Текст книги "Лубянка, 23"
Автор книги: Юрий Хазанов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц)
– Валяй подступайся! – хамски заявляю я. – Но, пожалуйста, ohne mich!
(Что, как сохранила мне память со школьных времен, означает «без меня».)
Забегая немного вперед, скажу, что спустя какой-то срок Зоя таки подала заявление в партию, а я, в то же примерно время, насобачившись более или менее в рифмоплетстве, благодаря своим многочисленным газетным и журнальным переводам стихов с различных языков и наречий (все больше о борьбе за мир и за права трудящихся), осмелился изложить собственные взгляды на создавшееся положение в таких пророческих виршах, адресованных все той же Зойке (своего рода «мой ответ Чемберлену»):
Я помню переулок Лялин
В не очень давние года…
Когда коньки откинул Сталин,
Звучал Шопен, как никогда.
Включен был твой приемник старый,
А в нем рыдал артист Чирков,
И шли народные отары
Под звоны маршей и оков;
И гибли целыми гуртами —
Тонул в снегу предсмертный хрип, —
Разверстыми от скорби ртами
Напоминая жалких рыб.
И мы не ведали, что будет,
Но знали: будет уж не так;
Мечтали о покое люди —
Хотя бы только «на пятак».
Но им, какое дело было
До тех, кто нес для них оброк:
Они с двойной идейной силой
Делили лакомый пирог;
В дерьме друг дружку волочили,
И воздух портя, и сопя…
Пахана вдруг разоблачили —
Так испугались за себя.
И тут же снова на попятный —
Закономерность ведь ясна:
И на вожде бывают пятна,
А без вождей самим хана.
Мне дан с рожденья некий скепсис,
Не расстаюсь с тех пор я с ним,
Он мне твердит: «У нас ведь сепсис,
И он, увы, неизлечим…»
Но с этой думою отчаянной
Мне было легче, чем тому,
Кто, как и ты, наивно чаял,
Что приоткроют нам тюрьму.
* * *
Не претендуя на лавры гоголевского Поприщина и стараясь особенно не выкобениваться, хочу все же пометить дату следующей моей записи вот так (пишу ведь сразу почти за три месяца):
Мапремая, 42-го числа, между днем и ночью
Как глупо! Взял и поссорился с Риммой. Вернее, допек до того, что она сказала: нам лучше прекратить отношения. А меня как раз «отношения» весьма устраивали. После Киры не было так хорошо ни с кем. Но с Кирой не виделись уже около трех лет, она, я слышал, замуж вышла…
Разговор с Риммой произошел на скамейке все того же Гоголевского бульвара, порядком истоптанного нами за последние месяцы, и слова эти вырвались у нее не случайно, а, как мне казалось, стали результатом предварительных размышлений, после которых она и произнесла:
– Нам не надо больше встречаться, Юра.
– Почему? – тупо спросил я, хотя несколько дней назад она уже высказывала похожую мысль, правда, не с такой определенностью.
– Потому что больше не могу.
Сказала и умолкла, и я молчу, так как не знаю, что ответить, возразить. А что возразишь? Хозяин – барин. А хозяйка – барыня…
Но что же получается?.. – продолжал я растерянно размышлять, глядя на начинающие прозрачно зеленеть деревья. Опять я – после того, как ушел от Мары, чему косвенно способствовала, а вернее, ускорила этот уход моя сокурсница Кира, и после того, как расстался с Кирой, – оказываюсь, так сказать, «на выданье». В одиночестве. Однако в первом случае переносить его было, в некотором смысле, проще: меня так потрясла тогда попытка Мары отравиться (или инсценировка, как уверяют некоторые, – но какая разница, я тогда не анализировал), и я был в таком состоянии, что долгое время не мог вообще думать о женщинах. Говорю о близости, понимаете?.. Но теперь-то я ведь давно «разговелся», и что же? Снова пост? Или снова суетиться – искать, перебирать, не находить того, что ищешь, что может зацепить за душу и за прочие места. И чтобы не на один вечер. И не на два…
Рассуждаю, будто опять готов к семейной жизни. Опять? А разве был готов раньше, с Марой? Но ведь прожил около пяти лет – у нее и с ней. И совсем неплохое было время, а она просто прекрасный человек: так много для меня делала (и для других тоже), столько всего терпела. Не выдержала, только когда я сдуру признался, что, на самом деле, ездил тем летом не со студентами-однокашниками в Крым, а вдвоем с Кирой в Молдавию. Зачем признался? Честность заела? А вернее – из-за тех чертовых простынь, которые Мара так заботливо выстирала, выгладила и дала мне с собой, а я их привез измызганными, в противных пятнах… И снова ей стирать… Это меня, пожалуй, тогда и доконало – такая трансформация совести приключилась. А возможно, просто был уже готов к уходу – иссякли какие-то жизненные ферменты (фермента «любви», по-видимому, с самого начала не было), и все эти простыни и мысли о честности стали толчком, ускорением. «Фермент», конечно, красивое слово, но если без него, то просто хотелось, чтобы хотелось – это понятно? Только разве в этом самое главное?.. А?
Ну, это как сказать… У нас на Бронной, наискосок от нашего дома, живет невысокий курчавый парень с кривоватыми ногами по имени Арон. Чем он примечателен, во всяком случае для меня, что всю войну прослужил в кавалерии. Я даже решил, от этого у него изогнулись ноги. Только разве у рыцаря Айвенго, у мушкетеров или ковбоев, у всех кривые ноги?.. Впрочем, дело не в ногах, а в обольстительной блондинке (я ее видел и разделяю мнение Арона), которую он привел к себе домой из какой-то захудалой закусочной, где та служила официанткой. Привел и оставил. И не сводил с нее глаз ни днем ни ночью. Особенно, ночью. Хотя понимал – и это же неустанно толковала ему его еврейская мама и многие друзья – они с Леной до смешного не подходят друг к другу. Он ее бешено ревновал, выслеживал, даже чуть не порубал привезенной с войны шашкой, но без нее не мог, все ей прощал. А она тоже не могла иначе. Во всяком случае, пока находилась с ним… Чем у них закончилось, не ведаю. Надеюсь, не смертоубийством – улица бы знала об этом.
Ну, ладно, а как же то, что называют душевной близостью, общностью интересов, это вам так, сапоги всмятку? А доброта, заботливость, беззаветность, широта? Все это было у Мары в достатке – так какого рожна, Юрочка?.. Жил бы сейчас, как у Христа за пазухой, в Большом Козихинском переулке и не знал всего этого раздрыга: где, с кем?.. И никто не говорил бы тебе, упрямо уставившись в землю, что надо расстаться…
Эти мысли промелькнули почти мгновенно, пока мы с Риммой молчали, не глядя друг на друга.
У нее вообще раздражающая меня манера подолгу молчать, особенно когда разговариваем по телефону, а я из автоматной будки, а там очередь. Это помимо многого другого, что также раздражало. К примеру, при склонности спорить (часто тоже молча, но я-то, все равно, чувствовал), она не любила брать на себя решение простейших вопросов: таких, как – куда пойдем? Какое вино купить? Каким транспортом ехать?.. Мара такие проблемы решала с налета. Но зато какое у Риммы превосходное чувство юмора, какая самоотверженность по отношению к родным и друзьям!.. А какие ноги!.. О прочем молчу. (Хотя Мара была очень стройная.)
(Кстати, не думайте, если думаете, что именно так я рассуждал в то время, о каком пишу. Свои тогдашние записи, если они были, я, конечно, обработал, дополнил или сократил.)
Еще вспомнил я в минуты молчания, что как раз на днях мы очередной раз повздорили с Риммой – вернее, я вскипел, когда долго решался эпохальный вопрос: ехать или не ехать на Пятницкую, где в угловом кинотеатре идет трофейный фильм с Конрадом Вейдтом, и в результате, когда все-таки поехали, билетов не было даже у спекулянтов. Тут уж я дал волю раздражению. В тот вечер Римма впервые и сказала, что устала от моих взрывов и срывов по мелочам, от вечных жалоб на то, как все плохо, противно – начиная с советской власти и кончая очередями у дверей ресторанов и коктейль-холла на Тверской. И вот теперь, на скамейке недалеко от памятника Гоголю, повторила свое утверждение с напугавшей меня серьезностью. Что ж, это ее право, о чем тут спорить? Хотя, при желании, мог бы возразить, что, несмотря на ужасающий характер, у меня, к счастью, всегда было (и есть) немало друзей, в том числе с достаточно долгим стажем – например, уже известная Римме Миля, с которой мы дружим (и как!) с девятого класса (больше пятнадцати лет); а еще Игорь Орловский (тоже лет восемь), и Миша Ревзин, и Жанна, и Полина, и Бэлла. И общие друзья с моим братом – целых трое. И Гурген из «Московского комсомольца», тянется ко мне, хотя я дал ему понять, что несколько удивлен, мягко выражаясь, его недавней статьей в «Литературной газете» о гнусных происках какого-то еврейского «Джойнта». Зачем ему нужно в это лезть?
Эх, наверное, уже в ту пору мне здорово недоставало принципиальности, то есть последовательного проведения в теории и на практике определенных положений, за что Ленин так ценил сознательных рабочих. Не будем о «сознательных рабочих» и, тем более, об их вождях, однако немного позднее я столкнулся с этим самым качеством в кругу моих близких друзей и, что греха таить, не смог его до конца принять и одобрить. Во всяком случае, в такой форме… Сам же вообще оказался хлюпиком – из тех, кого Владимир Ильич тоже не слишком привечал. (Об этих событиях, сыгравших немалую роль в моей жизни, как и о многом еще, надеюсь рассказать в последующих главах.)
А сейчас, все на той скамейке, пришла в голову здравая мысль: быть может, Римма просто хочет переметнуться к кому-то из прежних, по-старинному выражаясь, предметов любви. Об одном из них, следователе, загремевшем в тюрьму за взятку, она мне как-то рассказала. О другом, кстати, моем тезке, я узнал случайно. Получилось забавно: позвонил ей, и первые мои слова были «Это говорит Юра», на что последовал весьма странный ответ: «Завтра я не смогу пойти с тобой на игру „Спартака“». «Какую игру?» – в удивлении спросил я, посетивший футбольный матч единственный раз в жизни еще перед войной и напрочь забывший о подобном виде спорта. После очередной порции молчания я услышал наконец, что у нее есть… был… один знакомый, тоже Юра, с кем они ходят… ходили на стадион, потому что оба болеют за «Спартак». Я не стал уточнять, куда еще они ходят… ходили и чем еще совместно «болели». В конце концов, я тоже не святой. Даже выразил желание, вполне искреннее – из врожденного любопытства – познакомиться с кем-нибудь из ее «болельщиков». Однако знакомства не произошло. Я же, надо признаться, зачастую не скрывал от нее своих пассий, или близких к тому, не похвальбы ради и не для разжигания ревности, а только компании для. И, думаю, Римме было, в свое время, небезынтересно узнать Жанну (и заодно ее предельно симпатичных, как бы высказался мой приятель Эльхан, родителей), а также Бэллу, Полину, красотку Инну, которую многие считали заядлой спекулянткой, а я благородно защищал; не говоря уже о Миле, этом воплощении дружелюбия, терпимости и добра. (Во всяком случае, для меня…)
– …устала от твоего вечного раздражения, – услыхал я наконец голос Риммы. – Мне тяжело с тобой.
Она опять замолчала. Это уже переходит всякие границы! В театре от такого количества пауз зрители просто сбежали бы из зала! Но я терплю, хотя и раздражаюсь, а бежит она… От меня… Впрочем, сравнение с театром совершенно неправомерное: Римма не играет, она естественна до предела, и паузы для нее так же в природе вещей, как для собаки махать хвостом или лаять, хотя кому-то может не нравиться. И у нее это (я говорю не о собаке) отнюдь не способ нарочито усилить напряжение или привлечь больше внимания.
– И, знаешь, – добавила Римма, – мне дико неудобно перед Норой.
Это я мог понять, но только ведь Римма ни в чем не виновата. Да, мы познакомились в прошедшем июле у Норы, ее близкой подруги по университету, с которой она недавно поссорилась, но совсем не из-за меня, а из-за туфель. Из-за халтурных грузинских босоножек, которые Нора уступила Римме, так как не могла носить. Римма тоже не смогла – они жали, терли и вообще были как пыточные железные сапоги. А отдала за них Римма половину своей зарплаты юрисконсульта. Отчего ссора? Оттого, что Римма была уверена: Нора знала о качестве босоножек, но утаила, чтобы сбыть с рук. (Вернее, с ног.) А главное, отказалась взять туфли обратно и вернуть деньги. И тут Римма не могла не припомнить, как обихаживала в свое время бессовестную Нору, сколько шивала и распускала для нее платьев и юбок (скорее распускала, поскольку сложением Нора напоминала женщин с картин Рубенса). А сколько печатала ей на машинке всяких документов!.. В общем, Римма обиделась и перестала с ней общаться.
С Норой я познакомился через Мишу Ревзина, крупного специалиста по исковой давности (не спрашивайте меня, что это такое), которому, невзирая на все катаклизмы последних лет, удалось сидеть на своем стуле с мягкой подушкой в каком-то очень важном юридическом учреждении. Полгода назад он позвал меня сходить к его бывшей практикантке – это и была Нора. В свою очередь, Нора в конце вечера пригласила меня навестить ее в ближайшее время с кем-нибудь из друзей (не с Мишей) и обещала позвать подругу. Из чего можно было без труда сделать вывод, что сам я предназначаюсь хозяйке. Кстати, очень милой, радушной и внешне спокойной, несмотря на страшное несчастье, свалившееся не так давно на их семью: ее мать покончила с собой. Повесилась прямо в комнате, где мы сейчас сидели, в оконном проеме.
То, что я узнал спустя несколько лет, о дальнейшей судьбе Норы и ее семьи, еще страшнее. Смерть матери была следствием застарелой душевной болезни, а Норин отец, достаточно здоровый человек, погиб вскоре под автомашиной. Но и этого мало. Через какое-то время после того, как я окончательно переметнулся к Римме, Нора вышла замуж за красивого состоятельного адвоката, и у них родился мальчик-олигофрен, болезнь Дауна. Они не отдали его в специальный приют, а выхаживали дома, с помощью матери мужа. Но тут мужа сажают в тюрьму по делу о взятках в юридической консультации, где тот работал, и ребенка, все равно, приходится поместить в это ужасное заведение, так как не стало хватать денег на жизнь: коллеги-юристы перестали сбрасываться и помогать бывшему однокашнику, поскольку он начал «колоться» на следствии.
(Я говорю «ужасное заведение», потому что привелось снова услышать о нем много лет спустя от моего близкого друга Рафаэля Бахтамова. Именно оно подтолкнуло Рафика и его жену, тоже Нору, к эмиграции. Они тоже определили туда своего ребенка, страдавшего от той же болезни, и, когда приехали на первое свидание, пришли в совершенный ужас от тамошних условий. Даже не хотели рассказывать подробности. Однако написали некоторым друзьям, живущим за границей, и получили от одного из них, из Израиля, подробное описание такого же приюта недалеко от Иерусалима. Что решило вопрос об эмиграции, о которой они до этого почти не задумывались. «Почти», потому что Рафик, во-первых, полу-еврей, полу-армянин… (Ничего сочетаньице, а? Какая горючая, вернее, горестная смесь. Напоминает короткий анекдот о негре, который сидит себе в нью-йоркском метро и читает еврейскую газету, а сосед у него спрашивает: «Скажите, вам мало, что вы уже негр?..») А во-вторых, Рафик бывший «зэк», арестованный за шпионаж в пользу Японии, США, Гондураса и еще ряда государств. В день двадцатипятилетия его «горячо поздравили» решением суда о двадцатипятилетнем заключении, после чего этапировали в лагерь на медные рудники Джезказгана. Но, как ни удивительно, он выжил, вернулся после смерти Сталина и женился на своей Норе. И у них родился тот самый несчастный Леня, кого на четырнадцатом году его жизни они поместили в считавшийся лучшим в стране подмосковный приют и ради блага которого в конце концов, после мучительных раздумий, эмигрировали. Я видел Леню. Обычно он сидел в той же комнате, где родители и гости, на старом кресле, в позе лотоса, поджав под себя ноги, и, громко мыча, усердно рвал на части резиновые игрушки, которые ему, по просьбе Норы и Рафика, все приносили. И я тоже. Еще он любил ломать патефонные пластинки…)
Когда мужа арестовали – я снова говорю о первой Норе, – она была уже опять беременна. Родившаяся дочь оказалась, слава богу, нормальной, если не считать изуродованного уха. Однако и этого мало. Нора заболевает аппендицитом, ей делают считающуюся пустяковой операцию, привозят обратно в палату, кладут на койку, и ночью она умирает, задохнувшись от послеоперационной рвоты. Ни сестер, ни нянек, ни врача поблизости…
Но вернемся к пока еще живой Норе и к приглашенной ею подруге, которая и оказалась Риммой – с челкой, что было оригинально, подбритыми бровями, что мне категорически не понравилось, и привлекательной походкой, которая вызвала в памяти образ царевны Береники, какой я представлял ее по роману Фейхтвангера. Скажу сразу, Римма не строила никаких козней, не завлекала меня. Скорее наоборот. Но и переводчик с восточных языков по имени Илья, кого я притащил с собой, не произвел на нее никакого впечатления, хотя свободно владел японским. Я тоже не воспылал к ней страстью с первого взгляда. И со второго также. Нашему сближению способствовал, как это бывает, целый ряд совершенно случайных и малозначительных обстоятельств, и в первую очередь то, что мы вместе поехали провожать Илью куда-то к черту на кулички, за Сельхозвыставку. Поехали по одной и той же причине: и мне, и Римме не слишком хотелось торопиться по домам: мне – чтобы подольше не слышать ночные децибелы брата; ее в этот летний вечер, видимо, также не очень манила тесная комнатушка, где она обреталась со старшей сестрой… (Недавно прочитал где-то, что в книгу рекордов Гиннесса попал человек, храпевший с силой в 7,2 децибела. Не удивлюсь, если мой брат в ту пору оставил бы его далеко позади.)
– Ты ровно ни в чем не виновата перед Норой, – сказал я там, на Гоголевском бульваре. – И сама знаешь это. Просто… ты мне… больше… Поэтому я…
Но ей было не до моих утонченных любезностей.
– Дело даже не в этом… – тоже с расстановкой заговорила она, не глядя на меня. – Мне вообще тяжело… трудно… У нас дома… Нет, не скандалы… Просто у нас очень несчастливая, хотя дружная семья. Один мой брат, Семен, уже шестнадцать лет на Колыме. В концлагере. Второй вернулся с фронта без обеих ног. Жутко пьет… Дочь у него, она совсем без волос… Не растут с рожденья… У двух моих сестер мужья расстреляны. Были простые инженеры… Самая старшая сестра – врач с большим стажем. Ее недавно выгнали с работы, из поликлиники Моссовета, когда началось это… с врачами. Муж еще одной сестры… (Я не совсем понимал, какое все это имеет отношение к моему дрянному характеру, но не прерывал…) Муж другой сестры, он талантливый музыкант, его рекомендовали в свое время в аспирантуру, даже в Большой театр, дирижером. Никуда не приняли… Из-за пятого пункта анкеты… Устроился, наконец, дирижером в цирке, потом уехал на Украину, в город Сталино, там работает в филармонии. Жена и двое маленьких детей здесь… Я очень любила маму, отца не знала, он умер, когда мне было три года. Мама не так давно умерла…
Римма замолчала. Я заметил: на глазах у нее слезы и тоже ничего не говорил.
– Прости, что выкладываю тебе, – сказала она потом. – Но это я ношу с собой… в себе… – Опять молчание. Я уже собрался что-нибудь проговорить, когда она посмотрела мне прямо в лицо и произнесла окрепшим голосом: – Я много думала и поняла, нам не надо больше… Ни к чему не приведет. Мне тяжело с тобой… чувствую неловкость… не знаю, куда девать руки… что и как говорить… Как на экзаменах. – Она слегка улыбнулась, тряхнула челкой и отвела глаза. – Нет… нам нужно расстаться.
По-прежнему я не имел понятия, что ответить, и сказанул полусерьезно, полушутливо:
– Я исправлюсь. Честное пионерское.
Она снова покачала головой, поднялась со скамейки. Я тоже встал.
– Нет, – повторила она уверенно, – ты не сможешь… Не обижайся и спасибо тебе. До свиданья…
– До свиданья, – ответил я машинально и спросил уже ей в спину: – За что спасибо?
Она не ответила. Она уже удалялась вниз по бульвару к станции метро Дворец Советов, где мы часто встречались в последние месяцы, и я сразу отвернулся, чтобы не видеть ее походку. Походку иудейской царевны Береники, которая так меня влекла. И не только меня, а в свое время даже римского императора Тита Веспасиана.
Я уже вышел на Арбатскую площадь и пересек ее по самой середине, направляясь к Никитскому бульвару. Наверное, я мог бы здесь идти с закрытыми глазами и все равно безошибочно указывал бы пальцем знакомые дома по обе стороны. Вот слева красивый серый, где жил мой одноклассник (по школе в Хлебном переулке) Игорь Гриншпан. Мы не дружили, но фамилия запомнилась. Тогда, лет двадцать назад, она не считалась нехорошей, и отец у него был, если не ошибаюсь, врачом (может, будущим «убийцей в белом халате»). А следующий дом, невысокий – там жил Гоголь. Кстати, тоже их «терпеть не переносил», как бы сказала наша квартирная соседка Румянцева. После Гоголя – огромный домина работников Севморпути. Это теперь, а раньше тут стояла самая первая моя школа, где я окончил целых два класса, и рядом с ней, тоже невысокий, дом, в котором я когда-то бывал чуть ли не чаще, чем в своем собственном. Здесь, в большой неуютной квартире, занимавшей весь второй этаж (на первом, в бывшей конюшне, стояли два грузовика марки «АМО», а потом «газики»), жил в огромной семье своей жены мой дядя Володя, Дяна, как я его называл с младенчества. Он уже умер, этот странноватый тихий человек, умевший писать и переводить стихи – не такую чушь, как его племянник Юра; умевший рисовать, музицировать; настоящий книгочей и эрудит, не нашедший себя в перевернувшемся мире. Впрочем, судя по его дневникам, и в том, прежнем, мире было ему не слишком уютно. Я уже не застал его в живых, когда вернулся с войны: в эвакуации он пытался покончить с собой, бросился в холодную быструю реку, не умея плавать, но его спасли. Потом он много болел и умер после очередной сильной простуды.
На другой стороне бульвара в огромном по тем временам доме жил еще один мой одноклассник, Дима Соколов, кому я обязан ранним знакомством с наследием писателя Шекспира, Вильяма. Дима великодушно снабжал меня толстенными томами издательства Брокгауза и Ефрона, по два тома зараз. Три я бы уже вряд ли унес в свои неполные одиннадцать лет.
Перейдем опять на левую сторону, где рядом с красноватым кирпичным зданием фармацевтического института стоит тоже большой старинный дом с красивым подъездом. Тут в многонаселенной квартире второго этажа обретается Алик, мой приятель послевоенного образца, одноклассник брата Жени по знаменитой когда-то 110-й школе в Мерзляковском переулке. Сейчас он здесь не живет, потому что женился на девушке из баптистской семьи (хвала их религиозной терпимости!), но, по его словам, скоро они мирно расстанутся… Как сейчас мы с Риммой.
Кстати, о женитьбе… «А не думает ли барин жениться?» Впрочем, барин уже пребывал в подобном положении почти пять лет, а то, что не было штампа в паспорте, не так важно. Во всяком случае, Мара ни разу не заикнулась об этом. И о детях тоже. Почему? Возможно, по той же причине, по какой Римма только что порвала со мной?.. А что? Возьму сейчас и женюсь. По-настоящему. Назло ей…
Вообще-то женитьба штука куда более определенная, чем любовь, – ничего таинственного, туманного, мистического, что дано в ощущении далеко не всем. Во всяком случае, у меня с ней, с любовью, непонятные отношения. Спросите: ты ощущал ее? И я честно отвечу: нет. А потом подумаю и добавлю: а собственно, может быть, ощущал, только сам этого не понял и, значит, таким словом назвать не могу.
Но это все ненужное умствование, а вот о женитьбе, то есть о совместном проживании с кем-то, можно подумать и посерьезней. Только чтобы эта особь не храпела, не занудствовала и не пыталась подчинить себе… Ох, этих «не», пожалуй, наберется куда больше, если рассуждать всерьез!
Что касается кандидатур, то вроде бы имеются. Можно возобновить знакомство с Дифой, поухаживать недвусмысленно за пышечкой Полиной (к которой безответно неравнодушен Миша Ревзин); недавно вот Нора проявила довольно определенный интерес. А Жанна? Да я бы хоть сейчас женился на ее родителях!.. Но шутки шутками, а, помимо всего, маячит проклятый вопрос: где жить? В одной комнате с родственниками, как мой дружок Эльхан, как многие другие? За шкафом, за посудной горкой, обладанием которой сейчас так гордятся, и чтобы она, проклятая, мелодично звенела по ночам в такт сами знаете чего, и чтобы в результате этой музыки появлялись бы дети?.. Я где-то слышал, что крысы и те болеют и быстрее дохнут, если поместить их в перенаселенную клетку… Знаю, знаю, в чем следует меня упрекнуть, как назвать, что ответить. Но, все равно, страшно представить… И потом ведь должна же быть все же эта самая… любовь. А если вместо нее просто хорошее, дружеское расположение… как было к Маре… Не окончится ли это так же, как с ней, только еще скорее?.. И, наконец, чего это я распетушился – словно все названные кандидатки спят и видят обрести во мне спутника жизни? Не мешало бы еще, как писал по этому поводу Шолом-Алейхем, «уговорить графа Суворова-Рымникского». Или барона Ротшильда, точно не помню…
Проходя уже по Малой Бронной мимо бывшего Еврейского театра, я припомнил слова Риммы об ее несчастной семье и подумал, что и в моей не так уж все лучезарно: в начале 30-х арестовали отца как вредителя, он сидел в Бутырках, потом в Темниковском лагере. Слава богу, недолго. А после освобождения многие годы его вызывали к следователю в те же Бутырки, и он каждый раз не знал, вернется ли домой. Умер в пятьдесят с лишним лет. А война, на которой я, признаюсь, не проявил геройства, даже не был убит или по-настоящему ранен – так, задело осколком ногу… Но все-таки почти четыре года отбарабанил. А потом не приняли обратно в военную академию, где учился перед войной. Разве не унизительно? А после педагогического института не приняли в аспирантуру. Хотя особого желания не было, но очередная пощечина. И в школу, где сейчас работаю, устроился случайно, только благодаря хорошим людям… А тут еще Римма со своими настроениями… Ну и пусть… Обойдемся.
С этим мудрым решением я уже входил в квартиру 22, третий этаж, три звонка…
Той же весной
Хорошо, что в школе у меня приличная нагрузка, да и частных уроков прибавилось, так что особенно некогда предаваться унылым размышлениям насчет того, как меня, все же, обидела Римма – такого семи пядей во лбу, красивого, остроумного, обаятельного, находчивого, которого полюбили даже ученики общеобразовательной средней школы номер 49 Фрунзенского района (чего не могу сказать о директрисе, потому как начал уже с ней поругиваться. Но об этом позднее). Меня, чьи переводческие способности признали знаменитая почти во всей Москве учительница Дифа и ее брат журналист и чья фамилия начала время от времени появляться на страницах многотиражных изданий – в «Московском комсомольце» у Гургена Григоряна, в «Комсомольской правде» у Володи Котова, даже в «Огоньке» у Софронова. Не говоря о журналах «Советская женщина» и «Крестьянка». И кому платят настоящий гонорар – чуть ли не рубль за строчку любой длины. А иначе не утолять бы мне время от времени жгучую жажду с помощью холодной столичной водки, а изнурительный голод – хрустящей гурийской капустой, сациви и бастурмой; и оставаться бы при твердом убеждении, что Арагви – какая-то речка в Грузии, а вовсе не отменный ресторан напротив Моссовета, где гардеробщик, получив чаевые, говорит вам: «Спасибо, будьте здоровы, товарищ подполковник». Хотя я, всего-навсего, капитан, да и то запаса…
Ближе к лету
Ох, несмотря на изрядную занятость и почти всеобщую любовь, меня продолжают одолевать порой довольно грустные мысли: явно не хватает Риммы с ее раздражающим молчанием, нерешительностью в мелочах, с ее ногами и челкой. Однако не зря мудрый российский народ посоветовал однажды, что клин следует выбивать клином. Таким «вторым клином» явилась для меня милая бесхитростная Бэлла, к чьей великодушной помощи я уже прибегал раньше. К счастью, в эти дни она была совершенно здорова: страшные приступы душевной болезни оставили ее на время. Но в добром здравии была и ее матушка, что создавало известные трудности на нашем греховном пути, которые приходилось преодолевать с помощью ночной темноты и неотапливаемой лестницы (не говоря уже о холодном подоконнике) в их развалюхе в самом центре Москвы.
Снова я чаще стал появляться у Жанны, где меня, как и прежде, радушно принимали, несмотря (слышишь, Римма?) на дурной характер. И на то, что мою кандидатуру окончательно следовало бы вычеркнуть из рубрики «потенциальные женихи».
За последние месяцы в семье Жанны произошло два заметных события: они поменяли свою комнату на почти вдвое большую – 16 метров на 30, разумеется, со значительной доплатой, но тоже в общей квартире. И во-вторых: Жанна и ее неизвестный мне до сих пор муж по имени Яша успели снова сойтись и опять разойтись.
Первый разрыв, о чем я узнал теперь от самой Жанны, произошел, еще когда она забеременела, а Яша категорически был против ребенка, разумно, с моей точки зрения, рассуждая, что он, по сути, никто: чертежник, решивший стать актером и недолго учившийся в студии при московском Камерном театре. Студию разогнали – когда ликвидировали театр за «антисоциалистическую направленность», а его руководитель Александр Таиров сошел с ума и вскоре умер. Однако Яшин ум остался ясным, сам он продолжал работать с рейсшиной и одновременно окунулся в театральную самодеятельность, откуда в конце концов вышел вполне сложившимся актером. Но потеряв Жанну. Их вторичное соединение оказалось весьма недолговечным.
А между тем Игорь Орловский, мой однокашник по институту, благодаря кому я узнал Жанну, давно ее любил, только без всякой взаимности, хотя общего у них было немало – и главное, пожалуй, любовь к поэзии. Жанна обожала стихи, а Игорь мог читать их наизусть метрами и милями. Такая удивительная память! (Как тут не вспомнить ходившую тогда хохму по адресу известной, уже очень немолодой певицы Руслановой: «Во, б…, память!» Имелась в виду беспрерывно звучавшая по радио песня в ее исполнении, начинавшаяся словами: «Помню, я еще молодушкой была…» (Кстати, певица в это время если и продолжала петь «вживую», то лишь с разрешения лагерного начальства.)
Должен со всей прямотой заметить, что стоило взглянуть на стоящих рядом друг с другом Игоря и Жанну, как становилось предельно ясно: вместе им быть не судьба. Потому как, прошу прощения за жестокий натурализм, тело Игоря представляло из себя тело Жанны, если разрубить это последнее вдоль и обе половинки поставить одна на другую. Представили?.. Впрочем, сразу оговорюсь, что, скорее всего, глубоко неправ, ибо любовь соединяет и не такие пары.