355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Хазанов » Лубянка, 23 » Текст книги (страница 10)
Лубянка, 23
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 03:27

Текст книги "Лубянка, 23"


Автор книги: Юрий Хазанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 21 страниц)

– А знаешь, что на тебя бумаги пришли?

Я ничего не знал о бумагах, даже не очень четко представлял, чем занимается лейтенант и его начальство. «Смерш», открою вам, это военная контрразведка, а название, если расшифровать, означает «смерть шпионам». Не знаю, как другим, мне тогда оно казалось каким-то несолидным, напоминающим детскую игру. Я уже сталкивался с одним смершовским лейтенантом года полтора назад, когда был в 20-й армии под Волоколамском: тот понуждал меня написать «телегу» на пожилого помпотеха автороты, который якобы что-то у нас не одобрял. В тот раз я набрался смелости и нахальства и выдал, вместо нужной им «телеги», блестящую служебную характеристику. «Прямо как к награде представляешь», – не без юмора кисло заметил тогда лейтенант. А сейчас, значит, кто-то накапал на меня. Чего ж мой собеседник тогда ухмыляется?

– Поздравляю, – сказал он. – С очередным званием.

Я и забыл, что мне должны присвоить «капитана», – ну, что ж, приятно, ничего не скажешь. Как раз недавно мы стали носить погоны вместо петлиц и кубарей – значит, нужно лишние звездочки добывать.

– И еще одна бумага на тебя поступила, – добавил лейтенант уже без улыбки. – Та прямо ко мне.

– Еще одно звание? – остроумно спросил я.

– Нет, кореш. Один подполковник обвиняет тебя в подделке аттестата, называет вражеской вылазкой и требует передать дело в трибунал.

– А почему в «Смерш» пишет? – спросил я. – Это же не шпионаж, по-моему.

– Повезло, что к нам, – сказал лейтенант. (Я сейчас вспомнил его имя: Леша. А фамилию так и не помню.)

– Почему повезло?

– Я его сжег.

– Кого? – не понял я: не подполковника же!

– Заявление. Война такая идет, а он хреновиной занимается!

Леша употребил другое существительное, более выразительное, и оно, помню, прозвучало приятной музыкой у меня в ушах, хотя я тогда еще не осознал всей серьезности возможных последствий, а потому даже не поблагодарил Лешу.

Вспомнил я о его поступке через несколько дней, когда, вернувшись из очередной ездки с колонной автомашин к передовой, с ужасом увидел, как по двору возле столовой два конвоира ведут моего начальника, невысокого седого подполковника Гаврюшина, а тот без погон, без ремня… Позднее я узнал: его обвиняют в том, что он не обеспечил своевременную доставку горючего танковым частям, из-за чего было сорвано очередное наступление. Больше я о нем ничего не слышал.

Через какое-то время там же, под Грозным, и со мной могло произойти нечто подобное, а то и хуже, если бы снова не попались на пути добрые небезразличные люди. («…И жизнь ему спас другой…»)

Было получено срочное оперативное задание: к рассвету, в точно назначенный срок, доставить пополнение в одну из дивизий, ведущих бой за Георгиевск. С трудом наскребли автомашины из разных подразделений, а «живую (пока еще) силу» должны были взять в резервном полку. Вести колонну приказано было мне. В резервный полк прибыли вовремя, несмотря на темень, гололед, на то, что несколько машин пришлось тащить на буксире: старье такое, глядеть жалко. Однако в полку солдат почему-то еще не собрали, не подготовили к погрузке. Дело затягивалось, но что я мог изменить? Один из бывалых командиров посочувствовал мне и дал совет: обязательно поставить на маршрутном листе (на эту бумажку обычно я и внимания не обращал) штамп о прибытии автоколонны. Что я и попросил сделать писаря штаба.

В конечном счете бойцов мы все же доставили к месту назначения, но слишком поздно: наши уже отступили на этом участке, частично оголив линию фронта. И тут все завертелось: член военного совета Мехлис приказал расстрелять начальника колонны, то есть меня, и к вечеру доложить об исполнении. Я был вызван в штаб Северной Группы, где предстал перед комиссией из сотрудников особого отдела и политуправления. Казалось, все происходит не со мной, а если со мной, то не наяву, а во сне. Во сне я что-то отвечал, во сне вытащил из кармана измятый маршрутный листок с неясной отметкой о прибытии в полк и размазанной фиолетовой печатью. Бумагу долго изучали, я был реабилитирован, а командир полка, говорили мне потом, попал под трибунал.

И еще… Случаи, случаи…

Почти сразу после окончания войны – мы стояли тогда возле Дрездена, в городке Майсене, центре саксонского фарфора – нам сократили продовольственный паек, и на батальонную кухню перестало поступать мясо. Солдаты моей роты (и других тоже) начали роптать, почти как матросы на броненосце «Потемкин». Поэтому я вполне серьезно отнесся к сообщению старшины Скрынникова о том, что тут недалеко один бауэр… крестьянин то есть… У него коров навалом. Если одну взять, не обедняет. Они у нас больше забрали… Разрешите ехать?..

Я разрешил. Но я не знал тогда о недавнем строжайшем приказе маршала Жукова насчет запрета «отъема собственности у гражданского населения Германии отдельными военнослужащими». А с Жуковым, как известно, шутки плохи: он не останавливался и перед потерями в десятки тысяч ради того, чтобы взять какой-нибудь город к определенной дате, – разве пожалеет он «отдельного военнослужащего»?..

Когда грузовик со старшиной и двумя солдатами не вернулся в роту и на следующий день, я забеспокоился и послал за ними командира взвода. Возвратившись к вечеру, тот рассказал, что бауэр, в отличие от нас, хорошо осведомлен о приказе Жукова и сразу сообщил по собственному телефону в нашу военную комендатуру, откуда приехали и арестовали наших подчиненных. Уже велся допрос, задержанные дали показания, что действовали по приказу своего командира роты, капитана Хазанова, которого комендант, полковник Сидоренко, считает главным виновником, подлежащим суду военного трибунала.

Что делать? Я доложил обо всем командиру батальона капитану Злотнику, и на другое утро тот без лишних слов и нареканий поехал со мной в комендатуру. Там он велел мне остаться в машине и пошел объясняться один. Его долго не было, я начал не на шутку волноваться: уж не задержали и его тоже? Но когда увидел, как он выходит из дверей в сопровождении улыбающегося во все усы коменданта и как долго жмут они друг другу руки, то понял, что все в ажуре. Вскоре из ворот комендатуры выехал наш грузовой «форд» с пленниками… Нет, капитан Злотник не загипнотизировал полковника, не всучил ему взятку, просто они оказались бывшими однокашниками: до войны служили вместе где-то на Украине… (А что, если бы Злотник не поехал, а сказал, чтобы я сам выкручивался?..)

Конечно, корову похищать нехорошо, даже аморально, кто спорит, но вот цифры, которые я уже приводил в той части повествования, которое называется «Мир и война»: только за вторую половину 1945 года, то есть именно в это самое время, из Германии уже было вывезено около 400 тысяч вагонов различного имущества, в том числе более 60 тысяч роялей, 460 тысяч радиоприемников, около 200 тысяч коров, около одного миллиона предметов мебели, около 300 тысяч стенных и настольных часов. Добавьте сюда вагоны с фарфоровой посудой, обувью, платья, шляпы. Да, да, шляпы… И большая часть всего этого, подозреваю, предназначалась вовсе не для детских садов, клубов, школ или промтоварных магазинов. Если ошибаюсь, готов съесть свою офицерскую фуражку! (Хотя нет – ее украли у меня под городом Веной, когда я праздновал победу над Германией, а потом свалился на радостях в лесочке с велосипеда и уснул. Велосипед тоже стащили.)

И еще о дружеской помощи «во спасение».

Намного позднее, уже когда мы жили с Риммой в комнате с эркером на улице Лубянка, 23, у меня, извините, сильно заболел живот. Он болел и раньше, и довольно часто, а вскоре после войны вообще обнаружилась язва двенадцатиперстной кишки, что позволило быстрее демобилизоваться, иначе загорать бы мне сейчас где-нибудь в военном городке под Читой или Петрозаводском, как моим бывшим однокашникам по военной академии. А я гуляю по городу Москве, но зато у меня постоянно болит живот, и я заглотал уже не одну сотню таблеток салола с белладонной. (До и после закуски и выпивки, но отнюдь не вместо.)

Однако в этот раз боль началась такая, что я вынужден был улечься с грелкой, а на следующий день вызвать районную врачиху, которая одобрила применение грелки и поспешно удалилась, так как заняла очередь за сосисками. Боль не утихала, становилась сильнее, и тогда Римма попросила приехать к нам свою родную сестру, больничного доктора. Ася Григорьевна за сосисками не торопилась и проделала со мной все, что полагается врачу-терапевту, – пальпировала, перкуссировала, даже аускультировала, в результате чего определила, что боли у меня не язвенные, а, скорей всего, это приступ аппендицита, и первым делом нужно убрать горячую грелку, а во-вторых, лучше немедленно лечь в больницу, потому что, если аппендицит перейдет в гнойный, это опасно. Я, конечно, яростно возражал, говорил, пройдет и так, а Римма вспомнила про свою университетскую подругу, у которой муж – хирург, заведует отделением в больнице города Жуковский недалеко от Москвы. С ним необходимо посоветоваться. Она тут же стала звонить ему по московскому телефону и узнала, что – как удачно – он сейчас здесь и даже выразил готовность приехать к нам.

Его звали Марк Петрович Вилянский, и я его никогда не забуду – не только потому, что он, возможно, спас мне жизнь. А его жену, Риммину подругу по университету, звали Сара, но этого ей показалось мало – отчество она выбрала себе: Соломоновна. В остальном же была вполне достойным человеком: доброжелательным, широким, хорошим другом и крупным мастером разговорного жанра. Я часто старался разговорить ее, что было совсем не трудно, и с наслаждением слушал подробные истории о ней самой и о многих ее родных и знакомых, что позволило мне присвоить ей звание «наш акын».

Кстати, об имени Сара. Оно, как и другие «одиозные» имена – такие, как Исаак, Соломон, Абрам, – относится, что вы наверняка знаете, к православным каноническим и присутствует в святцах. По происхождению все они древнееврейские, так же как, к примеру, Иван (от Иоханаан, что означает «Бог милует») или Тамара («финиковая пальма»). Но Сара Вилянская – друзья и родные называли ее Сарик – говорила, что, видимо, иные из тех, кто окружал ее в детстве и в юности, редко заглядывали в святцы, и потому ей приходилось многое терпеть из-за имени: ее дразнили, поносили, всячески выражали презрение. Да и когда стала взрослой, тоже бывало – вследствие чего она до сих пор остерегается произносить свое имя-отчество при большом стечении народа. «Сарик» – еще куда ни шло…

Когда приехал Марк, он подтвердил диагноз Римминой сестры и решительно сказал, что немедленно забирает меня к себе в больницу. Его напору я подчинился: он умел говорить серьезно и шутливо в одно и то же время и сразу дал понять, что операцию необходимо делать немедленно, добавив, что посчитает за честь взрезать меня собственноручно.

У Марка была занудливая привычка словесно зацикливаться на чем-то, и это порою утомляло, но сейчас, когда уже ехали в такси – вместительном черном ЗИМе, – и боль не утихала, и беспокойство тоже, меня успокаивали его неумолчные однообразные шутки насчет «взрезания», и чтобы я не слишком рассчитывал на достаточную дозу наркоза, поскольку его необходимо экономить для более заслуженных пациентов больницы – летчиков: ведь Жуковский – город авиаторов, там живут даже Герои Советского Союза, в том числе те, кто возит на своих самолетах самого Хрущева. О последних он говорил уже без тени шутки: в нем жило какое-то, удивлявшее меня, по-детски простодушное почитание людей, облеченных – нет, не обязательно властью, а просто доверием, удостоенных различных званий, наград. Это могли быть его коллеги-медики, писатели, артисты. Поначалу меня коробило от этого, пока я не понял, что, будучи самым настоящим «трудоголиком», он не мог не почитать подобных ему, всерьез полагая, что звания, ордена и высокие должности непременно свидетельствуют об истинном умении трудиться.

Сейчас мне абсолютно не претило его многословие, характерная скороговорка: хотелось, чтобы он говорил еще и еще, не умолкая ни на секунду – чтобы не давал мне задумываться о том, что предстоит: как будут взрезать мою беспомощную плоть, пощаженную пулями и осколками… Лучше пускай в десятый раз он самозабвенно сообщает мне, как консультировал самого директора НИИ, как был в гостях у героя Советского Союза Васюкова, который постоянно летает за рубеж, у кого красивая жена, а сын душевнобольной, но совсем тихий. Я готов был слушать о ком угодно, хоть о третьем секретаре горкома города Жуковского… Но тут мы подъехали к дому Марка, высадили Римму (я забыл сказать, она была с нами) и потом двинулись в больницу, где без лишних проволочек меня стали готовить к операции. Я впервые видел Марка в белом халате, в колпаке, наблюдал, как он разговаривает со своими коллегами – той же скороговоркой, почти всегда с легкой улыбкой, с шутливыми интонациями, – и мне становилось спокойней. Думаю, его сотрудникам тоже – впрочем, им не надо было ложиться под нож…

А я уже лежал на столе – голый, подневольный – и надо мной склонялись какие-то хорошенькие медсестры, пристегивали, кололи, рассматривали… Так мне, по крайней мере, казалось. Марк о чем-то весело спрашивал меня – словно мы с ним были в застолье, а не в операционной, я что-то отвечал. Потом он подошел ближе, надо мной вспыхнула ярчайшая лампа, я невольно зажмурился. Наступила тишина, прерываемая короткими фразами Марка и такими же ответами медсестер. Больно не было. Немного тревожно и… скучно.

– Когда же ты меня взрежешь? – спросил я.

– Давно уже любуюсь на твои внутренности, – ответил он.

– Они красивее моей наружности?

Кто-то из сестер фыркнул. Обстановка в самом деле была почти как в застолье. Затем опять стало тихо, и у меня начали закрываться глаза – от расслабленности, от яркого света… Может, я на мгновение погрузился в сон; подумалось, не снится ли мне все это, но тут ощутил резкую боль, которая усиливалась с каждом минутой.

– Марк, – пробормотал я, – больно.

– Знаю, – услышал я деловой ответ. – Мы рассчитывали анестезию на полчаса, но у тебя оказалось серьезней, чем я думал. Нагноение. Потерпи.

– Долго?

– Четыре с половиной минуты.

– А может, еще укол? – спросил я.

– Потерпи…

Действительно, в каждой шутке есть доля правды – он, и в самом деле, экономит на мне этот чертов наркоз!

Боль становилась почти нестерпимой.

– Марк!

– Спокойно. Заканчиваю. Последние стежки, – невозмутимо отвечал он. – Зато увидишь ажурный шов. Загляденье!..

Все окончилось для меня куда удачней, чем для несчастной Норы, Римминой подруги, которая не пережила этой пустяковой, как считают хирурги, операции. И чем для молодой девушки, кого я мельком видел тогда через открытую дверь одноместной палаты. Она умирает, мне сказали медсестры, от общего заражения в результате запущенного воспаления червеобразного отростка слепой кишки, то есть от гнойного аппендицита.

Я перечислил сейчас несколько случаев, когда «жизнь ему спас другой…». Когда малознакомые или хорошо знакомые – даже не всегда намеренно, просто в силу своего дружелюбия, неравнодушия – спасали (выручали) меня от возможного ареста, а то и от смерти. Словом, от беды физического толка. Но подстерегают нас, грешных, и несчастья душевные, нравственные, которые потяжелее физических. А коли одни начинают сопутствовать другим – это уж «полный атас», как говорили раньше школьники. (Или «полный отпад», как говорят они в нынешнее время.) И если бы и в этих случаях меня тоже не поддерживали (спасали) те, кто неравнодушен, не знаю, что было бы… Но об этом речь впереди.

А теперь дай бог памяти – о тех, кого «спасал», а если не так высокопарно, кого выручал, поддерживал я.

В тридцатые годы я учился в 7-м классе «А» в школе номер 20, в Хлебном переулке, и сидел рядом с Гаврей. С веснушчатым Володькой Гавриковым из Скатертного. Сидел и отдыхал душой, потому что до этого два с лишним года провел на одной парте и в тесной дружбе с Факелом Ильиным, с которым было очень интересно играть в «Айвенго» и в другие книжные сюжеты и беседовать, но кто изводил меня тем, что любил дразнить – бессмысленно, однако искусно и злобно. Возможно, таким образом вымещая на мне все неудобства, связанные с нелепым именем, которым его снабдили родители, и с очень маленьким ростом. Впрочем, и я был не великан. В конце концов я нашел силы окончательно поссориться с ним – вернее, обрести безразличие – и теперь чувствовал себя на седьмом небе, откуда меня однажды низвергнул душераздирающий вопль Эммы Андреевны, нашей учительницы литературы:

– Кто?!

При этом она определенно смотрела в нашу с Гаврей сторону. А на стенке класса, над нами, висел плакат, изображающий товарища Сталина за штурвалом парохода, то есть всей страны, и крупными буквами было написано, что он «…ВЕДЕТ НАС ОТ ПОБЕДЫ К ПОБЕДЕ». Только сейчас – я не сразу сообразил – второе «ПО» было замазано чернилами. Представляете?

Эмма Андреевна велела нам всем не сходить с места и побежала к заведующей школой. Та пришла и тоже возопила: Кто?! А Гавря, кому, наверное, надоели все эти крики, беспечно ответил:

– А чего особенного? Ну, шутка такая.

– Значит, ты и сделал? – заорала заведующая. – Встань и ответь!

Поднялся я и, в поисках справедливости, сказал:

– Почему он? Разве спросить нельзя? Сразу обвиняете.

– Выходит, ты, Хазанов? Отвечай!

Я не знал, что отвечать, и потому молчал, как партизан на допросе.

В общем, дознание продолжалось всю переменку, но не принесло никаких результатов. Плакат сняли, заведующая унесла его, держа осторожно, как ядовитую змею. Потом вызывали родителей – во всяком случае, моих и Гаври. Его мать вообще не поняла, о чем речь – какие-то плакаты… У нее и так делов по горло. На всякий случай Вовка получил от нее по затылку. Мой отец, вернувшись после беседы с заведующей, не стал спрашивать, знаю ли я, кто это сделал, а только, как мне показалось, с удовлетворением передал ее слова о том, что я, наверное, чересчур хороший друг, если, защищая товарища, готов навредить себе. Эти слова, как ни странно, были потом почти в точности воспроизведены в характеристике, выданной мне после окончания седьмого класса.

Рассказанная история, конечно, совершенно банальная, но это для нормальных времен, а для того времени… Ох, как все могло кончиться! И, пожалуй, наибольшую смелость проявила заведующая, решив не давать хода этому делу, невзирая на то, что о случившемся знала почти вся школа. Мой отец, кого незадолго до этого выпустили из лагеря, где он сидел как антисоветчик, тоже, наверное, мог пострадать в числе первых.

Еще о моем «героизме»? Пожалуйста.

В самом конце войны (я уже раньше подробно рассказывал об этом) на моих глазах, в ротной каптерке у пожилого старшины Баранникова, во время дружеской вполне трезвой беседы о сравнительных достоинствах личного оружия, случайным выстрелом был убит старший лейтенант Заломов. На спусковой крючок пистолета «ТТ», расхваливая его достоинства, нажал командир одного из взводов нашего полка, маленький стройный бакинец Бабаев. Среди собравшихся в каптерке я был тогда старшим по званию и по должности (начальник штаба батальона) и естественно, привлечен к ответственности. Которую не снимал с себя, хотя и не ощущал ее, а одновременно пытался всячески выгораживать несчастного безвинного убийцу – давал ему самые положительные устные и письменные характеристики, исходя при этом из казавшегося мне единственно верным соображения, что Заломова все равно не вернуть, а Бабаев – вот он здесь, сам не свой от того, что совершил, но выживший в войне, которая через день-два должна окончиться. А кому будет легче и восторжествует ли справедливость, если он загремит на долгие годы в тюрьму?

Кончилось тем, что в отношении Бабаева дело было прекращено. Капитан Хазанов получил строжайший выговор с занесением в личное дело. Старший лейтенант Заломов был похоронен в австрийской земле, и я командовал прощальным салютом.

Хочется думать, вы поверите мне, если я скажу, что, рассказывая в конце жизни об этих своих деяниях, не испытываю ни малейшей гордости за естественные проявления небезразличия или небезучастия и отнюдь не ожидаю особых похвал и акафистов. Однако припоминать доставляет, все же, определенное удовлетворение, врать не буду.

И почему бы не вспомнить еще и еще раз, как в конце тревожных сороковых… (Я не о войне, а о послевоенных «забавах» нашей власти – о борьбе с так называемыми космополитами, с еврейским антифашистским комитетом, который она же, эта власть, создала, с «убийцами в белых халатах»…) Так вот, как не вспомнить, что именно в те годы вернулся из лагерей польский коммунист Гриша Кульков (это его подпольная кличка, ставшая именем и фамилией). Вернулся после десяти лет заключения и женился на Миле, с которой познакомился через письма, и потом она ездила к нему в лагерь на свидания. Жениться-то женился, но ему не разрешалось ни минуты жить в Москве, даже для того, чтобы осмотреться и решить, куда они с Милей поедут и где найдут какую-нибудь работу. И тогда мы с моей первой женой Марой предложили Григорию пожить у нас, куда вряд ли зайдет участковый с проверкой. Это вопиющее нарушение паспортного режима окончилось благополучно для всех, а вот следующее – когда здесь же на несколько дней останавливался другой узник режима, давний друг Мариной сестры, – окончилось печально: его выслали в Казахстан, а сестру Мары выгнали с работы…

3

Сам себе удивляюсь, но летом ощутил вдруг, что свобода, конечно, хороша, но упорядоченная половая жизнь (тогда слово «сексуальная» было не в моде), пожалуй, еще лучше. И довел это соображение до сведения Риммы. Особой радости от моего намека она не выказала, но я уже знал, что в проявлении чувств она достаточно сдержанна и воспламеняется лишь в спорах и когда бичует недостатки отдельных людей или общественной системы. Однако, в отличие от моих умозрительных рассуждений, она проявила способность к мышлению конкретному и через какое-то время сказала, что вскоре у нее может появиться своя комната, потому что сестра Ася выразила намерение переехать к другой сестре, которая проживала в одном из Зачатьевских переулков в жутком покосившемся домишке с двумя детьми и мужем-музыкантом. Раньше в этих двух смежных комнатках (ход через общую кухню) Ася Григорьевна жила со своим мужем-инженером. Но мужа расстреляли, тем самым создав ей улучшенные жилищные условия, которыми она, впрочем, не воспользовалась, а отдала эти самые «условия» сестре с детьми и поселилась с Риммой. Теперь же решила восстановить «статус-кво», предоставив Римме право поменять их комнату на большую и обещая помочь деньгами, заработанными ночными дежурствами в больнице. Римма, таким образом, становилась невестой с приданым, о котором можно только мечтать. Но и я не был совсем уж голодранцем, потому как почти накопил деньги на автомобиль – их только-только начали продавать обычным людям в единственном в Москве магазине на Бакунинской улице. Нет, продавать – не то слово: сначала нужно было постоять несколько дней и ночей перед магазином, чтобы записаться в очередь, а потом покорно ждать, когда твоя очередь подойдет. У меня все это заняло года два. Толчком к покупке, не считая того, что я скучал по рулевой баранке, по запаху бензина – который был мне даже милее водочного; скучал по сворачивающейся ленте дороги, по мелькающим домам и деревням – по тому, что приходилось почти четыре года видеть и осязать в годы войны, – не считая всего этого, одной из побудительных причин приобрести машину было то, что они уже появились у некоторых знакомых – и в нашем дворе, и в чужих дворах, и стояли там, все такие симпатичные, пучеглазые, серенькие, как мышки, с блестевшими бамперами и дверными ручками. Я говорю о «Москвиче-401», младшем брате «опель-кадета», самом дешевом из легковых автомобилей: а были еще «победы», «ЗИМы», но это уже, как теперь для меня «шестисотый мерседес» или джип «паджеро».

Итак, брачное предложение Римме я вроде бы сделал, теперь нужно было довести мои посягательства до сведения ее сестер, трогательно выполнявших по отношению к ней роль коллективной матери. Постеснявшись явиться пред их очи (сестер было целых четыре), я прибегнул к способу эпистолярному и послал им всем (а также старшей из Римминых племянниц) стихотворное извещение по адресу «Савельевский пер., дом 8» такого содержания:

Хоть слова мои, словно бритва, остры

И характер едче едкого дыма —

Осмелюсь просить я руки сестры

И тетушки вашей, Риммы.

Ведь я хороший, в конце концов,

Проверенный, не из пьяниц,

Я годен даже в разряд отцов

Грядущих кузин и племянниц.


Должен сразу сказать: обещание, прозвучавшее в последних двух строках, не претворилось в жизнь по обоюдному согласию; причины тому были чисто социальные, а если конкретней, просто бытовые. Впрочем, мы жили не хуже, а быть может, даже немного лучше большинства сограждан, и когда, с присущим мне изяществом слога, я делал предложение, в голове у меня, наверняка крутились самые серьезные мысли насчет потомства, поддерживаемые, вероятно, и тем, что почти каждый день видел это самое «потомство» у себя в классе и кое-кого готов был, под настроение, назвать сыном или дочерью. Однако, увы, обстоятельства оказались сильнее меня…

Только что упомянул, как в послевоенные годы испытывал острую тоску по автомобильной «баранке». Зато «рога» мотоциклетные все же изредка держал в руках, хотя почти никакого удовольствия от этого не получал. В нашей квартире на Малой Бронной, у окна, задвинутый письменным столом, стоял трофейный DKW, привезенный мною из Германии, – старый, как мир, мотоцикл, который нехотя заводился, еле тянул и с неизменно большим воодушевлением перегревался и глохнул, после чего завести его было невозможно, пока не остынет. И все-таки я получил на него права и совершал выезды, больше всего удивляясь не тому, что добирался обратно домой, а тому, откуда брал силы вытаскивать его с третьего этажа на улицу, а потом втаскивать на тот же этаж по узкой крутой лестнице. Воистину любовь придает силы, даже если это любовь к езде. Но в конце концов он мне надоел, и я пристроил его в пустующий сарай к знакомому, а затем совершенно случайно сдал в аренду еще более оголтелому любителю колес (кстати, моему полному тезке), артисту оркестра Большого театра. Этот маленький толстый скрипач-литаврист (вот такое сочетание) ухитрился кататься на нем года два, пока не взмолился, чтобы я взял его обратно. Мото-одиссея окончилась тем, что я, в свою очередь, умолил одного автослесаря купить у меня этот аппарат за 10 (десять) рублей.

Риммины родные одобрили, в чем я не очень сомневался, наше намерение жить вместе, и Римма отправилась в Банный переулок, где было бюро обмена. Сравнительно быстро, прямо среди толпящихся «обменщиков», нашла она подходящий вариант: комнату метров на пять больше, чем у нее, да еще с эркером: иностранное словечко означает каменную опухоль в виде балкона, сросшегося с комнатой. Этот эркер к тому же отделялся от комнаты дверью, и мы сразу решили, что проведем туда отопление, поставим стол, стул, и будет кабинет, где я стану творить свои нетленные переводы. (Забегая вперед, скажу, что так мы и сделали, но эркер не стал свидетелем моих творческих мук, побед и поражений: размером он был не больше двух метров, летом в нем царили жара и духота, зимой – холод и та же духота. Когда у нас появился спаниель по имени Кап, я положил его тюфячок между тумбами стола, и пес иногда спал там. Если не лежал рядом с моей тахтой или на ней – в наше отсутствие.)

А милые интеллигентные мать и дочь, с кем Римма поменялась, оказались не до конца милыми: утаили, что одна из батарей не работает, а стенка с соседней комнатой фанерная. Оскорбленная обманом, Римма решила урезать доплату; они же, в отместку, забрали свой обеденный стол, который обещали оставить, а мы не сумели приобрести другой – на стол, как и на автомашину (ковры, шкафы, стулья) необходимо было записываться в очередь – и вынуждены были питаться, как на биваке, в полевых условиях. К счастью, недолго: наши новые, и многочисленные, соседи оказались в основном весьма приятными и отзывчивыми людьми, и никем не избранная, но общепризнанная глава этого странного сообщества, носящего название «коммунальная квартира», пожилая латышка Марта Андреевна, вдова расстрелянного в 30-х годах замнаркома речного хозяйства, собственноручно отомкнула дверь в комнату уехавшей в отпуск семейной пары и разрешила временно забрать их стол. Что мы и сделали с большой благодарностью. В ответ на которую получили краткую справку о бывших жильцах комнаты с эркером и узнали, что те были вообще зазнайками и жутко неаккуратными: держали четырех кошек, гадивших в коридоре и на кухне, а сами ленились убирать, и запах – святых выноси! И вообще – представляете? – спали все в одной постели и… (тут голос рассказчицы понижался) в чем мать родила! (Последнее относилось, по-видимому, не только к кошкам, и я представил, и картина получилась, возможно, не слишком приятная, но достаточно эротичная, потому что дочь была еще довольно молода, а мать тоже со следами былой красоты и полноты.)

В общем, похоже, тут жили почти как одна неплохая семья: сравнительно в ладу и, главное, были небезразличны один другому. Возможно, в чем-то оказался прав пришедший как-то ко мне в полном африканском облачении поэт из Ганы Джон Окай (я тогда переводил его стихи), когда, увидев множество толпящихся на кухне и в коридоре людей, сказал мне уважительно: «Какой у вас большой семейный клан!» Я не стал его разочаровывать.

Ох, нет, была здесь одна «белая ворона» – профессорская вдова Анна Спиридоновна, которую никто не любил. И она тоже никого. Кроме, быть может, своего «Мальчика» – старого, толстого тойтерьера. (Не знаете случайно, отчего все тойтерьеры, каких я знал за свою жизнь, были непременно старые, толстые и хрипло, сердито лаяли?.. Пожалуй, я теперь понял: наверное, они, в отличие от людей и от собак других пород, на дух не переносят жизни в общих квартирах с десятью столиками-шкафчиками на кухне, отсутствием горячей воды и вечно занятым единственным туалетом – а потому чаще болеют, раньше старятся и становятся злыми и раздражительными. А ведь когда-то, в Англии, славились благородством происхождения – от левретки и уипетта, были выносливы, обладали живым, добрым нравом, с легкостью продолжали род… Что делают со всеми нами условия проживания!)

Эту «общагу» у Сретенских ворот, а точнее, на Лубянке, дом 23, все ее восемь комнат, занимала когда-то семья старика Мессерера, у которого было десять детей от первого брака и двое – от второго; первенец родился еще в девятнадцатом веке, а последняя дочь – в середине двадцатого. Трое из его многочисленного потомства прославили русский балет: сын Асаф, дочь Суламифь Мессереры и внучка Майя Плисецкая. И, конечно, как все другие семьи, эта не избежала болезней, арестов, смертей, а также «уплотнения». Термин сугубо советский, означающий, что в один прекрасный день к вам в дом врывается несколько человек, топают по комнатам, машут какими-то бумажками и заявляют, что вам предписано отдать столько-то квадратных метров жилплощади, на которую въедут другие люди. И квартира – быть может, ее когда-то купили (снимали) вы (ваши родители, дед с бабкой) – становится в одночасье коммунальной, общей, а вас «уплотняют». (Хорошо еще, совсем не выгоняют.)


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю