядных – вообще пруд пруди. Хотя бы вот… Бломберг Сеня. Прирожденный… как его?.. Песталоцци. Или, вернее, этот…

– Ян Амос Коменский, – подсказал я.

Глеб согласился и добавил, что, вполне возможно, не без влияния Семена, решил пойти в учителя, потому как особого желания не было, но подвернулось предложение, и согласился, поскольку искать и тратить время не слишком хотелось, а рождение ребенка подталкивало скорее зарабатывать. Предлагали аспирантуру, но туда уж совсем не тянуло…

Я с нехорошей завистью слушал, каким небрежно-уверенным тоном – так мне казалось – говорил он об аспирантуре, о возможности найти работу, и не мог опять не вспомнить, как не очень давно мне было отказано в приеме в эту самую аспирантуру, несмотря на диплом с отличием и рекомендацию с кафедры, и как я совершенно случайно попал сюда, в эту школу. Хотя, как и Глеба, меня никоим образом не прельщала научная карьера. (Но ведь в Особом отделе моего института не могли знать об этом, когда вычеркивали из списка.)

Тем временем Глеб продолжал повествовать о Семене, о том, какие шикарные педагогические идеи будоражили его мятежную душу, какую и в самом деле, интересную систему воспитания и обучения начал он разрабатывать; как сразу после окончания университета напросился в пионерлагерь вожатым.

– Ну, и где сейчас твой советский Песталоцци с его гениальной системой? – спросил я, еще не остыв от сознания своего изгойства, от чувства, какое посещало меня, к счастью, не слишком часто.

– В аспирантуре, – ответил Глеб, и я осекся и с жалким удовлетворением подумал, что не так уж плохо, видимо, жить в государстве, где, в отличие, например, от Германии, царит полный бардак и ни одно начинание, благое или дурное, толком не воплощается в жизнь – ни построение коммунизма, ни полное отлучение евреев от аспирантуры.

– …Поглядел бы Семен, – говорил Глеб, – хотя бы на школу, где мы с тобой трудимся, Юра. Наверняка далеко не худшую. Не знаю, как ты, а мне претит, когда наша Бонапартовна (это он так про Антонину Никтополионовну), тоже не самый плохой человек, начинает свои постоянные рассуждения о том, что надо «учить уроки как система» и что каждый наш вдох и выдох должен быть пропитан благодарностью партии и правительству…

– И лично… – не мог не продолжить я. – Только кому теперь? Хрущеву? Ворошилову?

– Уж не говорю, – продолжал Глеб, – как она следит за каждым шагом ученика, и учителя тоже: какая прическа, какие брюки, как накрашены губы у женщин, какими чернилами мы пишем. Интересно, что будет, когда в нашу школу вольются девочки? Тогда у нас вовсю развернется борьба с шелковыми чулками, модными туфлями, цветными лентами в косах. Мне сестра рассказывала, что у них творилось в женской школе…

– Чего ты заранее взъелся? – поинтересовался я.

– Потому что Бонапартовна запретила мне ставить отметки в журнале зелеными чернилами, только синими, и потребовала, чтобы я постригся короче. К тебе еще не привязывалась? К цвету твоих кальсон?

– Я их не ношу, – не без гордости сообщил я.

Длинных кудрей у меня тоже не было.

2

Не знаю, почему, но захотелось, чтобы мои старшеклассники не только учили уроки «как система», но приобщались к чему-нибудь такому… высокому. И я решил устроить серию музыкально-литературных вечеров и начать с Чайковского, поскольку тот уж несомненно вполне русский человек и придраться тут не к чему, а уж потом можно перейти к несомненно западному Бетховену и к кому-нибудь еще.

Быть может, я тоже перегибал палку в своих нападках на директрису и ничего плохого не случилось бы, но, как говорится, лучше «перебдеть», чем «недобдеть», а я и без Глеба знал, что Наполеоновна самый настоящий «продукт» эпохи еще не слишком развитого социализма, а если поточнее, то один из крошечных атомов, из которых состоит материя под названием «сталинизм». И со смертью главного ткача, который ее соткал, частицы эти никуда не исчезли и неизвестно, исчезнут ли в обозримом будущем…

Вечер «Чайковский в музыке и литературе» удался. Толя Баринов сделал хороший короткий доклад без всяких трескучих фраз; другие ребята читали со сцены стихи Пушкина, Алексея Толстого, Полонского, Плещеева, Мея. Все это перемежалось музыкой (романсами, отрывками из «Времен года», из Первого концерта), которую мы крутили на патефоне и через школьные громкоговорители передавали в зал. Было разрешено пригласить учениц из соседней женской школы, они тоже подбирали пластинки, читали стихи. Но танцев в конце вечера не было, даже под вальсы Чайковского, хотя многие надеялись и притащили заигранные пластинки: «Брызги шампанского», «Дождь идет», «Цыган», «Рио-Рита»… Наполеоновна категорически запретила.

Не было танцев и после второго моего вечера, посвященного Бетховену. Вместо них я получил нагоняй… За что? Нет, не за первую часть «Лунной сонаты» в исполнении Гилельса и не за «32 вариации», которые, в отличие от чудака-автора, я всегда очень любил. (Помню, как с большим трудом отыскал пластинку, где их исполнял чешский пианист по имени Иван. Фамилия не задержалась в памяти.) Осуждению я подвергся после того, как в конце вечера прозвучали две бетховенские застольные – шотландская и ирландская. Вторая не зацепила внимания директрисы, но первая, где солист Всесоюзного радиокомитета Ефрем Флакс зычно призывал: «…выпьем, ей-богу, еще…», «…налей, налей стаканы…» и «бездельник, кто с нами не пьет…», – вызвала праведный гнев. Я был обвинен в пропаганде нетрезвого образа жизни, что в корне противоречит установкам нашей партии на здоровый быт и подрывает моральные устои строителей коммунизма в одной, отдельно взятой стране… (Цитирую по памяти.)

Не скажу, чтобы эти словеса удивили или напугали меня. Скорее, я жутко оскорбился. Не столько за себя, сколько за Людвига вана: его-то зачем вмешивать во все это дерьмо, в котором сидим и в основном не чирикаем? А с теми, кто осмеливается, поступают, как с несчастным Костей Богатыревым, о ком рассказывал Глеб. И еще – «идейные» речи директрисы показались особенно безвкусными и обидными после прекрасной «беспартийной» музыки, которая только-только отзвучала и чьи звуки, на что я робко надеялся, невзирая на весь свой скептицизм, пробудили, хотя бы на короткое время, нечто хорошее в сердцах моих учеников. (И учениц, пришедших в гости.)

Довольно резко и жутко рассудочно ответил я Антонине Никтополионовне, что не вижу абсолютно ничего предосудительного в словах песни, а те, кто мечтают напиться, сделают это без всякого Бетховена. В заключение поклялся больше не устраивать никаких вечеров, чтобы избежать нареканий. И слово сдержал.

Это была, пожалуй, наша первая, но не последняя размолвка с директрисой.

Однако Глеба не оставляла дерзновенная мысль об улучшении нравов молодых людей через приобщение к великим произведениям искусства, и мой пример не послужил наукой. В начале последней четверти он решил устроить литературный вечер, посвященный Шекспиру.

Как все было, попробую описать словами нашего девятиклассника Гены Князева, кто сочинил по поводу данного события целый рассказ, прочитанный в литературном кружке у Глеба. Сочинение, увы, не получило широкого распространения – кончался учебный год, всем не до этого, но Глебу понравилось, он даже перепечатал и показал мне, признавшись, что немного подредактировал. Я тоже слегка приложил руку и снабдил новым названием.

ШЕКСПИР И ДРУГИЕ

Сочинение Геннадия Князева

«Писать я начинаю, в башке бедлам и шум, писать о чем не знаю, но, все же, напишу…»

Это я, кажется, прочитал у писателя Льва Кассиля в книжке «Швамбрания», но настоящий шум начался, когда наш Глебушка (извините, Глеб Сергеевич) сказал, что хочет организовать вечер, посвященный Шекспиру. Надо, значит, умный доклад про него сделать, прочитать один-два сонета, лучше наизусть, подобрать что-то из музыки и, главное, – сыграть какую-нибудь сценку. «А женские роли? – поинтересовался кто-то из мальчишек. – Тоже нам играть?» – «Нет, – ответил Глеб Сергеевич, – как в японском театре, поступать не станем. Пригласим девочек. Надеюсь, согласятся».

И потом он спросил, какие пьесы Шекспира мы помним. Хотя бы названия. Конечно, кое-что мы знали: по радио слышали, на афишах видели. Силин сказал, что венецианский мавр Отелло задушил свою Дездемону, и, если сыграть эту сцену, он готов быть в роли Отелло. А Дездемоной пускай будет Лидка Макариха с их двора, он ее с удовольствием придушит. Глебушка засмеялся вместе со всеми, а не начал, как другие учителя, перепиливать нас тупой пилой, и потом сказал, что почти уже выбрал, из какой пьесы. Из «Ромео и Джульетты». Знаете? Там все про любовь, и вам не мешает об этом знать… Что ж, пускай так, я не против: знание – сила. Журнал такой есть.

Учитель английского, когда услыхал про наш будущий вечер, дал нам задание выяснить, какое полное имя у Шекспира и что оно означает, если перевести на русский. Сказал, отметки ставить не будет, не бойтесь, но, кому любопытно, залезьте в словари и найдите ответ на вопрос. Я залез и, кроме года рождения и что он написал 37 пьес, а еще сонеты, поэмы, и что до сих пор окончательно не известно, сам он все это сочинил или кто-то другой, – кроме всего этого, узнал, что его полное имя Вильям Мейкпис и что Вильям означает Вильям, Мейкпис – «заключать мир», а Шекспир – «потрясать копьем». Выходит, в переводе на русский его надо звать Вильям Заключай-Мирович Потрясай-Копьев.

Все это и еще многое другое мы с Лидкой Макарихой рассказали на пару, когда вышли на сцену школьного зала, одетые по последней моде 17-го века: она – в длиннющем платье, которое ей здорово шло, а я – в чем-то вроде камзола, в шляпе и с приклеенными усами и бородкой клинышком. В общем, вылитый Вильям Мейкписович.

Потом я объявил: действие первое, сцена пятая. Зал в доме Капулетти. Все готовятся к карнавалу…

И тут ворвались на сцену слуги и начали орать дурными голосами, как во время уборки класса:

– Унесите стулья! Отодвигайте поставцы! Присматривайте за серебром!.. Эй ты, припрячь для меня кусок марципанового пряника!..

И вот появляется старик Капулетти со своей дочерью Джульеттой. Хотя какой он старик, если Джульетте, по его же словам, еще нет четырнадцати. Моложе Верки Жаровой, которая ее играет. За ними потянулись гости, многие в масках – карнавал ведь, как-никак. Среди гостей – Ромео из рода Монтекки, тоже в маске и в наряде странника, чтоб не узнали: ведь он пришел в дом врагов его семьи. А Верка, то есть Джульетта, без маски и такая классная! Я даже позавидовал Силину, который Ромео. И вот он уставился на Джульетту и начал…

Ромео (слуге).

Скажи, кто та, чья прелесть украшает

Танцующего с ней?


Слуга.

Синьор, не знаю.


Ромео.

Она затмила факелов лучи!

Сияет красота ее в ночи,

Как в ухе мавра жемчуг несравненный!

Редчайший дар, для мира слишком ценный!

…Как кончат танец, улучу мгновенье —

Коснусь ее руки в благоговенье…


Силин кричал эти слова так, будто мы все глухие, а гости в это время танцевали под музыку какой-то древний танец, вроде падеграса или падепатинера, и тут появляется Тибальт, племянник Капулетти. Вернее, он появился раньше и узнал Ромео по голосу. Тибальт хочет сразу же затеять драку, но дядя не разрешает, и парень уходит, весь раскочегаренный.

А Ромео касается локтя Джульетты и говорит:

Когда рукою недостойной, грубо

Я осквернил святой алтарь – прости.

Как два смиренных пилигрима, губы

Лобзаньем смогут след греха смести.


И Джульетта отвечает ему… (Голос у Верки стал совсем другой, на себя непохож – в несколько раз красивей, и нежнее, что ли):

Любезный пилигрим, ты строг чрезмерно

К своей руке – лишь благочестье в ней…


Ромео.

Даны ль уста святым и пилигримам?


Джульетта.

Да, для молитвы, добрый пилигрим.


Ромео.

Святая, так позволь устам моим

Прильнуть к твоим – не будь неумолима

!


Джульетта.

Не двигаясь, святые внемлют нам.


Ромео.

Недвижно дай ответ моим мольбам.


Все в зале, честное слово, тоже недвижны были: неужели поцелует? И я, хотя все уже видел на репетициях, тоже глядел во все глаза и, по правде говоря, немного завидовал Силину.

А он, гад, со словами «твои уста с моих весь грех снимают» взял и поцеловал Верку. По-настоящему. Взасос. И нормально получилось, лучше, чем во время репетиции – там все галдели, смеялись, в общем, мешали попасть прямо в губы.

Здесь тоже кто-то в зале зааплодировал, загоготал, но многие зашипели на них, и стало совсем тихо.

Джульетта сказала, вытирая губы:

Так приняли твой грех мои уста

?..


Я подумал, что когда про губы говорят «уста», то, наверно, целоваться куда легче и как-то… ну, серьезней, что ли… И «уста» ладонью не вытрешь…

А Ромео не может успокоиться и отвечает ей:

Мой грех… О, твой упрек меня смущает.

Верни ж мой грех!..


Это он к тому, чтобы опять поцеловаться, но тут вошла кормилица Джульетты, толстуха Бучкина, и позвала ее в комнату матери, а бал продолжался, но недолго. Заиграла музыка – кажется, из увертюры Чайковского «Ромео и Джульетта», и мы под нее дернули занавес.

Потом за сценой Глеб Сергеич похвалил всех нас, а Вере сказал, что у Шекспира в пьесе нет ремарки, что Джульетта после поцелуя вытирает губы. И, вообще, такого лучше не делать никогда, особенно если могут заметить триста человек из зала. Но даже, и если один на один с Ромео. Однако в основном, добавил он, мне понравилось. А вам?

– А мне нет, – раздался голос, и принадлежал он нашей директрисе.

– Почему же, Антонина Никтополионовна? – спросил Глеб Сергеич.

– Мало вам распущенности и аморальности на улице и во дворах? – сказала она. – Хотите еще пропагандировать со сцены школьного зала?

Все у нее пропаганда – даже поцелуи.

– Но ведь это был Шекспир, – тихо возразил наш Гэ Эс (так мы его иногда называем для краткости).

– Можно было выбрать другой отрывок! У Шекспира много всего написано.

– Но это как раз о молодых, – еще тише сказал Глеб Сергеич. У него вообще тихий голос, а тут словно охрип. – Это о первом чувстве. О любви с первого взгляда. Которая пронзает, как молния. И сцена эта, если хотите, Антонина Никтополионовна, одна из самых чистых и моральных в мировой литературе. И поцелуй… Он так же чист, как их чувство. Как сама пьеса.

– Это все громкие слова, Глеб Сергеич! – Какие же громкие, если я с трудом услышал. – И Шекспир ваш жил триста с лишним лет назад.

– Чувствам время не помеха, – ответил Гэ Эс. – У людей они все те же. Только покрываются наслоениями в зависимости от обстановки, от среды. А искусство порою пытается их очистить.

– Довольно, Глеб Сергеевич. Теперь я буду строже контролировать ваши мероприятия.

– Тогда я, извините, не буду их проводить…

Он повернулся и ушел. Мне показалось, что чуть не заплакал, но другие говорили, я выдумываю. Как бы то ни было, настроение у нас было испорчено, даже не хотелось допрашивать нашего Ромео, как ему понравился настоящий поцелуй с Джульеттой.

На следующий день обида за Глеба Сергеича у нас не прошла, и кто-то предложил вообще написать коллективную жалобу в газету или в отдел народного образования и всем подписаться.

– Только не от руки, а на машинке надо, – крикнул Силин, и я сказал, что отпечатаю на отцовской «Олимпии» и попрошу его проверить ошибки.

Вопрос был решен, и теперь стали думать, о чем и как писать. Это заняло почти все перемены и часть урока труда, но ни к чему определенному не пришли, даже когда задержались после уроков. В основном все были возмущены тем, что сама директриса срывает литературные вечера – то к Бетховену придралась, теперь к Шекспиру. И даже возразить не дает – нет, и все! А если наш английский Ю. Ха., а за ним и Гэ Эс разобидятся и уйдут из школы, кому от этого лучше? И дело не только в них, а в том, что ко всем она придирается, кричит, всегда во всем права, а других обвиняет… Как на суде. Разве можно так детей воспитывать? Как Салтычиха какая-нибудь. Нам и дома хватает указаний и приказаний.

Примерно так мы рассуждали в полном согласии, но горланить это одно, а написать никак не получалось. Тогда я опять предложил, что посоветуюсь с отцом и попрошу помочь. На том и разошлись.

Вечером я подробно рассказал ему что и как и куда хотим написать. Он выслушал внимательно и задумался. Потом встал, прошелся по комнате, потрогал кактус на окошке, укололся, отдернул руку и наконец остановился передо мной.

– Я вспомнил стихи, Князь (так он иногда называл меня – как ребята в школе). Пушкина Александра Сергеевича. Вы их наверняка не проходили. Вот, послушай. Называется «Из Пиндемонти». Это имя Пушкин нарочно выдумал – как будто итальянец один.

И отец стал читать наизусть:

Не дорого ценю я громкие права,

От коих не одна кружится голова.

Я не ропщу о том, что отказали боги

Мне в сладкой участи оспоривать налоги

Или мешать царям друг с другом воевать;

И мало горя мне, свободно ли печать

Морочит олухов, иль чуткая цензура

В журнальных замыслах стесняет балагура…


– Но довольно… Все понятно?

– Не все, – честно ответил я. – А к чему ты?..

И отец стал говорить, что эти стихи Пушкин написал за полгода до смерти, как будто от лица итальянского поэта, и что в них он не сетует, не жалуется на то, что не может помешать войнам или еще чему-то: например, увеличению налогов, печатной лжи, зверской цензуре и так далее. По-нашему говоря, принять участие в общественной борьбе. Главное для него – иметь возможность, пока живет, созерцать красоты природы, пользоваться дарами искусства и вдохновения… То есть быть в стороне.

– Ну, и что? – спросил я, когда отец наконец замолчал. – При чем здесь то, о чем я тебе рассказал? По-твоему, нам не нужно писать и посылать это письмо?

– Не знаю, – ответил отец и сразу ушел в другую комнату, словно разозлился на что-то…

Конечно, ничего мы не написали и никуда не послали. Зато я сочинил вот этот рассказ, или как его назвать…

И что же получается? Вроде писатели и другие известные люди пишут для нас рецепты на все случаи жизни, да? Как будто знают, как нам вести себя, когда вдруг шарахнет любовь, и что делать, если хочешь за кого-то вступиться, а сам боишься, или твои родные боятся, что тебе или им самим за это не поздоровится… И, выходит, большинству только и остается, что следовать их поучениям – в прозе, в стихах… в речах?.. Но ведь писатели, и другие, бывают разные, и советы у них тоже разные. Кого же слушать? А если они вообще ничего не посоветуют, или сами не знают, или скажут: обратись к Богу?.. Тогда как?.. А может, надо только к себе обращаться?..

А, Глеб Сергеевич?

Геннадий Князев, ученик 9-го класса «А»

Глеб спросил мое мнение об этом сочинении и признался, что был несколько огорошен и лишний раз понял: ни черта мы, в сущности, не знаем о своих учениках, об их мыслях, суждениях, возможностях. С чем я вполне согласился.

3

В одном иностранном журнале из тех, которые я просматривал в поисках очередных песен для перевода, прочитал такую сентенцию:

«Каждое утро, когда встает солнце, просыпается антилопа. Она знает, что должна убежать от самого быстрого льва, иначе он ее съест.

Каждое утро, когда встает солнце, просыпается лев. Он знает, что должен догнать самую медленную антилопу, иначе умрет от голода.

В конце концов, не так важно, кто ты – лев или антилопа.

Когда встает солнце, ты должен начинать бег».

Рядом с текстом были нарисованы эти животные, на сходство ни с одним из которых не смею претендовать, но тем не менее ощущаю себя и тем, и другим – и жертвой, и в какой-то степени преследователем. Особенно, когда бегаю по редакциям в расчете «догнать» такого редактора, кто даст слабину и не откажет напечатать мои творения.

Одной из таких, в числе прочих, оказалась милейшая Елена Яковлевна Сондак, музыкальный редактор Радио. Когда я притащил ей в Дом звукозаписи на улице Качалова чудом добытый сборник «Американских трудовых песен» с мелодиями и текстами, некоторые из которых уже сподобился перевести на русский, сердце ее дрогнуло, и она стала знакомить меня с композиторами. Первым подвернулся Лев Шварц. Невысокого роста, седой, с приятным лицом, живой и остроумный, он мне сразу понравился. Лев Александрович был к тому времени уже довольно известен, его музыка к кинофильму «Новый Гулливер» даже заслужила похвалу Чарли Чаплина, о чем мне почти сразу было сообщено. Шварц заинтересовался американскими песнями и взялся за обработку народных мелодий, которые были, как я позднее узнал, почти все в стиле «кантри».

Лиха беда начало: вскоре я познакомился и начал работать с другими музыкантами, ни одного из которых не могу упрекнуть в заносчивости, сварливости или непомерном самолюбии, несмотря на то, что был неоперившимся новобранцем в сравнении с ними. Что не мешало, однако, некоторым из них, например, композитору Виктору Сибирскому вынимать порою из меня душу, и не один раз я бывал готов хлопнуть дверью. (Или крышкой рояля.) Отношения с ним усложнялись и тем, что были мы во многом схожи характерами: оба раздражительны, желчны, несдержанны. В то же время Виктор Ефимович умел искренне сострадать – я видел, как он относится к своей болезненной жене. С ним мы тоже произвели на свет немало зарубежных песен для Музыкального издательства, для Радио и эстрады. А также неплохо отвели душу в беседах о житье-бытье. При переводе детских песен я сотрудничал еще с двумя приятными людьми – Михаилом Иорданским и Марком Мильманом, о которых сохранил самые добрые воспоминания.

Бога ради, не подумайте, что этими благостными строками хочу создать впечатление, будто братья-композиторы в массе своей чем-то лучше братьев-писателей. Просто первое братство официально насчитывало тысячи две однокорытников, а второе – более десяти тысяч, и, вполне возможно, согласно строгим математическим законам, которых я никогда не знал, вероятность попадания на хороших людей в первом случае больше.

Чтобы попытаться еще значительней сократить разрыв в положительных и отрицательных свойствах между теми, кто музицирует, и теми, кто пишет слова, а также развлечения для – осмелюсь предложить краткий дивертисмент, попросту говоря, рассекречу некоторые весьма откровенные высказывания музыкантов о самих себе и о музыке – шутливые, серьезные, добрые, язвительные… всякие, услышанные от них или прочитанные в их книгах. (Порою и они прибегают, вместо нот, к помощи буквенного алфавита.)

ДИВЕРТИСМЕНТ

Вспоминаю, как Лев Александрович Шварц, раскладывая на своем столе очередные записи народных песен, взывающих к обработке, говорил с улыбкой:

– А знаете, Юра, как начинался музыкальный фольклор? Сидят себе на завалинке древние люди из гущи народа. Сидят, молчат. Вдруг один из них, кто посмелее, заявляет: «Братцы, что это мы зря сидим? Давайте чего-нибудь отчебучим, а? Народное, для фольклора то есть. Чтобы потом они… эти, как их… композиторы… обработали…» И пошло-поехало… Кстати, если серьезно, то опера «Борис Годунов» просто пронизана русским фольклорным духом. Однако ни одной прямой цитаты из него там нет. Такое уметь надо! Недаром Дебюсси, который жил в России и был музыкальным гувернером в доме баронессы фон Мекк, называл себя впоследствии учеником Мусоргского, а Равель сделал партитуру его «Картинок с выставки…».

Музыка… Вы спрашиваете, что такое музыка? В чем ее отличие, например, от обыкновенного шума? Хороший вопрос. Научный… Если, скажем, сесть задницей на клавиатуру рояля, то это что? Шум? Грохот? Музыкальная абракадабра? А вот и нет. Любой авангардист скажет вам, что это кластер, и произведенные чьей-то задницей звуки определит как музыкальную пьесу под названием «На рынке», «В толпе» или еще как-нибудь. В общем, интуитивное творчество…

Что такое «интуитивное творчество»? Тоже неплохой вопрос. Это когда скрипач берет кларнет, кларнетист – виолончель, виолончелист – трубу, а трубач садится за рояль в то время, как пианист хватает скрипку. И потом все играют без всяких нот, по «интуиции»… Я понятно объясняю? Но, конечно, все немножко сложнее…

Между прочим, Юра, модернист модернисту рознь. Их тоже голыми руками не возьмешь: среди них и великий Скрябин, и Прокофьев, и Шостакович. Никогда они не тушевались перед консерваторами и еще в начале века пустили шутку про старомодного, с их точки зрения, директора Петербургской консерватории композитора Глазунова: «Глазу нов, а уху стар». Однако «рутинер» Глазунов, напрочь не признавая модернистских веяний в искусстве, подписал Сергею Прокофьеву диплом с отличием и подарил именной рояль… Были тогда благородные люди и среди композиторов…

Так все же, что такое музыка, Юра? Музыка – это такой вид искусства, который… которое… Ну, я вижу, вы поняли…

Да, музыка непростая штука. И, главное, ее понимают и о ней судят абсолютно все. И короли, и члены ЦК. После премьеры «Волшебной флейты» король пригласил Моцарта к себе в ложу и сказал: «Нам понравилась ваша опера, но не много ли в ней нот?» На что Моцарт ответил: «Ровно столько, сколько их существует, ваше величество. Всего семь»…

…Кстати, о Рихарде Вагнере. Великий композитор. Отец современного оркестра. Всесторонний человек – кроме опер писал книги, статьи. Одна из них, «Еврейство в музыке», стяжала ему славу антисемита, такую громкую, что его возлюбили вожди третьего рейха. Но ходили упорные слухи, что его подлинным отцом был некто Людвиг Гейер, дрезденский певец и по совместительству еврей. Между прочим, про Гитлера тоже говорили такое. Уж не болезненный ли это комплекс?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю