Текст книги "Паразитарий"
Автор книги: Юрий Азаров
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 49 страниц)
45
Я оглянулся и глазам своим не поверил. Поверх голого белоснежного тела Катрин была надета стальная кольчуга. Кольчуга была не очень длинной и выглядела как мини-платье. Но это соединение нежно-розовой, должно быть, теплой кожи и холодного кольчатого металла, освещенное витражным многоцветьем, было настоящим волшебством, на какое был способен лишь великий творческий ум Тимофеича и абсолютный изысканно-развращенный вкус Катрин. Будь бы моя воля, я бы эту Катрин спеленал бы в охапку и в ее родительский дом: «Берегите ваше сокровище. Ему цены нет!» А она бы царапалась и орала: «Не ваше дело! Ненавижу! Не троньте меня!» И другое чувство билось в душе моей – протест. Я видел, какой хищной страстью сверкали ее длинные, стройные ноги, защищенные от лодыжек до колен поножами, украшенными красивыми рельефными изображениями. Я ощущал холод жесткого взгляда банкира, пронзившего чешуйчатый панцирь древних доспехов, сквозь который отчетливо и волнующе просматривались талия, бедра, лоно. А рядом вся эта свора деловых людей, не сводивших глаз с ее благородного тонкого лица в шлеме с приподнятым забралом – богиня!
Игра была не просто прервана. Она была отодвинута на самый последний план жизни всех присутствующих.
– Маленький аукцион! – объявил Тимофеич. – Амазонка Катрин, сошедшая с Олимпа всего на одну ночь! Двадцать долларов. Раз – двадцать, два – двадцать…
– Двадцать пять, – сказал Горбунов.
– Раз – двадцать пять, два – двадцать пять…
– Тридцать, – тихо проговорил банкир.
– Раз – тридцать, два – тридцать…
– Пятьдесят, – крикнул Шумихин, профсоюзный деятель.
– Раз – пятьдесят, два – пятьдесят…
– Сто, – не выдержал сидевший напротив меня Каримов, начальник автоинспекции.
– Раз – сто, два – сто…
А мне казалось, что Катрин замерзла, что холодный металл несовместим с ее кожей, что надо немедленно прекратить аукцион, может, поэтому я и крикнул:
– Пятьсот!
– Раз – пятьсот, два – пятьсот…
– Пятьсот пятьдесят, – сказал Горбунов.
– Раз – пятьсот пятьдесят, два – пятьсот пятьдесят…
– Шестьсот, – сказал Каримов.
– Раз – шестьсот, два – шестьсот…
– Семьсот, – торопливо произнес профсоюзный деятель.
– Раз – семьсот, два – семьсот…
– Полторы тысячи, – сказал я, решив пожертвовать горбуновской визиткой.
– Раз – полторы, два – полторы…
– Две! – мрачно сказал Зяма.
– Две сто, – ответил Каримов.
– Две сто пятьдесят, – перебил Каримова Горбунов.
– Две триста, – крикнул банкир.
– Две триста – раз, две триста – два…
– Три, – сказал я, решив расстаться с обеими визитками.
– Четыре, – сказал банкир.
Наступило молчание.
Катрин подошла к стене, где висело азиатское седло. Седло было изящным: небольшим, голубого цвета. Оно было, должно быть, легким и крепким. Седло висело высоковато, и Катрин приподнялась на носочках. Приподнялась и кольчуга, обнажила бедра.
– Каллипига! Настоящая каллипига! – сказал Тимофеич.
– Так зовут Катрин? – спросил банкир.
– Так звали в Сиракузах Афродиту, что по-гречески означает прекраснозадая.
Катрин, между тем, уселась в седле.
– Раз – четыре, два – четыре.
– Шесть, – крикнул я, понимая, что неведомая сила уже понесла меня и уже не суждено мне управлять своими действиями: а, будь что будет!
– Восемь, – сказал Зяма.
– Девять, – крикнул Каримов.
– Раз – девять, два – девять…
Я лихорадочно пересчитывал свою наличность: четырнадцать триста. Это была моя промашка. Я это потом понял.
– Тринадцать, – крикнул я.
– Пятнадцать, – сказал Зяма, точно прикинув, что мне больше нечем крыть, а Каримов и Шумихин отвалились, о чем они публично заявили. А Зяма, между тем, добавил: – Прошу не блефовать, а подтверждать свою платежеспособность.
– Тридцать, – крикнул я, не отдавая себе отчета и окончательно потеряв голову.
– Вы располагаете этой суммой? – спросил Тимофеич. С одной стороны, он был доволен, что я так лихо поднял ставки, а с другой – он видел, что я не могу остановиться, и нервничал.
– Я располагаю четырнадцатью тысячами тремястами долларами, а в пятнадцать тысяч семьсот долларов я оцениваю свою собственную шкуру, за которую мне дают в десять раз больше!
– Рехнулся! – хихикнул Каримов.
– Фраеров надо наказывать, – пропел Шумихин.
– Нет, простите, у нас что – кожевенная фабрика или шкуродерня? – спросил Зяма.
Я уже осязал проигрышность моей ситуации: уже ничто и никогда меня не спасет! Почти мельком я взглянул на Катрин: она была бледна, ее глаза горели голубым огнем. Она тихо, робко, как могла сказать только богиня, знающая истинную цену своему слову, заявила:
– Отчего же, я плачу Сечкину пятнадцать семьсот. Одалживаю. Вот моя карточка. А с такой прекрасной кожей не стоит расставаться… – она коснулась божественной своей рукой моей щеки, и я едва не расплакался.
– Сорок тысяч, – тихо сказал Зяма, точно торопясь оторвать Катрин от моей щеки.
Тимофеич скороговоркой прокричал:
– Раз – сорок, два – сорок, три – сорок. Продано!
Все с облегчением вздохнули. Банкир вытер мокрый лоб огромным клетчатым платком. Катрин ловко соскочила с седла, невинно улыбаясь, подошла к Зяме и остановилась, потупив глаза:
– Слушаю вас, мой повелитель.
– Сейчас доиграем банчишку и о-ля-ля, – сказал Зяма, придвинув Катрин стул.
Он сдавал карты, а для меня все в этой жизни потеряло смысл. Горбунов выпросил у меня еще пару тысяч. Я дал. А когда Зяма спросил у меня: "На сколько?", я придвинул к нему все мои визитки, сказав тем самым: "На все это". У меня был туз. Ко мне подошел Каримов. Сказал:
– Ты на последней руке. Присоединяюсь к тебе, – и придвинул все свои визитки к моим, сказав: "Здесь пятьдесят тысяч". К моему тузу пришла дама. Я знал, что проиграю, и теперь уже почему-то радовался, что проиграет и этот противный Каримов.
– Что прикажете? – спросил я у него. – Берем или останавливаемся?
– Берем, – ответил он.
Зяма дал еще валета. Итого – шестнадцать. Прескверно. Посовещавшись, мы решили взять еще одну карту: пришел король. Итого двадцать. Небывалый случай.
– Себе, – крикнул Каримов.
А вот что дальше произошло, я и до сих пор объяснить не могу! Я впился в костлявые руки сдающего. На столе открыта семерка пик. Отвратительная карта, но к ней приходит дама. Десять не так уж дурно! Зяма медлит. А я слежу за его пальцами. Мне виден кончик подрезанной карты – король червей, это уж я точно помню. Зяма бросает еще одну карту. Бросает он правой рукой, и все естественно впиваются в брошенную карту, а левая Зямина рука с колодой на мгновение исчезает, и я уже точно это знаю, не вижу подрезанной картинки. А на столе шестерка треф. Шестнадцать. Как у нас. Но придет ли ему король? Обе руки сдающего накрывают колоду карт, и через мгновение король червей летит на стол.
Эх, что тут поднялось сразу!
– Передернул, сука! – заорал благим матом Каримов.
– Король червей был подрезан, – заявил я.
Первым соскочил с места Шумихин. Он схватил тяжеленный стул и саданул им сзади по Зяминой башке. Зяма только улыбнулся. Тогда Каримов достал его ногой в лицо, и Зяма пошел на Каримова. Он успел схватить со стены тяжеленную сбрую и стал хлестать ею всех, кто попадался на его пути. Тимофеич выключил свет.
– Ребята, прошу оставить помещение! – строго сказал он.
– Я это так не оставлю! – орал Каримов. – Такого у нас еще не было!
Наступила пауза.
– Что вы от меня хотите? – спросил Зяма.
– Ты проиграл банк, – твердо сказал Каримов.
– Хорошо, я проиграл банк, – ответил Зяма.
– Ты проиграл семьсот восемь тысяч триста, – сказал Каримов. – Остальные двенадцать тысяч семьсот – штраф за причиненный ущерб. Устроит, Тимофеич?
– Сказано – сделано, – ответил Тимофеич.
Включили свет. Все были на месте. Не было только Катрин. На столе лежала записка: "Полагаю, что аукцион тоже аннулирован. Целую. Катрин".
– О-ля-ля! – крякнул Зяма, выпивая фужер чего-то крепкого.
46
Потом мы играли в саду, на даче у Зямы, и он кормил и поил так, что приходилось по нескольку раз очищать желудок. Вино и другие напитки были в бочонках, бутылках, в бутылях, оплетенных лозой. Я все время думал над тем, как же оплетали эти огромные бутыли. Трое крепких парней обслуживали играющих, обходили то и дело столы, наливали, накладывали, убирали и снова что-то несли, что-то подавали: незаметно, бесшумно.
– Сервис ненавязчивый. Еще одну картинку! – кричал Горбунов и получал девятку, которая приводила его в замешательство, в ужас, он бросал карту, кидался к бутылям и бочонкам, снова что-то выкрикивал, а Зяма спокойно говорил:
– Надо уметь красиво проигрывать.
Я оттаскивал Горбунова от карточного стола, наливал ему полный фужер, надеясь, что он не будет играть, но он пил, а потом играл, какое-то время ему везло, а затем он снова все просаживал и обращался ко мне:
– Подкинь пару визиток.
Горбунов проиграл. Пробурчал мне:
– Тот самый случай, когда ни в любви, ни в картах…
– Может, поедем?
– Дай еще парочку. Надо еще раз попытать счастья. Неужто вся правда на стороне этого жидяры?! А ты меня подожди. У меня разговор с тобой будет. Ты думаешь, я не знаю, что ты в ловушке… Все, брат, знаю. Об этом и хотел с тобой покалякать…
Я тяжело вздохнул. На душе было не очень светло. Но и темень прошла. Все эти дни я ни словом не обмолвился о своих делах. Не гонит меня Горбунов, и то дело. А мне идти некуда. Благо есть, где прокантоваться. Горбунов просадил еще раз мои визитки. Сказал мне:
– А теперь поехали. Сколько я тебе должен?
– Двадцать две двести, – ответил я.
– А ты, оказывается, считаешь неплохо.
– Деньги счет любят, – сказал я тихо, поддерживая Горбунова под руку.
Когда приехали на горбуновское стойбище, он мне сказал:
– А разговор у меня к тебе вот какой. Я достаю тебе бумагу об отмене твоего увольнения, и мы с тобой квиты.
– За чьей подписью будет бумага? – спросил я, мгновенно сориентировавшись.
– За подписью Хобота. Это пока, а через полгодика оформим распоряжением секретариата.
– А сразу нельзя оформить распоряжение?
– Этого никак нельзя. Ну как?
У меня выхода не было, но я все равно помялся. Я был его гостем, и он все же был моим должником, поэтому я пожал плечами, отвернулся и стал глядеть в окно. А он выпил и стал рассуждать:
– Сейчас только кажущееся затишье. На самом же деле отстрел инакомыслящих продолжается. Изменились формы. В горных районах только вчера кокнули шестьсот стариков и восемьсот женщин. С мужиками поступили проще, их расстелили на площадках и придавили бетонными плитами. В долинных районах столкнули двадцать шесть составов с детьми. Содом и Гоморра. На Востоке поражены радиацией десять областей, и каждый день мрут по восемнадцать тысяч человек. Человечеству, а не нашему микросоциуму угрожает гибель. Появились теоретики, которые утверждают, что спасти мир могут только страдания отдельных персонажей Истории, поэтому скоро вновь войдут в моду распятия и сожжения, подвешивания и публичные четвертования. Ну и, разумеется, в этой ситуации эксдермация как новая форма страдания приобретает особый вес…
– Да, я согласен. Когда я получу бумагу? – спросил я.
– На этой неделе. А сейчас одолжи-ка мне еще две семьсот, чтобы было ровно.
– Отлично, – сказал я и отвалил ему наличными, так как кое-кто успел со мной рассчитаться.
– Ты располагайся, и в твоем распоряжении все необходимые источники. Хобот дал команду, и весь первый век у твоих ног. Тут и Макс Шухер, и Шухермахер, и Мухершахер, я в этом абсолютно не Гагенкопен… – острил Горбунов.
Оставшись один, я принял ванну, обмотался чистой простыней и, улегшись на тахте, стал читать.
Читая и перебирая все новые и новые книги, я понял, что они подобраны не случайно. Иудея пятидесятых и начала шестидесятых годов новой эры. Какую бы книжку я ни раскрывал, всюду мелькал бывший раб, потом вольноотпущенник, потом начальник когорт и конных отрядов в Иудее, как его величал историк Светоний, наместник и прокуратор еврейской земли, Феликс Антоний. И он был в окружении своей жены, красавицы Друзиллы, дочери иудейского царя Ирода Агриппы I, который убил апостола Иакова. Эта известная тогда красавица, правнучка Ирода Великого и Иродиады, выпросившей у мужа голову Иоанна Крестителя, безумствующая распутница состояла в замужестве за Азисом, царем Эмесским в Сирии, но, как рассказывали их современники, Феликс при посредстве какого-то волхва из Кипра под именем Симон очаровал ее, развелся со своей женой, тоже Друзиллой, внучкою известных Антония и Клеопатры, а дочь Ирода развелась с Азисом и вышла замуж за наместника Иудеи. Где-то поодаль в окружении римских воинов со связанными руками шел бывший римский воин и фарисей, будущий Апостол Павел…
47
Великий и Божественный Апостол Павел, отец всех церквей и христианских верований, он шел в надежде повидаться с Тимофеем, своим прекрасным учеником, о котором Апостол мог сказать: «Тимофей, сын мой!» Тимофей был влюблен в Павла. Павел был для него образцом человека, героя. Тимофей родился в городе Листре в Галатии. Отец его был грек, а мать еврейка. Павел сам обрезал его не потому, что был рабом закона или видел в обрезании какую-то добродетель, а потому, что знал, если Тимофей будет проповедовать среди иудеев, то это будет иметь огромное значение. И с того момента Тимофей стал постоянным спутником Павла, он выполнял все его поручения, повсюду сопровождал Павла. О Тимофее Павел писал: «Я никого не имею равного в усердстве, он возлюбленный сын мой, я ему доверяю все, всего себя и все, что связано с евангелизацией всей жизни, а не только веры и церкви…»
48
Мне позвонила Катя, теперь она звалась Шидчаншиной.
– Провссу очень плохо. Он хотел бы видеть вас. – Она назвала адрес больницы и номер палаты.
Я сказал, что немедленно выезжаю. Подумал, неужели он и сейчас будет убеждать меня в том, чтобы я способствовал продвижению Хобота.
Провсс был совсем плох. Он умирал. Я сидел сутки у его постели, и его бессвязные слова можно было суммировать в такой монолог: "Как нам, живущим и здравствующим ныне, повезло! Ни темниц, ни пыток, ни распятий, ни мятежей, ни революций, ни контрреволюций – ничего того, что несут голод, смерть, долгие горести, неизлечимые беды.
Может, кто-то за нас отстрадал, отвисел на столбах, отошел в мир иной! Какая же несправедливость, несправедливость какая?! Неґужто реки крови протекли по жизни, чтобы еще и еще раз повторился паразитарий, еще раз греховные деяния загрязнили и бытие, и сознание людское?!
Царство небесное всем тем, кто не ведал греха, кто не убивал, кто не предавал смерти ближних и дальних своих!
И царство небесное тем, кто грешил, а затем умер в раскаянии, кто убивал и смерти предавал ближних и дальних своих, а затем, очистившись, стал праведником и дал пример другим на долгие века!"
Когда он засыпал, я выходил в фойе и слушал телевизор.
Армяне вооружались. Они не выполнили приказ Верховного-не сдали оружия. Азербайджанцы потихоньку вырезали семьи христиан. Ежедневно заседали депутатские группы, комиссии и комитеты. Я был поражен, когда за одним депутатским столом я увидел избранников народа – Хобота и Горбунова, Прахова и Шубкиных (отец и сын), Джафара, Мансура и Махмуда, Зяму и Шумихина, Бубнова и Свиньина, Мигунова и Коврова. Каково же было мне, когда я увидел среди народных избранников Любашу и Шурочку, Лизу и Катрин…
А может быть, так и должно быть?!
С точки зрения элементарного субъективизма все они, мои милые знакомцы, считают себя не только честными людьми, но и людьми героическими, готовыми пожертвовать всем ради блага ближних, ради Отечества.
И это сущая правда!
49
Трое суток я не отходил от Шидчаншина. Утром четвертого дня, когда Кати не было, Провсс сказал:
– Я родился в Ялте. По отцу я татарин. Мою семью вывезли в Казахстан, где отца с матерью убили. Шидчаншин это не моя фамилия. Моя настоящая фамилия – Зиганшин. Я знаю, где в Ялте стоит дом, в котором жили мой дед, прадед и мой отец. Моя душа не претендует на этот дом. Но я хотел бы умереть на берегу Черного моря, которое является моей тайной любовью. Отвези меня к Черному морю, и я там, на берегу, умру. Я знаю, только ты это сможешь сделать.
– Но я же приговорен, а у тебя есть более сильные покровители.
– Я обращался к ним, но они сказали, чтобы я не говорил глупостей и не впадал в детство. Попросту я им больше не нужен.
– Но как я тебя отвезу, ты же в больнице?
– А, это чепуха, – он махнул рукой, – все знают, что жить мне осталось не более недели. Отвези! Я буду счастлив, если взгляну на море. Катя знает о моей просьбе, она поможет. Врачи тоже знают о моем последнем желании. Не теряй времени. Деньги у нас есть. Действуй.
Я зашел к врачу, но он обо всем знал, сказал мне:
– Если вы сможете помочь, помогите. Он проживет не больше недели. Надо торопиться.
Я позвонил Кате и отправился за билетами. Вечером мы выехали тридцать первым поездом в Симферополь. Я поражался тому, как вела себя Катя: ни слезинки, ни грустинки, ни растерянности, будто у нее с Провссом вся жизнь впереди. В такси Провссу стало плохо. Постояли на перевале.
– Только бы доехать, – шептал Провсс. – Только бы доехать.
– Обязательно доедем, – говорил я. – Сейчас Черное море, клянусь тебе, мой Провсс, для меня важнее, чем моя эксдермация…
И наконец мы увидели море. Оно было таким просветленным, таким спокойным и ласковым, что Провсс, близоруко всматриваясь в водные просторы, заплакал. Катя принесла ему манной каши и стала кормить из ложечки. Он две ложечки съел, а третью встретил уже открытым и мертвым ртом… Мертвый, сидел он на берегу Черного моря, и мы стояли рядом, и кругом была нелепая и прекрасная жизнь, только не было в этой жизни Провсса. А потом мы занялись похоронами, и нам удалось похоронить его на ялтинском кладбище. Утром я распрощался с Катей и ушел куда глаза глядят. Я хотел побыть в одиночестве хотя бы несколько часов.
50
Странная мне пришла в голову мысль. Я решил во что бы то ни стало помянуть Провсса. Попрощаться с ним навсегда. Я знал, как это надо сделать. Я зашел на рынок, купил немного зелени, редиски и хлеба, потом я зашел в аптеку и за баснословную цену купил пузырек спирта. Затем я купил две бутылки минеральной воды и стащил в «Соках и водах» два чайных стакана. Потом я вернулся снова на рынок и купил кусок мяса, который попросил у старого татарина разрубить на мелкие куски и, если соль есть, посолить. Он нашел соль и посолил мое мясо. Он одолжил мне спички, и я отправился в горы. Я нашел поляну, откуда было видно море, в мыслях своих усадил рядом Провсса и Катю и развел небольшой костер. Стал накрапывать дождь, но я плеснул в костер немного спирту, и костер разгорелся ярким добротным огнем. Провссу бы костер понравился. Он бы сказал:
– Я знал, что ты настоящий умелец.
Потом я налил в стакан немного спирта и разбавил его минеральной водой, отчего произошла реакция и спирт стал теплым, как моча. Провсс эту мою процедуру не одобрил бы, потому что Провсс никогда ничего не пил, кроме кваса, пепси-колы и минеральной. Потом я сказал:
– Прости меня, мой друг, что я плохо думал о тебе. Я вижу море, которое ты так любил, и вижу тебя, потому что ты рядом со мной.
Катя улыбнулась и сказала:
– Напрасно вы меня не пригласили на эти поминки.
– Я не посмел, – ответил я. – Простите меня, Катя.
А потом пошел сильный дождь и костер задуло. А я стоял под деревьями, и слезы лились у меня по щекам. Я обратил внимание, что дерево, у которого я стою, необыкновенно прекрасное. Моя рука оказалась на тонком стволе, откуда начиналась ветка. Ветка, как бушприт корабля, была нацелена на море. Сверху ствол ветки был мокрый, а снизу сухой. Это была ветка какого-то кедра. Может быть, австралийского, а может быть, и тибетского. Заканчивалась ветка тремя свежими шишками. На кончике ветки была совсем крепенькая шишечка:
– Это Топазик, – сказал я.
А ниже была шишка покрупнее, и я почему-то сказал:
– Это моя Люся.
А дальше была еще одна шишка, и я сказал:
– А это я.
А рядом с кедром росла, должно быть, вишня, она цвела, и лепестки были в дождинках, и, когда я коснулся лепестков рукой, слезы с новой силой пошли из глаз: я прощался с этим прекрасным миром, с этими дождинками, с лепестками, со всеми, перед кем я виновен: перед Анной и ее мамой, перед Кончиковым, Праховым, Шубкиным, Горбуновым, Тимофеичем, Хоботом, Анжелой, Сонечкой, Приблудкиным, Литургиевым, Агенобарбовым, тетей Гришей, Любашей и Шурочкой, Смолиным и Ривкиным, Мигуновым и Ковровым, Ксавием и Лизой, Колдобиным и многими другими. Моя вина состояла только в одном: я возносился над ними в мыслях своих, я их, не всех конечно, не то чтобы презирал, я их занижал, считая себя лучше, честнее, совершеннее.
Я глядел на вишню, которая цвела рядом с роскошным кедром, на ель, которая соседствовала с юной ольхой, на орешник, который стоял в обнимку с боярышником, – и все они весело ручонками кивали морю, звали меня к себе – и не было в их ликах зависти и возвышения.
Милые деревья, Божьи создания, простите меня, язычника, обласкайте меня перед тем, как я снова окажусь на Голгофе и не будет мне покоя и радости, – слова вины и признания вырывались из души моей, я прислонился щекой к дереву, и так хорошо мне было, и так спокойно, и так бы славно было, чтобы я тут же немедленно обратился в какое-нибудь крохотное деревце и застыл бы навсегда в этом томительно-зачарованном мире.