Текст книги "Лубянка, 23"
Автор книги: Юрий Хазанов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 21 страниц)
Вхождению в литературную среду помогает Косте и то, что он окончил Литинститут, знает многих современных писателей – с одними учился, другие учили его, с третьими встречается на собраниях или в ресторане Дома литераторов, который для меня почти недостижим. (Если бы не моя добрая подружка Полина, которая сейчас работает в том же здании в редакции одного толстого журнала и проводит меня к ресторану какими-то тайными дореволюционными коридорами.)
Костя так и сыплет именами тех, кого знал, знает, о ком слышал: Сергей Шервинский, Михаил Лозинский, Николай Заболоцкий, Миша Светлов, Сережа Наровчатов, Дэзик Самойлов, Миша Луконин, Боря Слуцкий, Юра Левитанский, Юля Друнина, Коля Старшинов… Хватит?..
Мне продолжал нравиться Костя – я отдавал должное его дарованию, эрудиции, доброжелательности, однако общаться с ним становилось, увы, все трудней: я стал хуже переносить его чрезмерную (для меня) возбудимость, громкоголосие, неумение слушать других. Мне иногда хотелось и самому поговорить, поделиться, пожаловаться, похвастаться, черт возьми… Удавалось это крайне редко и, по большей части, в эпистолярном жанре. Я, например, написал ему как-то письмецо из города Жуковского с таким эпиграфом по поводу его вступления в Союз писателей:
Теперь в поэзии ты царь зверей,
Хоть, в общем-то, простой себе еврей…
«…Поклон переводчику-другу
(Давно с адресатом знаком),
Ну, как в „эсэспэвские“ дроги
Ты впрягся с другими рядком?
Прошел сквозь рогатки неверья?
Рванул вожделенную дверь?..
(Скажу, a propos, в эту дверь я
Не стану стучаться, поверь!)»
(Примечание: здесь легко можно заметить элементы той самой гордыни и зависти, в коих я честно признавался.)
«…Но, все ж, отведенные лета
Прожить на Парнасе бы мне —
О, нет, не на гребне, а где-то
На скромной совсем вышине;
И нескольких истинных мне бы
Друзей на предгорьях найти —
Таких, что не лезут под небо,
Которым со мной по пути;
Которым не нужно вагона,
Чтоб лавры везти на базар,
Которым милее не гонор,
А скромный, пускай, гонорар…
Прости „психоложский“ мой выверт —
А попросту, может, нытье:
Об этом уж речь не впервые,
И время окончить ее…»
Костя мне отвечал:
«Приветствую дружка Юрашу!
Ты, право, гений и – весьма!
Хочу продлить беседу нашу
Посредством оного письма.
Поскольку ты сбежал на лоно
Природы, в девственную глушь,
С тобой посредством телефона
Не побеседуешь. К тому ж
Меня терзает, как и прежде,
Вся кровожадная родня:
Я на звонки бегу в надежде,
Что кто-то спросит не меня…»
И дальше о том самом вожделенном злачном месте в ЦДЛ:
«…На днях в известном ресторане,
Среди развесистых столов,
Где мед хмельной частенько тянет
Печальный Мишенька Светлов,
Сидел я с Дэзиком косматым
И с неким старым бугаем,
И кислое вино салатом
Закусывали мы втроем,
Как вдруг…»
Позволю себе, заинтриговав читателя, прервать стихотворную часть письма, поскольку дальше речь пойдет о делах давно забытых и сейчас никому не интересных. В прозе же Костя сообщил, что в Гослитиздате Володя Бурич обещал работу для нас обоих (но небольшую), и в «Советском писателе» тоже кое-что обещали (но немного), а в конце похвалил мои шутливые вирши, которые я время от времени присылал ему и кое-кому из общих знакомых, и закончил так: «…ты, мой друг, сатирик и юморист, жаль – дилетантствуешь».
(Я же тем не менее, продолжал и продолжаю это делать, хотя Костя, возможно, был прав. Кстати, он совсем не Костя, а Саша, и фамилия тоже другая, но буду уж называть, как начал.)
А жизнь у Кости-Саши была ой какая нелегкая – причем смолоду. В канун войны с Германией он только-только окончил одесское военное училище, успев по этому случаю сходить вместе с другими юными лейтенантами в знаменитый подвальчик «Гамбринус», как голос Молотова объявил о нападении немцев. Через несколько дней Костя уже принимал участие в бою на границе с Румынией, потом – безуспешная попытка вырваться из танкового окружения в конном строю, а дальше – контузия, плен, из которого удалось вскоре бежать, и длительный путь к своим через оккупированную Украину, закончившийся арестом и допросом в родном особом отделе. Но, все-таки, его не отправили в спецлагерь, а разрешили в конце концов еще повоевать, что он и сделал.
Костя не слишком любил рассказывать о своей военной жизни, и лишь в достаточно преклонном возрасте его потянуло на воспоминания, на какие-то обобщения, и он написал несколько поэм.
Я уже признавался, что начал немного уставать от его неуемного характера, но по-прежнему мы часто виделись и в городе, и когда он с семьей выезжал на дачу, куда я временами возил их самих, а также продукты питания и даже ненадолго оставлял у них Капа – подышать свежим воздухом и поиграть с их детьми. Одна из поездок вспомнилась сейчас, потому что могла окончиться не лучше, если не хуже, чем Костин выход из окружения, и тогда вы лишились бы удовольствия читать эти страницы…
Случилось это летом, на Рязанском шоссе: на полпути к ним на дачу: у моего «москвича» напрочь отказали тормоза… Ну, подумаешь, скажете вы, заехал на «сервис» – прокачали бы, заменили, налили – и окей! Но тогда и слова такого не знали – «сервис» (и «окей», кстати, тоже), автомастерских было кот наплакал – в той, которую я с трудом нашел, ничего сделать не могли, или не захотели, потому что и так загружены под завязку, а много с меня и с моего жалкого «москвичонка» не возьмешь. А может, у них и правда не было тормозной жидкости, колодок, тросиков, шлангов – всего, что нужно для предохранения водителя (и прочих людей) от преждевременной смерти. Разумеется, у меня и в мыслях не было пугать этих громкоголосых мастеровых своей незапланированной гибелью и тем более называть их, а также тех, кто изготавливает и распределяет запасные части к автомашинам, потенциальными убийцами. Только сейчас я осмелел (и обнаглел) настолько, что квалифицирую именно таким образом тогдашнее отношение к нам родного государства в лице его хозяев и исполнителей. А нас – как потенциальные жертвы.
Наверное, всего разумней было оставить где-то машину и возвращаться домой на автобусе, электричке, на такси, которые стоили копейки, а там уже соображать, как выручить своего «Эдика». Но о таком выходе я даже не думал: для чего же тогда наш знаменитый российский «авось»? Ну, подумаешь, действительно, тормоза – они и так держали еле-еле, и у большинства из тех, кто сейчас едут по дороге, наверняка такие же проблемы, как у меня. Или почти такие – если не с тормозами, то с шаровыми опорами, или с резиной. Короче, я продолжил путь и, как догадываетесь, ничего страшного не произошло. Хотя пару раз чуть не врезался в тормозившую передо мной машину и трижды едва не наехал на переходивших дорогу в неположенном месте.
Так чего же, спрашивается, я столько говорю про этот незначительный случай? А вот чего: с его помощью я вывел главную, пожалуй, закономерность нашего с вами бытия: государство в лице власти и множества ее разветвлений привыкло плевать на нас; мы привыкли плевать на самих себя. Плевков столько, что на них ничего не стоит поскользнуться. Я не о жизненных удобствах (впрочем, и о них тоже), я – о жизни и смерти. И на войне этот вселенский авось назывался беззаветной храбростью советского человека, а в мирные дни – самоотверженностью, самоотдачей, отчизнолюбивым порывом. («За родину, за Сталина!..» «Все на целину!..» И так далее.) На самом же деле – завершу свое злобное стариковское ворчание – все это главным образом от ощущения абсолютного сиротства, и космического в том числе…
Мы уже привыкли, что Костя появлялся у нас в доме не один. На этот раз он пришел с худощавым невысоким молодым человеком, у которого была симпатичная внешность, быстрая речь, и он приятно грассировал. (Даже приятней, чем Ленин в кинофильмах о самом себе.) Звали этого парня Семен Сулин. Его отец своими руками готовил Октябрьскую революцию и через два десятка лет после победы был арестован как ее враг и расстрелян. Семену тогда еще не исполнилось семи. Вскоре арестовали и его мать, но не убили – она пригодилась для того, чтобы под охраной пилить лес на Севере, что и делала довольно долго, но, как ни странно, дожила до освобождения и даже вернулась в Москву. Семен не слишком отстал от родителей: его тоже арестовали, дождавшись, когда подрастет и поступит в институт. И поделом, если человека ничему не научила судьба родителей: надо же – с группой таких же умников, как сам, организовали студенческое общество по улучшению социализма! Чтобы вернуть в него ленинские нормы! Много он знал об этих нормах. Зато узнал о других – на лесоповале: сколько стволов обязан свалить за смену.
Впрочем, в отличие от своей матери, ничего страшного о лагере он не рассказывал, даже наоборот: английскому языку там научился с помощью одного из заключенных, подружился с несколькими, с Виталием Гарцем и сейчас дружит, после освобождения. Стихи там писать начал, и прозу тоже. И продолжает это дело – в основном для детей.
Судьба не раздавила его, а, наоборот, закалила. Впрочем, не один он – из тех, кто вернулся из лагерей и кого я знал, – был таким. (Правильно подметил поэт Николай Тихонов: «гвозди бы делать из этих людей…») Семен даже в Союз писателей проник – только не через приемную комиссию, чего столько лет добивался Костя, а через ворота гаража: да, да, после освобождения сдал на водительские права и устроился шофером не куда-нибудь, а в писательский гараж. Самого Михалкова возил! Или кого-то в этом роде… Я смотрел на него и завидовал, но абсолютно белой завистью, честное слово. Смотрел и вспоминал совсем недавние мучения мужа Мили, Григория, не имевшего права после освобождения жить в Москве (и еще в сорока с лишним городах); и такое же положение мужа сестры Мары, Леонида, кого за нарушение этих правил отправили в ссылку в Казахстан. (Все-таки, что бы ни говорили, смерть Сталина принесла что-то хорошее.)
С Семеном мы быстро сдружились. Он познакомил меня со своей матерью, с лагерным приятелем по имени Виталий и с новым своим знакомым – «жутко талантливым художником», который живет в ужасных условиях и потому свои «жутко талантливые» картины и рисунки держит не у себя, а в доме у одной известной московской киноактрисы.
Вообще круг его знакомств был на удивление велик и разнообразен и неустанно расширялся. Как у него получалось, я понять не мог и не могу, но стоило при нем упомянуть фамилию более или менее известной личности – литератора, актера, художника – и, оказывалось, Семен его (ее) уже знает. А если сегодня еще не знал, что бывало довольно редко, то через несколько дней это имя вполне могло появиться в реестре свежеиспеченных знакомых.
Так вот о художнике. Смотреть его произведения Семен повел меня и кого-то еще из общих друзей в квартиру Нины Алисовой (она стала известной после исполнения главной роли в довоенном фильме «Бесприданница»). Ее дочь показала нам несколько работ художника (назовем его Андреем Корзуновым) – это была в основном графика, иллюстрации к романам Достоевского, а также портреты – самого писателя и кого-то еще, но у всех у них были странные, удлиненные и печальные глаза – это я хорошо запомнил. Странным было и то, как проходил показ – в полном молчании, с какой-то непонятной осторожностью, словно что-то запретное. Оно и было тогда почти запретным (о чем я узнал позднее), но не по цензурным соображениям, а потому, что на этого молодого художника ополчилось целое стадо зубров – признанных мастеров кисти. За что? Какую угрозу почуяли они в нем, бедном, начинающем, но уже достаточно уверенном в себе? Неужели только из-за этой его уверенности они сладострастно сообщали читающей публике в своих коллективных газетных статейках о том, какой он бяка и халтурщик – даже кисть держать в руках не умеет.
Я плохо чувствую живопись, еще хуже разбираюсь в ней, на меня не произвели тогда большого впечатления портреты Корзунова, а гораздо позднее – и его многочисленные полотна, исторические и бытовые; когда же я узнал о его взглядах и убеждениях, то, мягко выражаясь, не ощутил вообще особой симпатии к этому человеку, однако и тогда, и теперь мне противна поднятая против него кампания. Впрочем, художник получил полную возможность восторжествовать над своими хулителями и гонителями, ибо вскоре стал у нас во много раз известней (и богаче) большинства из них.
Но в те годы, когда Семен повел меня один раз к нему в гости, Андрей жил в жалкой комнатушке, куда был ход через общую кухню. И с ним там жила его жена, которую он называл «сова» и о ком сразу сообщил, что она близкая родственница Бенуа. Какого Бенуа – я не спросил, потому что краем уха слышал только об одном, кажется, о театральном художнике. Однако понятия не имел, что тот доживает сейчас свой век в Париже, что в Москве уже давно умер его родной брат, знаменитый архитектор, заслуженный деятель искусств, и что их отец тоже был архитектором и принимал когда-то участие в достройке Петергофа и Русского музея. Вот такая семья…
Когда-то пародист Масс или пародист Червинский, а может оба вместе, так как много писали в паре, напечатали такую эпиграмму на писателя Саянова, автора романа «Небо и земля»: «Прочел читатель заново один роман Золя, потом прочел Саянова – „Небо и земля“!» То же можно воскликнуть, сравнивая художника Корзунова сорокалетней давности и теперешнего: сейчас про него никто уж не посмеет сказать что-либо пренебрежительное, а если все-таки скажет, то на защиту обиженного тут же выступит целая армия поклонников и почитателей – не только его таланта живописца, но и образа мыслей, в которых он видит Россию (пересказывая газетную статью одного из этой армии) «безусловно великой, безусловно православной, безусловно монархической». Этот же поклонник, сам неоднократно страдавший за свои убеждения, почтительно, чтобы не сказать «подобострастно», называет в той же статье художника «хозяином дворянского гнезда… где чувствуешь себя плебеем, самозванцем…». В своем восторженном, даже трогательном, рвении автор этого апокрифа ненароком выдает довольно серьезные причины, по которым художник мог или может, все же, кому-то не очень нравиться. И причины эти отнюдь не творческого характера – не в том, каким жанрам и стилям художник отдает предпочтение: классицизму, авангардизму или супрематизму. Дело уже не в том, как он «держит кисть», и даже – какие у него убеждения, а в том, как он их отстаивает, с кем при этом объединяется, против кого «дружит»…
С художником Корзуновым я больше не сталкивался, но с его единомышленниками ох, приходилось – например, когда ребята из общества «Память», которое возглавлял тогда один из близких друзей художника Дмитрий Васильев, устроили дебош в зрительном зале московского Дома литераторов. Это я опять к тому, что дело не столько в мировоззрении, сколько в способах, какими его отстаиваешь. Однако, и на старуху бывает проруха: порою сам можешь попасться на удочку этих не слишком корректных способов. Так и случилось. По свидетельству все того же почитателя художника, другой его близкий друг, известный писатель, полностью сходившийся с ним во взглядах, выкинул такое, что и предсказать было нельзя: по известной ему одному причине взял да и сделал одного из персонажей своего нового романа, в ком за версту угадывался художник Андрей Корзунов, – кем бы вы думали? Провокатором и стукачом! И опубликовал это произведение. (Он был из тех, у кого все, написанное им, печатают.)
Ну, и как такое понять? Та самая неразборчивость в методах, когда цель оправдывает любые средства? Но в чем цель? Месть? Поссорились по пьянке? Но художник известен и тем, что в рот не берет. Или тут пустившая глубокие корни традиция: чуть что – сразу навешивать ярлык агента КГБ, сексота?.. (Забегая вперед, скажу, что позднее мне приходилось слышать о тех же подозрениях по адресу и Семена Сулина, и его друга Виталия… да мало ли кого еще.)
К Виталию я сейчас и перейду. Мне он сразу понравился, когда Семен познакомил нас: умное лицо, доброжелательная улыбка, гостеприимен. Чего еще? А еще была в нем, в манере держаться, какая-то загадочность. Хотя, скорее, загадочность в его судьбе, в ее петлистых поворотах. Это ведь только в сентиментальных романах да в сказках, чтобы вот так: из грязи и сразу в князи! А у него: из концлагеря – в отдельную квартиру, где жена – самая настоящая англичанка, к тому же корреспондент популярной буржуазной газеты. А его самого берут на работу в газету, тоже в иностранную! Где это видано? Как разрешили? И чтобы его Мэри была не просто назначенная ему хитрой британской разведкой якобы жена, а он – не просто муж, но вполне вроде бы заправдашний и законный, и ребеночку у них уже несколько месяцев, и нянька при нем состоит. И пили мы там настоящее шотландское виски, и продукты все были из валютного магазина «Березка» в такой упаковке – закачаешься! А загадочный Виталий не произнес ни одного хвастливого слова – все со спокойным достоинством, словно родился не в московской коммунальной трущобе, а где-нибудь на Парк-Лейн в Лондоне.
Мы закусывали под пластинки с песнями Марлен Дитрих, с отрывками из американских мюзиклов, и когда я сказал, что мне что-то понравилось, Виталий сразу предложил: если хочу, взять штуки две, даже три, домой и покрутить их. Ну, разве можно не полюбить такого парня?
И еще с двумя бывшими лагерниками свел я знакомство – уж такой это был год. Тоже молодые, тоже арестованные с институтской скамьи, тоже пишут стихи и пытаются заниматься переводами – Яков и Марк. Их «переводимые» не африканцы, не итальянцы и не арабы, а наши соотечественники – все больше с Северного Кавказа и вполне живые, к которым они уже ездили, чтобы работать прямо на месте, вкушая одновременно вино, араку и шашлыки. Если угощают. А их угощали. Яша и Марк даже не скрыли от нас фамилии некоторых из этих благодетелей: Кулиев, Отаров, Геттуев – все балкарцы, недавно вернувшиеся вместе со своим народом из среднеазиатской высылки.
2
Только недавно на этих страницах я упоминал о двух существах, почти одновременное появление которых стало, в каком-то смысле, чуть ли не вехой, чем-то вроде поворотного пункта в моей жизни. Таким, как неожиданное решение поступить после окончания школы в военное учебное заведение (что, возможно, помогло сохранить жизнь в начавшейся вскоре войне); или тоже внезапно пришедшая мысль о послевоенной демобилизации (что посодействовало тому, чтобы окончательно не спиться с кругу)… Что еще оказалось поворотным? Быть может, вторая женитьба и уход с преподавательской работы на так называемую литературную, что и повлекло за собой близкое знакомство с теми самыми двумя существами.
Первое из них прожило рядом со мной все свои 110 собачьих (они же семнадцать человечьих) лет; со вторым я общался, дружил, путешествовал, был соавтором на протяжении тридцати одного года его жизни (за вычетом пяти лет, проведенных им в тюрьме и в лагере). Он был в какой-то мере, как и Костя Червин, моим учителем литературы (окончил институт именно по этой специальности), моим побудителем, толкателем в нее. (Если вообще можно в нее затолкать и ею обучить.)
Благодаря ему… Попытаюсь сейчас, пускай нескладно, без особой надежды на успех объяснить… Да, благодаря его незримому присутствию в той области моего тела, которую прожженные атеисты называют внутренним психическим миром человека, а верующие считают неповторимым, созданным Богом нравственным началом… Благодаря вот этому самому… улавливаете, о чем я?.. Короче, мне еще сильнее, чем раньше, захотелось писать свое, а не только переводить чужое, и уж если переводить, то что-нибудь настоящее, стоящее, что не стыдно дать кому-то почитать или даже подарить «на добрую память от…».
Как раз в это время мне совершенно случайно – кажется, из библиотеки Дома детской книги – попала в руки сказочная повесть с простодушным названием «Волшебный пудинг» австралийского писателя Нормана Линдси (чуть не сказал «дай ему Бог здоровья», но эти благие пожелания автору давным-давно не нужны). Книга была на английском, знающие люди заверили, что у нас она не переводилась, и мне страшно захотелось перевести – сделать что-то похожее на то, что умел так здорово делать в те годы Борис Заходер: переводо-пересказ (или пересказо-перевод), куда ты можешь накапать, даже влить, свою дозу придумки, а также сарказма, иронии, юмора (если, конечно, они там вообще нужны, а в этой повести они были нужны). И я стал переводить-пересказывать. А еще в этот почти «болдинский» год меня повело на собственные творения, и начался затянувшийся лет на тридцать период моей прозы для детей – от крошечного рассказа под названием «Шехерезада», сюжет которого поведала мне Римма, до крупных рассказов и повестей. Так что если то, второе, существо я могу назвать своим крестным отцом, то крестной матерью несомненно была именно она. (А Шехерезада в моем рассказе отнюдь не арабская красотка, которую привели на поругание и казнь к жестокому Шахрияру, а курица. И если она и не принесла мне золотые яйца, то, все-таки, подарила немало приятных минут общения с еще не испорченными окончательно читателями и слушателями…)
Продолжу о нем, чье имя, а также обстоятельства нашего знакомства открою через пару десятков строк. Как быстро начали мы понимать друг друга – даже не с полуслова, а вообще без всяких слов! И какое у него было превосходное чувство юмора!.. А наши совместные застолья! О!.. И как терпеливо и миролюбиво относился он к моим вспышкам раздражения – чаще всего они были связаны с дорожными коллизиями (мы с ним много путешествовали) или с его необязательностью в смысле прихода в условленное время для совместной работы (и такого же кайфа)… Что? Ссоры? Была всего одна и потому запомнилась: в Тбилиси, после утомительной пешей прогулки, мы яростно заспорили, на чем доехать до гостиницы – на троллейбусе, автобусе или такси. Ни до чего не договорились и потом около часа устало шагали пешком и обиженно молчали.
И еще одна ссора… если можно ее так называть… Уже гораздо серьезней – не ссора, а вынужденный разрыв, чуть не обернувшийся для меня подлинной трагедией, но благополучно разрешившийся, хотя далеко не сразу, и оставивший ощутимый след: презрительную жалость к самому себе и болезненное недоумение по отношению к другу, сознательно приговорившему меня к чрезмерному наказанию. (За которое через несколько лет иные его «исполнители» просили у меня прощения. Впрочем, довольно небрежно…)
А теперь – кто же он и как мы с ним познакомились?
Совершенно случайно. И способствовал этому один из редакторов Гослитиздата, Володя Бурич.
Когда в конце этого насыщенного знакомствами года я с подчеркнутой безнадежностью в голосе в очередной раз спросил у него, не предвидится ли какая-никакая работенка, он вдруг сказал:
– А знаешь, есть… Если возьмешься. Пьеса в стихах узбекского поэта, Хамида Алимджана. Довольно большая и утомительная. Из семейной жизни. «Преступление» называется. Между прочим, о снохаче.
– Возьмусь! – бодро заверил я, выделив из его ответа лишь слово «большая». – Пьесы в стихах я когда-то щелкал, как семечки. В детстве. Помню, в шестом классе. Из испанской жизни. Посвятил Ленке… Как же ее фамилия?
Флегматичного Володю мои воспоминания не заинтересовали, и он продолжил деловитым бесстрастным тоном:
– Только один переводчик у этой пьесы уже есть, я ему обещал, но он медленно работает. Разделите пополам, будет для всех лучше. Согласен?
Я был порядком разочарован, однако не хотел казаться, даже перед самим собой, старухой из «Сказки о рыбаке и рыбке» и потому кивнул. Да и как тут спорить? Кто я такой? Спасибо и за это. Володя дал мне русский подстрочник пьесы, сообщил телефон переводчика, назвал его фамилию – я никогда не слышал о таком: наверное, какой-нибудь старичок с замедленной работой рук и мозговых извилин, а Володя просто решил заняться благотворительностью, хотя и не похож на особого филантропа… Ну, что ж, на безрыбье – а я пребывал именно на нем – и это не плохо.
На другой день с утра я уже звонил «старичку» со странной, ко всему, фамилией – Даниэль, будучи уверен, что в ответ он прошамкает кислым тоном что-нибудь вроде: «Ну, что ж, молодой человек, пришлите по почте любую половину рукописи…» Он же произнес мягким молодым голосом с вполне доброжелательной интонацией:
– Спасибо, что позвонили. Я живу на Маросейке, угол Армянского, готов, если удобно, видеть вас в любое время. Извините, у нас домашние дела и выйти мне сегодня не с руки.
Через час я был у него…
Никогда вроде бы не занимался плагиатом, хотя все мы, в сущности, прирожденные плагиаторы, потому как, письменно и устно, в мыслях и поступках, вольно или невольно, повторяем уже услышанное, увиденное, прочитанное. Однако сейчас хочу стать плагиатором совершенно сознательным и, вместо своего первого впечатления о Юлии Даниэле, о его семье и доме, привести слова другого человека, чей глаз, быть может, заметно острей моего, а чувства более отточены – особенно когда речь идет о людской внешности или об интерьере жилища. Потому что этот «другой» – женщина по имени Нинель, Нелка (с которой, а также с ее супругом Сашей я вскоре познакомлюсь у того же Даниэля).
Итак, Нелка свидетельствует, что «жили тогда Даниэли в старом доме в Армянском переулке. Им принадлежала ассиметричная комната, сконструированная из округленных стен различного радиуса (какое шикарное пространственное воображение! – не могу я не воскликнуть), пересекающихся под разными углами. Сами стены эти (продолжает Неля), по утверждению хозяев, состояли из прессованных клопов, что подтверждалось неутомимой передислокацией клопов живых…».
А? Лихо! Одно удовольствие такое цитировать, но честь, каковую надобно знать и беречь, все-таки дороже, и потому еще только добавлю «из Нели», что Юлий открылся тогда ее взору в виде «сутуловатого черноглазого красавца с длинной верхней губой», а его жена Лариса – в виде «темнолицей растрепанной вакханки…». Да, чуть не забыл тоже лихие строки Нели про их сына Саню – «…лет четырех, который сидел на горшке в углу и самозабвенно читал „Мадам Бовари“ Флобера. В особо трогательных местах он плакал беззвучно, не рассчитывая на утешение – совсем как взрослый».
Мои собственные впечатления от жилища Даниэлей не столь блистательны и подробны: я не увидел ни одного стенного радиуса и ни одного клопа, ни живого, ни засушенного, а мальчик Саня, которому было уже лет шесть, не восседал на горшке, хотя, действительно, что-то читал, сидя у окна. Возможно, «Милый друг» Мопассана. В комнате, куда я попал через кухню, заполненную развешанным на веревках бельем и расхристанными женщинами в халатах, помимо Юлия и мальчика, находились еще две женщины – обе показались мне гораздо старше хозяина, и я не сразу понял, кто из них мать, а кто жена.
Разговор у нас пошел сразу живой, непринужденный, как у старых приятелей: о политике, о литературе, о собаках. (У меня собака была, я этим сразу похвастался, они мечтали завести.) Прошло некоторое время, прежде чем я вспомнил, зачем явился, и вытащил подстрочник пьесы. Юлий мельком взглянул на первую страницу и произнес, чуть улыбаясь:
– Я распахну окно навстречу небу, навстречу ветру отворю окно я…
Не сразу я сообразил, что он уже начал с ходу переводить, а когда понял, то сказал с некоторой заминкой:
– Чтоб ночь и звезды в дом вошли ко мне бы, чтоб ворвалось дыханье ледяное…
– Ну, вот! – воскликнул Юлий. – Уже заработали рубля четыре.
– Может, и четыре восемьдесят, – оптимистически заметил я.
– Почему бы вам вместе не переводить? – подала голос одна из женщин – видимо, его жена.
Она сказала, наверное, просто так, в шутку, но я подумал, что и правда: во всяком случае, было бы куда веселей: ведь как быстро нашли общий язык – и в прозе, и в стихах. Такое не часто бывает.
– А что… – проговорил я нерешительно. – Может, попробуем?
– Почему нет? – более решительно откликнулся он. – Только сперва необходимо перейти на «ты». А для этого что требуется?
– Брудершафт, – уверенно сообщил я.
И мы выпили. После чего я довольно быстро перешел на «ты» и с Юлием, и с Ларисой, а также усвоил форму обращения, принятую в этом семействе и называемую, если не ошибаюсь, дружески-фамильярной: то есть не Юлий и не уменьшительная – Юлик, а Юлька, Ларка, Санька. Только так. И многочисленные их друзья, с которыми я постепенно знакомился, были Мишки, Борьки, Шурки, Нелки, Сашки, Сережки… Правда, существовали, все же, некоторые исключения в виде Яна, Зины, Лени, Володи, Андрея…
Через день мы встретились с Юлием у нас, долго беседовали, общались с Капом, закусывали, потом начали переводить – со второго четверостишия. Первое, придуманное у Юлия в Армянском переулке, оставили в его нетронутом пятистопном ямбе – и дело пошло.
Не поймите меня неправильно: словами «дело пошло» я вовсе не хочу сказать, что мы целыми днями подбирали рифмы, образы, сравнения и все прочее, необходимое для нашего ямба. Ничего подобного: мы хаживали к Юлькиным и к моим друзьям, ездили в подмосковный лес за елками к Новому году, который был уже на носу, гуляли с Капом.
Если говорить о друзьях Юльки, то в первую очередь он познакомил меня с Мишкой… Нет, до этого мы ненадолго зашли к художнику Лене, который жил на другой стороне нашей Лубянки и чья жена, как сообщил мне Юлька с некоторым придыханием и детским почтением в голосе, была из рода Палеологов. Он напомнил мне, что это династия византийских императоров, основанная Михаилом VIII после временного захвата Константинополя крестоносцами.
– Кстати, – добавил он, – если не знаешь… (Я не знал.) Племянница последнего византийского императора Константина, Софья, была замужем за Иваном III Васильевичем, великим князем всея Руси…
Юлий, я успел уже заметить, тоже был немалый эрудит, вроде Кости Червина, только в отличие от того не имел привычки громко и возбужденно навязывать свою умственность всем, кто оказывался в пределах досягаемости. Поэтому с Юлькой было тоже интересно, но безопасно. И он умел уважительно и терпеливо слушать (немыслимая редкость в наши дни!), и, значит, с ним возможен был диалог; а еще обладал запасом тонкого юмора и достаточным количеством столь импонирующих мне иронии и здорового скепсиса, которые ему несколько изменяли, только когда речь заходила о женщинах (что свидетельствовало о его респекте к этой части человечества), а также о тех, кто был, по его меркам, в чем-то неординарен: как уже упоминавшаяся родственница византийских императоров или некоторые иностранцы (во всяком случае, те, которых я встречал впоследствии у него в доме); а еще артисты-цыгане и человек, собиравший холодное оружие и умевший неплохо фехтовать… Несу какую-то околесицу – так, наверное, вам кажется (и мне тоже), но это оттого, что чрезвычайно трудно беспристрастно и нелицеприятно говорить об этом человеке, аккуратно раскладывая по полочкам его действительные или мнимые достоинства и недостатки. Почему? Потому что я его люблю, как близкого друга, это во-первых. А во-вторых и в-десятых, по той же причине. И то, в чем только что публично признался, может мешать найти верное, с моей точки зрения, и, значит, не всегда доброе и лестное определение его поступкам и его отношению ко мне и к другим людям. Однако хочу думать, что постепенно (к концу книги, жизни?) частично избавлюсь от этого рода зависимости (обусловленности) – иными словами, от обязательств, накладываемых глубокой симпатией и таким же чувством дружбы…