355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Хазанов » Лубянка, 23 » Текст книги (страница 13)
Лубянка, 23
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 03:27

Текст книги "Лубянка, 23"


Автор книги: Юрий Хазанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 21 страниц)

Отвлекшись, наконец, от славословий в собственный адрес, я подумал о Дине, высокой, молодой, неглупой, с длинными ногами и таким же носом; с которой познакомился, когда мой приятель Гурген из «Московского комсомольца» попросил отвезти его к ней – она писала для них какую-то статью о героических строительных буднях, но телефона у нее не было, а жила где-то у черта на куличках – в Химках-Ховрино. Подозреваю, им двигали не только интересы родной газеты, но, так или иначе, Дина показалась мне более подходящей для обстоятельного Мирона, нежели для разбитного краснобая Гургена.

Естественно, возникает вопрос: а что плохого сделала мне Лида, жена Мирона, если я готов способствовать отрыву ее мужа от семьи? Совсем наоборот: Лида была мне очень даже симпатична, я ее жалел и бывал всецело на ее стороне, когда Мирон начинал в моем присутствии резко выговаривать ей. За что? За что угодно – за опоздание домой с работы, за то, что дочь получила не «пятерку», а «четверку»; за то, что сын продолжает мочиться в постель… Однако я чувствовал, дело не в этом: у них нет того, что называют душевной близостью, ему с ней не хорошо, не утешно (как мог бы выразиться В. Даль). И ей с ним тоже. Но я был совершенно уверен: он никогда не оставит семью – из-за детей, из-за налаженного быта, из-за своей порядочности. И потому не считал преступлением помочь ему ненадолго отвлечься – если получится, – и, вполне возможно, он тогда смягчится немного и заново ощутит преимущества семейной жизни и достоинства Лиды. Во всяком случае, мне самому шли во благо недолговечные увлечения… Не панацея, конечно, но лекарственное средство.

Я сообщил Дине, что хочу познакомить ее со своим другом, для чего пригласить… куда, еще не знал, обещал уточнить. Она не возражала…

Ой, сколько, все-таки, в нашей ойкумене одиноких людей самых разных возрастов, разреза глаз, цвета кожи, пола! Дина оказалась одним из них, несмотря на молодость и приятный нрав. В свою комнатенку в доме барачного типа на краю города, которую снимала за небольшие деньги, она попала, уехав от дяди, у кого жила в самом центре, в Леонтьевском переулке, после смерти родителей. Дядя этот отнюдь не напоминал монстра – заботился о ней, не жалея скудной пенсии, но при этом был диким занудой: изводил постоянными замечаниями, пещерным патриотизмом, требовал неукоснительного соблюдения всех «правил общежития», которые смахивали на казарменные. В конце концов, Дина решилась на смелый шаг: перешла с дневного отделения строительного института на вечерний, поступила на работу и переехала от дяди. Все это без скандала, мирно, и продолжала регулярно навещать его и выслушивать гневные отповеди американской военщине. Однако ростки одиночества, давно поселившиеся в ее душе, не увяли – так, по крайней мере, казалось мне, большому знатоку человеческих душ, и я уже предвкушал, как, познакомив ее с Мироном, помогу хоть на какое-то время обрести покой и умиротворение этим двум сиротствам. (В те годы я еще много читал и потому порою мыслил по-книжному.)

– …А давай съездим с ней куда-нибудь за город, устроим экскурсию, – предложил Мирон, когда я поведал ему о Дине, томящейся в четырех стенах. – Мы ведь давно собирались на машине.

– Куда? – спросил я уныло. – Опять Загорск, Владимир, Суздаль?

– Ростов Великий, – произнес мой друг, и я сразу загорелся: там я никогда не был.

Дина выразила согласие, и, не откладывая в долгий ящик, мы решили отправиться туда на ближайшие субботу и воскресенье.

Подготовка была серьезной, ведь заправочных станций на шоссе почти нет, а на тех, которые есть, нет бензина, и, значит, необходимо брать его с собой в канистрах. Но в канистры на московских заправках заливать не любят, поэтому необходимо доплачивать. А еще вопрос о гостинице: в Ростове придется переночевать – в этом, можно сказать, главная задумка, но свободных мест, естественно, не будет. И тут я сообразил: надо попросить Полину отправить в главную гостиницу Ростова телеграмму из редакции журнала «Дружба народов», где она работает, с просьбой забронировать два номера для известных столичных журналистов. Я говорю о той самой пышечке Полине, к которой уже давно перестал, даже пребывая в некотором подпитии, приставать с гнусными намерениями и кто сейчас, после отъезда Мили, сделалась моим истинным другом и «духовником». Как и я для нее. (Что продолжалось до ее преждевременной смерти.) Полина согласилась взять грех на душу и телеграмму послала, нахально опустив слово «известных».

Дорога предстояла недальняя – около двухсот километров; перед Ростовом решили заехать в Переславль-Залесский – тоже старина среднерусская. Встречу с Диной назначили на девять утра у метро «Проспект Мира» и, когда подъехали туда, были несколько огорошены: Дина оказалась не одна, а с попутчицей по имени Люся, невысокой, скромно одетой и неопределенного возраста, однако не более тридцати. Видимо, Дина, как и я, была весьма склонна к человеколюбию, однако ее поступок внес некоторую сумятицу: теперь во весь рост вставала проблема, определяемая кратким оперативным термином – кто кого?.. Но что поделаешь – и четверо «столичных журналистов» отправились в путь. Люся оказалась библиотечным работником, так что почти всю дорогу на заднем сиденье «Эдика» они с Мироном беседовали о книгах. Кроме того, она неплохо знала памятники старины и сообщила нам, что Переславль-Залесский основал Юрий Долгорукий аж в середине 12-го века на Плещеевом озере для защиты Ростово-Суздальского княжества и что в 17-м веке здесь зародился русский флот. А смотреть тут надо, если хотите, Спасо-Преображенский собор и еще монастыри: Троице-Данилов, Никитский, Федоровский… Что ж, пришел я к заключению, экскурсовод у нас неплохой, только как он покажет себя в другом амплуа и кто станет самым заинтересованным его экскурсантом? Судя по всему, Мирон. А я чей экскурсант?..

В Ростов, не отстающий по древности и количеству монастырей от Переславля, приехали во второй половине дня и сразу отправились в главную и, видимо, единственную гостиницу, где нам был оказан на удивление приличный прием и выданы ключи от двух номеров – для мужчин и для женщин. Лишь для машины не нашлось места, но на улице оставлять не советовали и рекомендовали договориться с жильцами соседних домов и поставить у кого-то во дворе. Что мы и сделали. После чего немного прошвырнулись по городу, но уже темнело, освещение везде тусклое; попытались зайти в парочку ресторанов, однако позорно бежали от шума, тесноты, духоты и решили запастись едой и скромно поужинать в номере. Как и подобает истинным журналистам.

Время летело неумолимо, и вскоре наступила пора ответственных решений. Конечно, самое простое было то, что с ходу предложила Люся: они с Диной в одном номере, мы с Мироном в другом. И я уже готов был согласиться, но Мирон кинул такой взгляд, что слова согласия застряли в горле. И тут меня удивила Дина: несвойственным ей игривым тоном она произнесла, что все ведь очень просто – поскольку она и я довольно хорошо знакомы, сама судьба велит нам находиться вместе. А остальные – как хотят. Не знаю, подействовала ее сомнительная логика или примирительную роль сыграло некоторое количество выпитого вина, только никаких споров не возникло, и все послушно разошлись по номерам.

– Ну, и что мы с тобой будем делать? – был первый мой вопрос, когда мы с Диной оказались одни.

При этом я имел в виду совсем не то, что можно было подумать при наличии некоторой игры воображения, а указывал пальцем на единственную в нашей комнате кровать. И администрация гостиницы была тут совершенно ни при чем: ведь в присланной телеграмме было сказано про два номера и про трех человек. Вот один и оказался одноместным.

– Что делать? – отозвалась Дина. – Ну, не меняться ведь с ними. Это будет не очень благородно. Значит, будем спать в тесноте.

И с этой минуты она стала мне нравиться больше.

Чтобы не тянуть резину, скажу сразу: спали мы хорошо. А перед этим приятно поболтали о том о сем; потом ненадолго поддались не чересчур настойчивым зовам Эрота (он же Амур или Купидон); однако не стану уверять, что все эти лица греческой и римской национальности пробудили в нас, по Платону, неизбывную тягу, а также экстатическую устремленность к созерцанию истинно сущего – нам было немного не до того: Дина жутко боялась забеременеть, я не мог не разделять ее беспокойства.

Наутро я обратил внимание на то, что Мирон пребывал в отвратительном настроении и почти не общался с Люсей, из чего можно было сделать вывод, что идеи Платона ими совершенно не овладели. Тем не менее до середины дня мы прилежно осматривали город, и Люся продолжала по мере сил сообщать нам всевозможные сведения о его достопримечательностях. Только потом двинулись обратно, и на этот раз Мирон поторопился занять место на переднем сиденье. Почти весь путь проходил в молчанье. Только после того, как высадили женщин, Мирон разразился гневным и не совсем пристойным потоком слов в адрес Люси, разобравшись в котором я уяснил, что она, тра-та-та, видите ли, находится в глубокой печали по поводу недавнего разрыва с любимым, тра-та-та, а потому, тра-та-та, не может и не хочет ничего, тра-та-та, такого… Спрашивается, зачем же ехала, тра-та-та? На Ростовский кремль полюбоваться?..

Я хотел было заметить, что и на кремль лишний раз поглядеть тоже стоит, но бедняга так был расстроен, так оскорблен, что я просто принес ему извинение за доставленное неудовлетворение и сказал, что постараюсь исправиться.

Шутки шутками, а вскоре после поездки у Мирона начались серьезные нелады с сердцем. Вспоминая об этом сейчас, не хочу и думать, что болезнь могла как-то быть связана с обидой на пребывавшую в печали Люсю. Хотя организм человека такое сложное устройство, что поди разберись…

Этот казус не нанес, конечно, никакого ущерба нашей дружбе, но попытки знакомить его с кем-то я прекратил. Мы продолжали часто видеться, ездили в Карелию, в середине 60-х побывали в Ленинграде, где, благодаря ему, мне было легче избавляться от воспоминаний об омерзительном московском судилище, куда меня против воли привлекли как свидетеля… Один зимний месяц, уже совсем незадолго до того, как Мирон на длительное время попал в больницу, мы провели в доме отдыха театральных работников под Рузой. Путевки, конечно, достала его теща СП. Несколько дней пребывания там скрашивала нам его подросшая дочь Маша, которой только-только исполнилось восемнадцать, что я не мог не отразить в стихах.

Я не стану читать по бумажке,

Избегу трафаретных длиннот…

Восемнадцать исполнилось Машке,

Несмотря на родительский гнет.


Тяжело приходилось бедняжке:

Мама – Крупская, папа – Джон Локк…

Восемнадцать исполнилось Машке,

Появился «брижитовый» клок.


Тяпнем, братцы, еще по рюмашке,

Не скрывая годов и седин!

Восемнадцать исполнилось Машке…

Почему мне не двадцать один?!


А всего лишь тридцать семь лет спустя я получил письмо, которое сейчас держу в руках. Пришло оно не с другого конца Москвы и не из Владивостока, а с другой стороны земного шара, и написала его та самая Машка, кому когда-то исполнилось восемнадцать, «несмотря на родительский гнет». И поверьте, если сможете, не потому хочу я привести из него некоторые строки, что в них содержится похвала в мой адрес, а потому, что они могут дать более четкую и непредвзятую картину моих отношений с ее отцом – глазами ребенка, девушки. А еще потому, что Машка мне всегда нравилась и нравится сейчас на расстоянии в десять тысяч километров. Итак…

Вот строчки, относящиеся к моей книге «Знак Вирго», первой части того самого «прощально-воспоминательного» романа, который вы держите в руках:

«…То, о чем Вы пишете, – детство, семья, школа, дружба, „узнавание-открывание“ – это и мое тоже. Ваш Юра – это я, хотя Вы росли в 20-30-х годах, а я в 50-х… За каждой строкой я вижу и слышу Вас. Я читаю про какого-то другого Юру и тут же вижу Юру, хорошо мне знакомого, – Вашу улыбку, Вашу грусть, Ваш юмор, и, конечно, сразу вспоминаю папу, Вашу дружбу с ним. Я очень часто думаю о нем, и та часть жизни, в которой были и Вы, – одно из самых светлых моих воспоминаний… Припомнилось вдруг, как на даче мы ехали на речку на маленьком „москвиче“, вы с папой с невероятным воодушевлением пели какие-то смешные песенки, и это наполняло мою детскую душу восторгом… Но больше всего вспоминаю, как меня, подростка, „допускали“ вечерами к взрослому столу, и я слушала ваши разговоры, споры о политике, литературе, о жизни. Я гордилась тем, что мне „доверяли“ слушать всякую антисоветчину. И считала тогда, что ничего более прекрасного, возвышенного, интеллектуального, интересного, чем эти дружеские застолья, быть не может…

Я запомнила наизусть Ваши стихи на мое восемнадцатилетие. Там, в конце, Вы восклицаете: „Почему мне не двадцать один?!“ Хочу сказать (серьезно, без иронии), что, несмотря на Ваши „не двадцать один“, я в то время вполне могла влюбиться в Вас, если бы не всякие „ментальные“ барьеры. Ведь Вы были красивым, умным, остроумным (от автора: ох, спасибо, Машка!), а внутри чувствовался некий „драматический надлом“. (Еще раз спасибо!) Увы, поезд ушел…»

Мне дорого в этом письме, во-первых, признание Маши в том, что, читая мою книгу, чувствовала себя мною. Выходит, не только с ее отцом, о чем я только что писал, но и с нею было у нас некое родство душ. А во-вторых, она подтвердила и другое мое убеждение, которое за давностью лет могло оказаться, чего я не на шутку боялся, просто приятным домыслом, – убеждение в том, что у нас с Мироном была подлинная дружба.

И, значит, то, что я много лет назад сочинил к его очередному дню рождения (ласково называя его Мирончик, а сокращенно – Чик), было совершенно искренне:

Пью за здравие Чика,

Кто один у меня…

Ты поменьше ворчи-ка:

Сгубит нас воркотня.


Умоляю, мон шер, ты

Подымай выше нос —

Нет, поверь мне, той жертвы,

Что бы я ни принес

Ради наших скитаний —

Нынче, завтра, вчера,

Ради наших мечтаний,

Споров, et cetera…



Глава 6.

 Второй выпуск моих десятиклассников. Ее безответная любовь к красавцу-учителю. «Спасибо, Алик! Спасибо, Гурген! Спасибо, Терлецкие пруды!..» «Ашотик, не коли дядю вилкой!..» На Плесе… Мои друзья-редакторы. «Веселый ветер…» Уход из школы. Те же действующие лица, и совершенно иное лицо. (Оно же – морда.) 

1

На шестом году пребывания в школе подошло для меня время прощаться со вторым выпуском десятиклассников. С первым, в котором были только мальчишки, ушли Толя Баринов, писавший неплохие стихи (поэтом он, видимо, так и не стал, а гражданином – не знаю); зато знаю, что Денис (бывший Александр) Пекарев стал гражданином Западной Германии и ведущим на радиостанции «Свобода». Еще знаю, что Володя Перетурин совсем недавно тяжело заболел, а до этого был одним из самых известных наших футбольных комментаторов. Распрощался я и с Колей Журавлевым (фамилия изменена) – тем самым мальчиком, кто, защищая мать, убил своего отца.

Во втором выпуске были уже и девочки. Иначе я не узнал бы того, о чем поведала мне через много лет моя близкая приятельница, чья подруга жила в те годы в одной квартире с кем-то из моих тогдашних учениц. Оказалось, бедная девушка, вместо того чтобы учить уроки, половину учебного года плакалась у нее на груди, признаваясь в своей безответной любви к «красавцу-учителю» английского языка. (Как звали несчастную жертву моего обаяния, я так и не смог выпытать.)

Ни с кем из первых выпускников я больше никогда не встретился, а встретившись теперь, вряд ли кого узнаю, как и они меня: ведь им уже далеко за шестьдесят, а мне… и говорить противно.

С безнадежным запозданием сожалею, что в те далекие времена не поддерживал более тесные отношения хотя бы с теми, кто был мне не только симпатичен, но интересен.

То же самое произошло и с учениками второго выпуска, у которых я считался даже классным руководителем, так что мог вторгаться в их семьи. Но не вторгался… Впрочем, нет: в одной семье побывал – у высокого, хорошо воспитанного мальчика, Павла Литвинова. Его хорошее воспитание выражалось, в частности, и в том, что, зная английский язык в тысячу раз лучше меня (его бабушка – англичанка), он ни разу не показал этого на моих уроках. И если бы я, по приглашению именно этой бабушки, не зашел однажды к ним в квартиру (они жили по соседству со школой), я бы так и не узнал, что ее муж, а его дед – это Максим Литвинов, кто был наркомом иностранных дел, а впоследствии советским послом в Соединенных Штатах. Старика Литвинова к этому времени уже не было в живых: он умер, к счастью для себя, на свободе в 1951 году, а его вдова, английская писательница, осталась жить в Москве, чему я не мог тогда не удивляться. В тот раз мы поговорили с ней недолго, не помню о чем, а лет через семь-восемь встретились опять – под Москвой, в Доме творчества писателей, к которым я тогда по своему статусу начал постепенно приближаться, и говорили о многом, в том числе и о ее внуке Павле, кто, свернув со стези высшей математики, только-только начинал свою противоправную, диссидентскую деятельность, в защиту разных враждебных советскому строю элементов. За что и был, в конце концов, выслан из страны и с тех пор живет в Америке. Семья эта вообще «подкачала»: дочь Литвиновых, Татьяна, известная переводчица, позднее уехала в Англию, две ее дочери, двоюродные сестры Павла, тоже. (С одной из них, красивой Верочкой, я имел удовольствие познакомиться в Лондоне, где она жила с десятилетней дочерью в плохо отапливаемой квартире и в несколько стесненном материальном положении, подрабатывая мытьем лестниц. Потом зато стала ведущей на Би-би-би.)

Возвращаясь к моим ученикам последнего выпуска, не могу не вспомнить, что года через два после нашего расставанья они позвали меня на встречу в каком-то кафе на Комсомольском проспекте, и там я снова увидел многих: одаренного природой Чурюканова, приятных во всех отношениях Тургенева, Гаева, Кушарову, способнейшую Изу Габдуллину и даже милого «Быню». Однако вечер прошел вяло, и мы с тех пор не виделись. О чем я, опять-таки, сожалею… Сколько тщетных, бесплодных сожалений!..

* * *

А сейчас – долой все квазиумственные разговоры о воспитании чувств, о сексе в разных его проявлениях, о политике с ее Хрущевыми и Булганиными – сейчас пришло время для появления на сцене совершенно иного создания, которое почти сразу сделалось и оставалось до конца своей недолгой жизни моим любимцем и другом… «Ребенком? Может быть, и так; моим пером, моим досугом, объектом вражеских атак; и лакмусовою бумажкой – критерием добра и зла; моей спасительною фляжкой в краю, где засуха была; моей всамделишной игрою, моею совестью подчас… Ох, как стеснялся я порою его наивно-мудрых глаз…»

Но сперва о том, как мы с ним встретились. И тут не могу снова не вспомнить моего доброго друга Алика, который только недавно вернулся из командировки на остров Шпицберген, где два года лечил зубы работавшим там по контракту советским шахтерам, – вспомнить и воздать ему хвалу. Впрочем, благодарить надо не только его, но и яростного обличителя козней «Джойнта», Гургена Григоряна, его жену Аню и четырехлетнего Ашотика: ведь это они вытащили меня прогуляться на Терлецкие пруды в районе Новогиреева, которые я тоже денно и нощно благодарю за то, что они существуют. (Как, в свое время, наш народ не уставал благодарить товарища Сталина за то, что тот живет на земле. К счастью, его уже давно нет, а Пруды сохранились…)

Итак, в то утро мне нужно было заехать за Гургеном ровно в десять. Потому что он любит точность: если договорились в десять – значит, в десять, а не в половине, скажем, одиннадцатого или, не дай Господь Бог, в без десяти. Если опоздаешь, начнет ворчать и испортит настроение и себе, и другим. Так по секрету говорила о нем его собственная жена Аня. Согласно моим наблюдениям, она немного побаивалась мужа вообще и его неимоверной энергии в частности, которая перла у него изо всех пор, сублимируясь (если применять этот термин в физическом смысле) в неудержимое красноречие и колоссальную жизненную активность, которая вела и к продвижению по службе (он уже стал зав. отделом у себя в газете), и, как полагала бедная Анна, к супружеской неверности. Ее она видела в каждом взгляде, который он бросал на женщину, а также в каждом его позднем приходе (или раннем уходе), совершенно не желая, по-видимому, считаться с мнением доктора Фрейда о том, что у человека (и у мужчины, в том числе) существуют бессознательные влечения (либидо), насильственное вытеснение которых может плохо сказаться на психике. Не знаю, правильно ли я понимаю доктора Фрейда, но, как мне кажется, и я, и Гурген в этом вопросе, увы, придерживаемся почти одного мнения и образа действий, хотя я в этих прискорбных случаях каждый раз ощущаю искренние угрызения… Вплоть до следующего случая.

Однако прошу прощения, что в преддверии моего (и вашего) знакомства с абсолютно невинным в этом смысле существом меня опять потянуло на совершенно бесполезные рассуждения.

Я приехал к нему ровно в десять с четвертью и застал его еще в постели, а на нем сидел Ашотик.

– Машина подана, – сказал я.

– Вовремя прийти не можешь, – сказал Гурген. – Я вынужден был снова лечь. Садись завтракать.

Как ни отказывался, пришлось позавтракать второй раз. Аня мастерски готовит, и было очень вкусно, если бы не Ашотик: он относился совершенно несерьезно к кулинарным способностям матери – отказывался есть, отталкивал тарелку, бросал на пол ложку, а вилку норовил воткнуть в меня. Аня только и знала, что говорила: «Ашотик, не коли дядю Юру вилкой, мама тебя просит!», «Ашотик, не мажь дядю Юру маслом, он не бутерброд!» Как ни странно, Гурген взирал на эти явные изъяны в воспитании с полным спокойствием и даже с некоторым одобрением, чтобы не сказать – гордостью.

Выехали мы около двенадцати, и Гурген предложил отправиться на Терлецкие пруды, сказал, что знает: это самое тихое и малолюдное место даже в воскресенье. Терлецкие так Терлецкие – спорить с Гургеном бессмысленно: он сразу находит столько неоспоримых доводов в свою пользу, что делается тоскливо.

Недалеко от прудов, на горке, Гурген вспомнил, что у него кончились сигареты; я остановился возле ларька, и мы с ним вышли из машины, оставив на переднем сиденье Аню с Ашотиком на коленях. В дороге этот ребенок, хотя уже не тыкал в меня вилкой, но продолжал доставлять беспокойство тем, что беспрерывно хотел что-то потрогать на доске приборов, на дверце, на рулевой колонке, и Аня с трудом его удерживала. «Ашотик, не трогай эту кнопочку, мама тебя просит!..» Так что, расставшись с ним, я сразу испытал некоторое облегчение. Однако ненадолго.

Мы уже купили сигареты и теперь запасались баранками, когда я услышал крики:

– Эй! Люди! Чья машина?.. Скорей! Там ребенок!

Ничего не понимая, я взглянул в сторону своего серенького «Эдуарда Ивановича» и с ужасом увидел, что он стронулся с места и катится с горки, набирая скорость. А там, внизу мост, речка и машины встречные… И фары у них торчат, как глаза гигантских стрекоз… Еще в тот момент, когда бежали к машине, я успел заметить, как из пакета в руках у Гургена по одной выскакивают баранки…

Аня потом дрожащим голосом рассказывала, что почуяла неладное, когда Ашотик дотянулся до руля и там что-то щелкнуло… («Он со скорости снял, черт его дери!» – буркнул я, не совсем еще придя в себя.)

– На тормоз надо было ставить, – заметил Гурген, и я не стал говорить ему, что он совершенно прав и что я последнее дерьмо, а не сделал этого по той лишь причине, что собратья-автомобилисты все уши прожужжали насчет того, как рвутся и летят тросики ручного тормоза, а их нигде не достанешь и лучше уж совсем не пользоваться ручником…

– Впрочем, он и с тормоза тоже бы снял, – заключил Гурген, и в его голосе опять прозвучала гордость.

– Я уже не хочу купаться, – сказала Аня.

– Наоборот, – бодро сказал Гурген, – вода смоет все страхи. Здесь чудесное место, тихое, спокойное. Мне говорили.

Мы уже свернули с шоссе и ехали по проселочной дороге, среди кустарника. Ветви хлестали по машине, просовывались в окна, одна из них больно ударила меня по щеке. «Так тебе и надо, гад! – сказал я самому себе. – Чуть не угробил Ашотика. Кто бы в тебя тыкал вилкой?..»

Самобичевание продолжалось недолго, кусты окончились, мы выехали на поляну. Вот один из прудов. Весь берег усеян людьми; стоят автомашины, мотоциклы; лежат на боку велосипеды. Шум, как у нас в школе во время перемены.

– Ты пользуешься непроверенной информацией, – сказал я Гургену. – Это для газетчика чревато…

– Я этого информатора больше печатать не буду, – обещал он. – Пошли в лес. Там тихо.

Насчет печатанья он сказал, конечно, в шутку, но я почему-то подумал, что мне бы не хотелось работать у него в подчинении. И ни у кого вообще…

В лесу было в самом деле тихо, если не слушать, как Гурген что-то рассказывает про «вторую полосу» в их газете. И еще тишина нарушалась умоляющим голосом Ани, когда она говорила: «Ашотик, мама тебя просит, не снимай сандалии», и еще: «Не бей дядю Юру веткой, мама тебя просит…»

А потом из-за очередного дерева показался какой-то черный клубок и покатился прямо на нас.

– Назад, Каро! – раздался голос, и мы увидели высокого немолодого мужчину с бритой головой. В руке у него была бутылка с пивом «Жигулевское».

– Смотри, Ашотик, какой чудесный пудель, – сказала Аня про черный клубок.

– Этот пудель называется «спаниель», – уточнил мужчина. – Ко мне, Каро!

Ашот протянул Каро ветку, от которой тот брезгливо отвернулся, тогда Ашот погладил его, что было принято снисходительно. Аня испуганно вскрикнула, но хозяин собаки заверил ее, что детей Каро не кусает.

– Ходите с ним? – спросил Гурген на профессиональном языке охотников. – По перу?

– А как же, – ответил мужчина.

– Хорошо работает?

– Неплохо.

– В холке он сколько у вас? – продолжал Гурген деловитым тоном.

– Сорок пять.

– Лапы в комке? Поиск хороший?

Мужчина испытующе поглядел на Гургена.

– Охотник, что ли? Лесник или полевщик?

Но Гурген, как видно, исчерпал уже все известные ему охотничьи термины и потому честно ответил:

– Да нет, я так… любитель. Из книжек больше. У Тургенева Ивана Сергеича, у Пришвина.

– Тогда скажу, как для любителя: поиск у этих собак энергичный, нешироким челноком, а потяжка более быстрая, чем у легавых. Мой однажды причуял бекаса против ветра на расстоянии в двадцать пять шагов, представляете?

Мы с Гургеном сделали вид, что представляем, а жалостливая Аня спросила, глядя на короткий беспрерывно виляющий хвост Каро:

– Для чего им, бедняжечкам, хвосты отрубают? Это ведь больно.

– Хвосты не рубят, а купируют, – внес поправку мужчина. – Сидеть!

Это он сказал Каро, который сразу уселся и продолжал вилять хвостом под собой, отчего бока у него дрожали, как будто ему холодно.

Признаться, я до сих пор думал, что купируют только железнодорожные вагоны, отчего их так и называют – «купированные», но, оказалось, и собачьи хвосты тоже.

Пока я свыкался с этой мыслью, наш новый знакомый начал весьма подробно объяснять Ане, почему у спаниелей нет доброй половины хвоста: причиной тому частота и скорость их виляния, в результате чего они во время охоты на болотную дичь раздирали бы его в кровь об осоку или камыш.

– И какова же скорость виляния? – поинтересовался любознательный Гурген.

Хозяин Каро призадумался.

– Полагаю, – ответил он потом, – э… э… в среднем около ста в минуту. Если не больше… Но это что… А вот, как вы думаете, сколько собака различает запахов?

Аня предположила, что пять. Мы с Гургеном сразу накинули еще полсотни.

– Сто! – сказал Ашотик: он уже хорошо знал эту цифру.

– Около сорока тысяч! – победоносно воскликнул мужчина, потрясая пивной бутылкой. – Что, не ожидали?.. Вот вы словарями, наверное, пользуетесь, – при этом он посмотрел почему-то на Гургена, – иностранными и другими, книжки читаете. Сколько в них слов?

– В моем толковом русского языка, – сказал Гурген, – пятьдесят семь тысяч. В орфографическом – сто десять тысяч.

– В двухтомном англо-русском, – припомнил я, – аж сто пятьдесят.

– Но разговариваем-то мы от силы с помощью всего нескольких тысяч, – виноватым голосом сказала Аня.

– Вот видите! – обрадовался хозяин Каро. – А собака общается с нами и со всей природой на языке многих тысяч запахов.

И все мы с уважением посмотрели на черный влажный собачий нос.

Ашотик, кому были не слишком интересны эти подсчеты, спросил человека с бутылкой:

– А ваша собака… она может найти чего-то, если спрятать?

– Еще как! Давай какую-нибудь вещь.

Не долго думая, Ашотик стащил с ноги сандалию. Аня попыталась возразить, но хозяин Каро успокоил ее, сказав, что в крайнем случае, отдаст мальчику свои ботинки сорок шестого размера. После чего дал Каро понюхать сандалию, велел сидеть, опустил бутылку с пивом в карман и с сандалией в руке скрылся в кустах. Слышно было, как хрустели сучья под его тяжелыми шагами.

– Теперь сам не найду, – сказал он, когда вернулся. – Вся надежда на Каро.

– Ой, а как же?.. – воскликнула Аня, и мужчина подмигнул ей.

– Обижаете, дама, – сказал он. – Такая собака да не найдет?.. Ищи, Каро!

Тот сорвался с места, но побежал куда-то в сторону, и Гурген с огорчением крякнул, однако мужчина его успокоил:

– Не переживайте. Собака будет делать круги и постепенно сужать их, пока не причует дичь.

– Сандалию, – поправил его Ашотик.

– Ему все равно, сынок. Для него главное не форма и не цвет… Цвета они вроде бы не очень различают. Главное для них запах.

– Бедняжки, – сказала Аня. – Как ужасно: не видеть голубого неба, зелени…

– Красных флагов, – ехидно вырвалось у меня, но никто не обратил внимания на мою отчаянную смелость.

И тут из кустов выскочил Каро, подбежал к хозяину и положил к его огромным ногам едва заметную сандалию Ашотика.

– Молодец, – сказал хозяин и выдал собаке кусок печенья, а владелец сандальи сделал попытку поцеловать Каро в белую звездочку на лбу, но был своевременно остановлен матерью, и тогда вцепился в виляющий обрубок хвоста, на что пес не обратил никакого внимания.

Мужчине, видимо, не очень хотелось расставаться с нами, потому что он вопросил голосом фокусника в цирке, когда тот вызывает кого-нибудь из публики, чтобы вынуть у него из кармана голубя или настольную лампу:

– Может, кто еще хочет попробовать?.. Только давайте другой предмет, – поспешно добавил он, потому что мы с Гургеном начали дружно стаскивать с себя босоножки.

Пока мы раздумывали, Ашотик сорвал с головы панамку и с криком «ищи!» ловко забросил ее в кусты.

– Эх, что же ты! – сказал мужчина. – Надо было дать понюхать!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю