355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Хазанов » Лубянка, 23 » Текст книги (страница 17)
Лубянка, 23
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 03:27

Текст книги "Лубянка, 23"


Автор книги: Юрий Хазанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 21 страниц)

Но все это потом – и более критическое восприятие, и какое-то осмысление, а пока я, как многие другие, нахожусь под обаянием Юлия Даниэля и только что вернулся домой от художника Лени, где кроме хозяина и его жены присутствовала слегка косившая молодая женщина по имени Алена, показавшаяся мне несколько настырной в проявлении своего неравнодушия к Юльке и в требовании его внимания к себе. Он, видимо, считал так же, потому что был с ней на удивление резок. (Эта самая Алена доставит мне спустя несколько лет немало неприятных минут, обострив мое и без того мучительное состояние. Впрочем, осуждать за это я не вправе.) Пока же ее несдержанность, как я уже заметил, раздражала Юльку, а также, в чем я убедился немного позже, и его жену Ларису, в чьем присутствии Алена не могла, или не хотела, умерять свои чувства по отношению к «сутуловатому черноглазому красавцу».

Он не любил говорить подробно о себе – Юлька – о детстве, о войне, вообще о своей жизни, в том числе интимной, что мне не нравилось: я сторонник большей откровенности между друзьями. Полнее я сумел познакомиться с его биографией лишь много лет спустя, уже после его смерти, когда прочитал краткий очерк о нем, написанный его заметно повзрослевшим сыном Санькой.

Юлий Даниэль – узнал я из этого очерка – сын Марка Меировича, родившегося в начале 20-го века в литовском местечке, в семье портного. С молодых лет этот еврейский романтик примкнул к большевикам, участвовал в Гражданской войне, но избрал не политическую, а литературную стезю: стал писать (под псевдонимом Даниэль) прозу на своем родном еврейском языке – в основном, пьесы. Они переводились в те годы на русский и украинский, ставились на сцене. Наиболее известная из них называлась «Хлопчик». А самую большую известность из его произведений получила (не удивляйтесь) песня «Орленок», оригинальный текст которой написан Марком Даниэлем на языке идиш для какой-то из своих пьес. Русский текст был сделан Яковом Шведовым, музыку этой, ставшей весьма популярной, песни написал композитор В. Белый. Отец Юлия в числе авторов никогда не упоминался…

Помните, возможно: «Орленок, орленок, взлети выше солнца и степи с высот огляди! Навеки умолкли веселые хлопцы, в живых я остался один…»

(Кстати, Якова Шведова я немного знал. У него была дача в подмосковном поселке Голицыно, крышу которой венчал цветастый петушок, прозванный местными острословами «орленком» – с явным намеком на то, что именно эта птица заработала деньги на постройку дачи. Кстати, весьма скромной.)

Среди произведений отца Юлия была повесть «Юлис», невымышленный герой которой – руководитель подпольной молодежной организации города Вильно, друг юности автора. В честь этого человека и был назван Юлием единственный сын Марка Меировича (Даниэля), а литературный псевдоним отца стал подлинной фамилией сына. Отец Юлия прожил недолго: в сорок лет умер от туберкулеза, и ранняя смерть, вероятней всего, спасла его и от гибели в Бабьем Яре (когда немцы напали на Советский Союз, он жил в Киеве), и от участи, которая постигла многих его друзей и коллег – еврейских литераторов (Бергельсона, Квитко, Маркиша и других), расстрелянных в 1952 году в сталинских застенках.

Юлию в начале войны с Германией было пятнадцать, он жил с матерью в Москве. Их эвакуировали в Саратовскую область, и полунищий московский быт они сменили на почти нищенский деревенский. Мать часто болела, Юлий работал в колхозе. («Бывало, я крал зерно…» – написал он в одном из стихотворений об этом времени.) Потом его призвали в армию и послали учиться на командира, однако он яростно отлынивал – хотел оставаться солдатом и, в конце концов, на него махнули рукой и отправили на фронт. Об этом времени он не любил вспоминать и обстоятельно рассказывать – ни друзьям, ни жене, ни сыну… Ну, был связистом… Ну, еще автоматчиком… Ну, да, воевал… На Украине, в Румынии, в Литве… Еще в Восточной Пруссии… Был ранен там в обе руки, правая осталась покалеченной… Ну, попал в госпиталь… А в госпитале, знаете, кого встретил?..

Тут он оживлялся и подробно рассказывал, как однажды… он почти уже на выписке был… медсестра позвала его помочь – раненого одного донести до койки. Юлий, с кем-то еще, поднял его и почувствовал: легкий какой-то этот парень… Ну, вроде чего-то ему не хватает… В общем, одной ноги не было… Но дело не в этом: на такое, и похуже, они уже нагляделись… А дело в том, что лицо у этого солдатика знакомое… И чем больше смотришь, тем больше оно знакомо…

– Мишка! – закричал Юлий. – Ты, что ли?

И тогда раненый приоткрыл глаза и ответил:

– Ну, я. А чего орешь?..

С парнем, которого Юлий помогал нести, он несколько лет назад сидел за одной партой в московской школе.

Сейчас Мишка, с которым меня познакомил Юлий, был инженером-строителем – громкоголосый, энергичный, смуглолицый, с преждевременной сединой, которая его красила, почти незаметно хромающий на своем высоком протезе. У него была жена Марина, почти такая же энергичная, как он сам, и две маленьких дочери. И Мишка, и Марина – из тех людей, кто с первого знакомства кажутся давними друзьями, и хочется хлопать их по плечу, говорить «ты» без всякого брудершафта и жаловаться на жизнь. За кажущейся резкостью в Мишке скрывалось и тикало доброе преданное сердце, и с особой любовью и постоянством относился он к Юлию. Словно тот не просто помог когда-то дотащить его до больничной койки, а вынес из-под обстрела с риском для собственной жизни. Через несколько лет Мишка подтвердит свою преданность Юльке, смертельно оскорбив его подельника Андрея – соучастника в судебном процессе, который окончился обвинительным приговором для обоих. Оскорбление было не действием, только словом – Мишка где-то выкрикнул, что именно Андрей виновен во всем происшедшем, и пожелал ему не возвратиться из лагеря. Этого ему не простила жена Андрея и настояла впоследствии, чтобы тот расправился с Мишкой на страницах своего очередного романа. Что и было выполнено… Но подробнее – в свое время.

Охотно рассказывал Юлий и о том, как, не доучившись в нескольких классах школы, сумел все же получить высшее педагогическое образование. (Этот пробел отнюдь не помешал ему стать превосходным учителем литературы.) А насчет поступления в институт дело было так: после демобилизации по ранению ему жутко не хотелось снова учить школьные предметы и сдавать экзамены, чтобы получить справку о среднем образовании. Не без совета и помощи друзей он ухитрился подделать такую справку, однако к тому времени по справкам в институт принимать перестали – только по аттестату, подделать который у него не хватило ни искусства, ни наглости. И тогда, опять по совету добрых людей, он отправился прямиком в город Харьков, где, как сообщили, справкам пока еще верили. Там он благополучно поступил в университет и окончил первый курс, обретя множество друзей и подруг, одна из которых – Лариса – стала впоследствии его женой и матерью Саньки. А Юлька после первого курса перевелся в Москву в Педагогический институт.

Получив дипломы, оба они – Юлька и приехавшая к нему из Харькова Лариса (чья мать умерла, а отец давно уже сидел в концлагере как ярый враг народа) – долго искали работу в Москве, но их отчего-то не брали… Догадываетесь, отчего?.. Правильно: оттого, что его фамилия Меирович (Даниэль), а ее – Богораз (Брухман). (Ваш покорный слуга, окончивший институт примерно в то же время и также по специальности «учитель», оказался, если помните, просто везунчиком.)

А Юлька с Ларкой и с уже родившимся сыном вынуждены были уехать в Калужскую область, где прокантовались четыре года, «сея разумное, доброе, вечное» среди юных калужан и калужанок, и где Юлька начал, подобно мне, заниматься переводами стихов, но был, хочу думать, не так всеяден; а также занялся прозой – писал историческую повесть из российской жизни под названием «Бегство». (Лет через десять эту рукопись с дорогой душой приняла в издательстве «Детская литература» красивая редакторша, и книга была отпечатана приличным тиражом. Но случилось так, что по приказу свыше весь тираж пустили под нож, и ни красота, ни душа редакторши помочь не смогли. За что так? В свое время узнаете.)

Вернувшись в Москву, Юлий еще год работал в школе, а потом сделал то же, что и я, – так что, ко времени знакомства оба мы находились в одинаково неопределенном положении – ни в городе Богдан, ни в селе Селифан (ну, шутники, подставляйте имена по вкусу!), а по тогдашней советской терминологии – типичные тунеядцы.

3

Тем временем жизнь другого, ставшего для меня близким и совершенно необходимым, существа шла своим чередом. Ему не приходилось думать о заработке, ему не могли отказать в приеме на службу, не могли уволить без выходного пособия, анкета у него была в полном порядке (впрочем, не совсем – родственники в Германии), но его это не слишком беспокоило: у него были заботливые приемные родители, хорошая постель, разнообразный стол (миска), с ним много общались, гуляли, возили на автомашине. Опекуны, или как их лучше назвать, уже неплохо знали его вкусы – знали, что он любит сосиски и соленые огурцы, бутерброды с маслом и печенье, хоккейные мячики и резиновые клизмы. (Последние для игры и укрепления зубов.) Еще он полюбил с ходу хватать желтые витаминные шарики, когда их катят по полу, но больше, больше всего любил (обожал!) мороженое. Особенно пломбир, однако не гнушался и простым фруктовым за двенадцать копеек. И был он, повторюсь – мой друг и любимец, и спутник мой автомобильный, мой сотоварищ-пешеход, с которым в этот мир обильный (а еще рифмуется – «дебильный») был для меня приятней вход. И, ко всему еще, он был – свидетель, молчаливо-скромный, моих любовных эскапад, кто в руки вкладывал перо мне – и я писал, пусть невпопад… (Это я так притворно-лицемерно – о написанных много позднее рассказах и повести о нем, которых отнюдь не стыжусь.)

Существо, кому посвящен весь долгий предыдущий абзац (который рекомендую читать на одном дыхании), носит, о чем вы давным-давно догадались, имя Кап, и я продолжаю о нем.

Его век длился сто с лишним лет (собачьих), хотя он немало болел, бедняга, чем напоминает мне, прошу прощения, английского философа 17-го века, Томаса Гоббса, который рос болезненным ребенком, да и в зрелые годы не отличался здоровьем, однако прожил 91 год, чем заслужил неодобрение марксистов-ленинистов, потому что успел создать научную теорию, по которой буржуазное общество представляет собой крайний предел социального развития, а дальше, как говорится, – тишина. Но этого мало: само государство он уподоблял морскому чудовищу Левиафану, про кого в Библии не слишком одобрительно замечено, что «…дыхание его раскаляет угли… он кипятит пучину, как котел, и море претворяет в кипящую мазь…».

Не знаю, какими еще отклонениями страдал философ Гоббс, а у моего Капа уже смолоду был цистит, за которым последовало воспаление сальных желез, затем отит. Цистит быстро прошел, а с отитом и с длиннющими ушами, способствующими этому заболеванию, он прожил всю жизнь и временами так тряс головой, что я боялся, эти уши оторвутся и улетят к его родственникам в Западную Германию. А звуки, которые сопровождали это, напоминали хлопанье белья, развешенного под сильным ветром для просушки.

Именно для облегчения зуда в ушах ему были выписаны, помню, старым ветеринарным врачом Ильинским какие-то мудреные капли – их нужно было заказать в обычной, человеческой, аптеке, и Римма с рецептом помчалась туда. Там стояла, конечно, большая очередь, и почти все заказы выполнялись на следующий день.

– Ой! – не удержалась Римма от восклицания, когда подошел ее черед. – Но как же? Он так трясет головой! И воет!

– Кто воет? – зычным голосом знаменитой артистки Раневской вопросила из окошечка пожилая аптекарша.

– Собака, – пролепетала Римма. – Ему больно.

– Посидите, гражданка, – прогремел тот же голос. – Вас вызовут.

Капли она получила через полчаса.

Не скрою также, что воспаление сальных желез лечилось тогда с помощью свечей, которые я самолично, и в немалом количестве, вставлял Капу под хвостик. Но опасней всего была, конечно, чумка, которой он не избежал, хотя все положенные предварительные уколы были сделаны.

Что он заболевает, мы заметили сразу, когда пес не только не встретил нас с тапком во рту, но даже не поднялся со своего матрасика. К миске с едой тоже не подошел, но, когда я залег на тахту, все же сел рядом и вяло протянул лапу, однако его африканский материк на спине и пятнистые бока сотрясались мелкой дрожью, и глядеть на это было страшно. Я бросился к телефону, позвонил Ильинскому и огласил коридор бессвязными выкриками. Прервав меня, врач сказал, что сейчас приедет.

С четвероногим пациентом он вел себя точно так же, как с двуногим: ощупывал, выстукивал, выслушивал с помощью стетоскопа и потом измерил температуру, тоже отодвинув ему хвостик. Градусник показал 39,5. Я ойкнул, но врач объяснил: это не так страшно – нормальная температура у собак 37,5.

Диагноз был неутешительным – чумка. Скорее всего, легочная, но вполне может перейти в другие формы. Что делать? Завтра придет медсестра, начнем уколы. Собаку нужно утеплить, обвязать чем-то шерстяным. Гулять? Конечно, только очень недолго. А еще – таблетки. Давать регулярно, закладывая под брылю (помните, где это?) и слегка зажимая… Пока все. Будем надеяться…

Мы надеялись, и эти наши надежды (в отличие от многих других), слава богу, оправдались: Кап выздоровел, опять рьяно бросался за тапочками, хорошо ел и просил добавки; едва заслышав слово «гулять», рвался к двери, не давая времени одеться, так что нам с Риммой приходилось, оповещая друг друга о своем намерении, переходить на иностранный язык и заменять русское «гулять» немецким «spazieren», которого Кап еще не выучил. Чумка, покинувшая его тело, оставила на память о себе суховатый кончик черного носа.

Долгие ночные гуляния не могли обойтись без происшествий, не всегда приятных, одним из которых стала коллективная драка – не между собаками, а промеж людей: Римма и я геройски сражались с двумя не вполне трезвыми молодцами. (Впрочем, я тоже не был как стеклышко.)

В этот вечер мы проводили очередного гостя. Сегодня им был зачастивший к нам в последнее время Артур. После его ухода мы пошли прогуляться с Капом в соседний двор, где церковь. Кап занимался своими делами, мы заговорили с Риммой об Артуре, по свойственной почти всем смертным привычке, перемывая, по горячим следам, ему кости. Что было нетрудно, ибо костистость его была под стать небезызвестному Кощею. Особенно лицо: подложи под него две скрещенные косточки – и прямо «не влезай – убьет» на столбе или наклейка на бутылке с денатуратом. Впрочем, похудеть ему было с чего: посидели бы вы, по очередному «хрущевскому призыву», три года в Зубцове, в двухстах километрах от Москвы, на скучнейшей и чуждой ему работе, с жалкой зарплатой и в жутких жилищных условиях, хотя и не худших, чем у 20 тысяч жителей этого городка Тверской области. А в костистом черепе Артура мозги были ого-го какие!

Недавно, к счастью, он окончил эту «барщину» и получил право вернуться в Москву, но здесь тоже ничего радостного не ожидало: по-прежнему жил в квартире с матерью, отчимом, сводным братом, бабушкой и чувствовал себя не слишком уютно; кроме того, окончательно расстался с хорошей долгоносой женщиной, на которой хотел, но перехотел жениться, и успел полюбить коротконосую, старше его на семь лет и не отвечающую взаимностью; а ко всему, никак не может найти работу по своей специальности, которая называется – авиационный инженер. В общем, выпускник известного МАИ. Но он и без этого эрудит – из тех, кто «все науки превзошел»: и в технике силен, и в литературе подкован, и говорить мастак. А как поет! Правда, в репертуаре всего один номер – ария Кончака из «Князя Игоря», но какое исполнение! К тому же a capella – без всякого аккомпанемента. Словом, не мужчина, а сами понимаете что в штанах! (Цитирую Маяковского.) И вот это самое «облако» находится сейчас в затруднительном положении, бродит неприкаянное, ищет, где бы приткнуться…

Он приткнулся к нам, и мы не возражали, приняли с открытой душой, тем более что уже довольно хорошо знали его раньше. Знали, что человек он достаточно сильный, так нам казалось, не склонный ко всяким переживаниям – во всяком случае, вслух, и потому отнюдь не ждали от него душевной исповеди, рыданий на груди и просьбы посоветовать что-либо. Во всем этом он вроде бы не слишком нуждался, даже в сочувствии, и, возможно, поэтому сам не умел его проявлять. По крайней мере, так мы с Риммой считали. Но, вполне вероятно, и ошибались, принимая его сдержанность за безразличие, хладнокровие за равнодушие, самообладание за безучастие. Было, впрочем, одно, в чем мы определенно не могли ошибиться, поскольку проявлялось это в достаточной мере наглядно, – я говорю о прижимистости. Хотя и тут как сказать: в его жизненных обстоятельствах такая черта вполне объяснима. Необъяснимым же остается одно: он не испытывал любви к животным и никогда не выражал восхищения Капом! Последнее ни понять, ни простить невозможно.

В общем, Артур нам нравился, как и два других «фигуранта», Алик и Эльхан, доставшиеся через моего брата. Только Алик был душевный, отзывчивый, более домашний, что ли, а Эльхан, пожалуй, еще более индифферентный, чем Артур – в бытовом, повседневном смысле: все больше о глобальной политике, а еще больше – о женщинах. Хотя, опять же, смотря о чьих проблемах речь. Если о проблемах моего брата, тут Эльхан на недосягаемой высоте. Но если лично мне понадобится помощь, я в первую очередь обращусь к Алику, а потом… Нет, потом опять к Алику… А в самую первую очередь, конечно, к Миле. Только она уже год как в Тель-Авиве, а до этого была в Польше… А после Мили (я не говорю о ближайших родственниках) я бы обратился к Полине, к Бэлле, к Марку Вилянскому, к Жанне и ее родителям… к новому моему другу Юльке, к… начинаю все больше задумываться… к Мише Ревзину, к Мирону, к Игорю Орловскому…

Не выходя с церковного двора, мы с Риммой пришли к выводу, что отзывчивых среди моих друзей все-таки больше, чем… чем не очень, и после этого позвали Капа и вышли на почти уже безлюдную Лубянку. Пройти до нашего подъезда было не больше сотни шагов, Кап трусил впереди, белый завиток на хвосте был для меня чем-то вроде путеводной звезды – так я подумал в сентиментальном порыве, или хотел подумать – и в этот момент увидели двух идущих нам навстречу парней, один небольшого роста, второй повыше. Вот они поравнялись с Капом, высокий слегка наклонился к нему, словно хотел что-то сказать, Кап отскочил и залаял. Вообще-то, я уже говорил, лаял он только на очень пьяных и на людей с большими зонтами. Но дождя в эту ночь не было, и очень пьяными парни не казались. В следующее мгновенье я услыхал, как высокий зарычал, удачно подражая собаке, и занес правую ногу для удара… Я бросился вперед, крикнул:

– Ты, гад! Что делаешь?

На меня он рычать не стал, просто толкнул в плечо, сопровождая действие вполне членораздельным текстом. Я ответил такого же рода движением и словами тоже из его лексикона. Началось взаимное толкание и размахивание кулаками. Римма бросилась мне на помощь, второй парень преградил ей дорогу, она стала его колотить. Я крикнул ей, чтобы отвела Капа домой и позвонила в милицию, и она, нанеся еще один блестящий удар низкорослому, скрылась с Капом в подъезде. Мы с высоким продолжали бой, двигаясь при этом почему-то к углу нашего дома, за которым начинался Рождественский бульвар и была трамвайная остановка. Я пребывал в таком бешенстве из-за попытки нападения на беззащитную собаку, что не помнил себя и не понимал, как мы очутились на рельсах. Впрочем, трамваи уже не ходили, люди тоже, и нам никто не мешал сражаться. Не знаю, почему второй парень не пришел на подмогу первому; не знаю, почему ни один удар противника не достиг цели, во всяком случае, если говорить о моем носе, губах или зубах, но драка продолжалась, унылая и ленивая.

А потом вернулась Римма, крикнула, что вызвала милицию, но я не думал, что и вправду; видимо, наши противники тоже не думали, так как ретироваться не собирались, и Римме снова пришлось обратить свой гнев против низкорослого. Не знаю, сколько все это продолжалось, мне смертельно надоело размахивать руками, я готов был пойти на мировую, но тут подъехал чуть ли не целый взвод милиционеров аж на двух мотоциклах с колясками. Наверное, скучно было ребятам коротать ночь у себя в отделении – ни одного приличного преступления, ни одного зверского убийства, а тут им звонят и сообщают, что два бандита напали на известного литератора и, главное, где – в двух шагах от главного центра госбезопасности, рядом со зданием таинственного шифровального института. (Наш дом 23, их – 21, но у них подъезд гораздо красивей, и в нем, полагаю, не пахнет, как в нашем, мочой.)

И вот нас четверых везут в ближайшее отделение милиции и там, в первую очередь, интересуются, где произошла драка. На Лубянке, у Сретенских Ворот? А на какой стороне улицы? На левой? Тогда это не наша забота, извините, тот угол обслуживает другое отделение. И нас везут в другое. Я жалел уже, что мы связались с органами правопорядка, но Римма продолжала пылать негодованием и жаждала справедливости. Она и написала юридически обоснованное заявление с жалобой на ничем не спровоцированное нападение на двух мирных граждан и то же самое изложила устно в приемлемых выражениях. (За себя я в те минуты не ручался.) Помню, когда она живописала драку и как противник толкал и даже ударил ее, женщину, тот, малорослый, воскликнул с надрывом:

– Да, женщина! А как меня молотила! – И добавил вполголоса еще кое-какие слова, что не ухудшило, но и не улучшило его имидж в глазах лейтенанта, ведшего допрос.

Перевес несомненно был на нашей с Риммой стороне: мы старше, трезвее, яснее выражаем мысли. Да и парни вели себя на удивление пассивно – быть может, честно признав в душе, что в данной ситуации им нечем крыть и торжество победы не светит. Я тоже отнюдь не ощущал себя победителем: чувство обиды, незащищенности все равно не проходило. Позднее пришло в голову нелепое, быть может, греховное сравнение с моим тогдашним (и тем более теперешним) ощущением победы в войне с Германией: та же несоизмеримость понесенного ущерба (душевного, физического) и воплощения того, что называется торжеством справедливости.

Когда уходили из милиции, Римма попросила немного задержать парней, чтобы те не нагнали нас, и там, не без юмора, обещали, если нужно, предоставить им удобный ночлег. А я в течение нескольких последующих дней с опаской выходил с Капом на ночную прогулку…

Немного раньше я позволил себе осудить Артура за равнодушное, в отличие от всех остальных наших друзей и знакомых, отношение к Капу, но, если кто из них и должен был бы испытывать к нашему псу не вполне добрые чувства, то это, несомненно, пузатый балагур Гриша из одного детского издательства. Началось с того, что я совершил сверхгуманный акт и по его нижайшей просьбе вручил ему ключи от квартиры и комнаты, чтобы он в наше с Риммой отсутствие нанес нам визит исключительной важности: для него и, надеюсь, для его спутницы Милы. (Уточнение: у его жены совсем другое имя.)

Вот что он рассказал мне потом. (К сожалению, не смогу передать его неподражаемую интонацию.)

«Мы робко открыли дверь, опасаясь, что ваш пес с яростным лаем бросится на нас и отхватит по значительному куску принадлежащего нам жира…» (Я немного знал Гришину пассию – у нее было красивое лицо, но, как и он, она не отличалась худобой.)

Миша продолжал: «Но ваш сторож притащил нам синий слюнявый мячик, и когда мы, для начала, присели у стола, уселся рядом. Мы пригубили вина, я много не пью, ты знаешь, Юра… (Я знал, у него больное сердце.)…съели по конфетке и направились в сторону тахты. И тут Мила совершила непоправимую ошибку: угостила твоего пса шоколадной конфетой… Кто мог знать, что он так любит шоколад?.. Он проглотил и попросил еще. Мила не отказала, после чего мы стали снимать обувь… (– Для начала, – подсказал я.) Правильно, старик… И тут…»

– Кап попросил… нет, потребовал еще, – догадался я.

– Ты схватываешь на лету, – одобрил Гриша. – Но разреши, я продолжу… Итак, он получил третью конфету, вошел во вкус и начал лаять все громче, уже не прося, а требуя, как ты правильно заметил… В общем, началось некоторое противостояние: я тянул женщину на тахту любви, Кап направлял ее внимание на конфетную коробку… Но, главное… Мила начала смеяться. Она вообще дама смешливая, ты знаешь, а тут… В общем, смех и то, чем мы собирались заняться, такие же несовместные вещи, как гений и злодейство… Мила хохочет, не может остановиться, Кап лает, я… Мое состояние мог бы, пожалуй, понять, и даже предложить выход, только библейский парень по имени Онан… Я тоже, конечно, не удержался… от смеха, старик, от смеха… А там и отведенное нам время подошло к концу, и конфеты в коробке иссякли… В холодильнике мы тоже ничего лакомого и успокоительного для собаки не нашли…

В этой трагической истории больше всего меня взволновала коробка с конфетами. Неужели Гриша не преувеличил, для красного словца, и они скормили все конфеты Капу? Это же очень вредно!

– Ну, может, я немного сгустил краски, – успокоил меня приятель. – Конфеты они съели на пару с Милой.

Видимо, так оно и было: Кап остался здоров. Про самочувствие Милы я спрашивать не стал.

4

О, нет, я не забыл о своем славном спасителе, хирурге Марке Вилянском, кто оставил на моем стройном теле ажурный шов немыслимой красоты, под которым еще несколько лет назад находился воспалившийся отросток слепой кишки. Не забыл я и о его жене по имени Сарик, и о сыне Пете и продолжаю бывать у них в городе Жуковском с Риммой и с Капом. Когда приглашают. А иногда и без Риммы. За то время, что я о нем не писал, Марк успел защитить докторскую диссертацию про то, как расправляться с облитерирующим эндартериитом, что дало мне возможность на состоявшемся по этому поводу банкете в ресторане «Прага» заявить во всеуслышание (с бокалом в руке), что «если будешь ты его курировать, не посмеет он облитерировать!». После чего врачи наградили меня снисходительными аплодисментами…

Знаю по крайней мере двух человек, к кому полностью применимо слово «труженик» со всеми его старыми и новыми синонимами, как-то: работяга, трудяга, трудолюб, трудолюбец, трудоголик (по типу «алкоголик»), трудоман (по типу «эротоман»). Один из этих людей Марк Вилянский, другой – мой брат Евгений. Марка я уверенно ставлю на первое место, ибо от работы он отвлекается лишь один раз в году – во время своего законного и недолгого отпуска. Мой же брат, к счастью для себя и для некоторых женщин, умеет это делать хотя бы по вечерам (и ночам). Марк такого не позволяет: вечерами, возвратившись из больницы, он садился за свои диссертации, а когда благополучно покончил с ними, писал статьи, отчеты, консультировал по телефону, а то и просто ложился спать. (Если не вызывали в больницу по поводу очередного трудного случая.) И его везде ценили. Где бы он ни работал. Как и моего брата. (Слышишь, Женя? Я не только справедливо осуждал тебя за преступную распродажу моих книг по бросовой цене в те суровые дни, когда я героически защищал тебя на всех фронтах 2-й Мировой, но и открыто свидетельствую о твоих завидных достоинствах, к коим можно присовокупить честность, сдержанность, корректность, полное отсутствие завистливости, а также непреходящее уважение к лицам противоположного пола, зачастую граничащее с любовью… Ну, как, брат? Можно считать хвалебную песнь допетой?)

Что касается жены Марка, то в связи с тем, что я сообщил о его трудоголизме (а также с тем, о чем не сообщил, поскольку достоверно не знаю, а строить догадки не хочу), в связи со всем этим у нее была постоянная грусть в глазах. Грусть и обида, чем она изредка делилась со мною. И, конечно, с Риммой. Ей не хватало того, что многие женщины называют заботой, подразумевая под этим слово «любовь», значение которого настолько для меня широко, что теряется где-то вдали, за горизонтом понимаемого. Марк же о своих семейных взаимоотношениях в тот период своей жизни со мной не говорил. О его чувствах к жене и к сыну я узнал лишь после преждевременной смерти Сарика. (Именно так, по мужскому роду, мы все склоняли ее имя.) Тогда он впервые заговорил о своей вине, о том, что не ценил ее так, как она того заслуживала, не уделял подобающего внимания. Ей и сыну Пете. (Из кого, слава богу, получился тоже очень неплохой хирург. Однако Петя увез свои хирургические способности, вместе с семьей, в другую страну.)

Не только мы с Риммой и Капом жаловали своим присутствием квартиру в Жуковском. Среди гостей бывали и «мореплаватель, и плотник», и летчик-испытатель, и немалый чин на Всесоюзном радио, и даже один из самых богатых (на то время) переводчиков в Москве (по его собственному утверждению) – некто Рудольф Н. Я познакомился с ним несколько раньше, однако отнюдь не в ресторане Дома литераторов (он совершенно не пил, представляете?), а в доме у милейшей Примы, куда как-то мы зашли с моим братом не для чего-нибудь такого, а просто в гости. Женя время от времени немного помогал ей деньгами – вот таким он бывал по отношению к злосчастным жертвам общественного темперамента. (И своего собственного.) Там я и увидел вальяжно раскинувшегося в кресле седоватого кряжистого усача с хорошо подвешенным языком, которым он, не умолкая, излагал разные остроумные вещи, в просторечии называемые хохмами. Слушать было занятно, если бы не так много и не исключительно соло. Если же вторгался другой голос, он немедленно умолкал и разговора не поддерживал, чем напоминал моего приятеля композитора Валерия. Немного позднее я понял, что коллективизм он, как и Валерий, если и допускал, то в совершенно ином варианте. Потом мы встречались с ним в писательском клубе, у общих знакомых, и тогда, кажется, он и сообщил мне, отнюдь не хвалясь, а просто небрежно констатируя, о своем, как бы теперь сказали, рейтинге среди московских богачей. И пояснил, чтобы я, чего доброго, не принял его за подпольного воротилу, что все это благодаря неуемной страсти наших литераторов из братских республик к поэзии и их не менее неуемному желанию быть переведенными на русский язык. В Жуковский, в больницу к Марку, он попал не без нашего с Риммой посредничества и после операции даже несколько дней жил у них, и Сарик за ним ухаживала, а потом начал заезжать – для консультаций.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю