Текст книги "Паразитарий"
Автор книги: Юрий Азаров
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 49 страниц)
58
В те мгновения я любил Прахова, любил Шидчаншина, который, кстати, тоже хорошо знал Лизу Вольфартову, любил весь этот мир, который подозревал в недобром отношении к себе, любил и надеялся на лучшее, на спасение.
То, что произошло в редакции "Рабочего полена", превзошло все мои ожидания. Как только я увидел Лизу, так в глазах моих все поплыло. А когда я услышал ее голос, мне почудилось, что моя крохотная Анжела сошла с небес и коснулась своей рукой моей головы. Да, это был ее голос. И моя эйфорическая приподнятость поднялась еще выше, ринулась к крайней высоте последнего Поднебесья и там затерялась в космосе. Я не знал, о чем она говорила, я стоял перед нею, как истукан, а перед моими глазами была она, Анжела, и был крохотный младенец. Голое тельце распласталось на замасленной черной фуфайке. Фуфайка отдавала холодом. Животик и руки ребенка были покрыты струпьями. А личико его было совершенным. Ребеночек открыл глаза, и несказанно чудные серо-черные топазики обдали меня счастливым теплом. Как же было прекрасно это божественное дитя!
Рядом с ребеночком сидела – нет, не Лиза Вольфартова, сидела моя Анжела.
– Это наш с тобой ребеночек, – говорила она почти шепотом, и ее сухие губы были обветренны: должно быть, когда спускалась с последнего Поднебесья, космическим жаром обдало. – Я надеюсь, ты его никогда не покинешь? Нет?
– Нет, нет! – прошептал я, боясь, что видение мое исчезнет. – Я виноват уже в том, что позабыл вас, ибо занят своей треклятой шкурой. Я сегодня же отправлюсь туда, к желдорполотну, и если не брошусь от тоски под электричку, то обязательно сделаю все, чтобы ребеночек выжил.
– Если он умрет, погибнет все, – снова прошептала она тихим голосом, и две огромные слезы скатились по ее бледным щекам. – Не верь никому, будто есть другие ценности, кроме вот этого живого существа. Все самые прекрасные вселенские истины, все разговоры о правде и добре не стоят его одного малюсенького ноготка. Ты посмотри, какие у него пальчики. – Она приподняла ручонки и коснулась его пальчиками моей руки, и тут снова произошло чудо: комната наполнилась необыкновенным струящимся светом.
– Что это? – воскликнул я.
– Это и есть гармония, – ответила Анжела. Она и раньше любила это слово.
– Какой ты смысл вкладываешь в это? – спросил я.
– Гармония – это не красота и сила, как считали Аполлон и его мать, божественная Летона. Гармония – это любовь и добро. Она не терпит власти, ибо безнасильна, и в этом ее величие. Мы с Достоевским лишь подступались к пониманию высшей гармонии. Ему она открылась еще на каторге, а потом его открытия заменились мармеладовскими и прочими богопротивными мистериями. Не верь им! Единственная божественная сила на этой земле пока что в крохотных детках. Это печально, но и прекрасно… Да возьми же его на руки. Не бойся…
Я взял ребенка и задрожал, как в страшной лихорадке.
– Да что с вами? – раздался голос, но это был голос уже не Анжелы. Это был голос Лизы Вольфартовой. – Ваш рассказ так интересен, что я прямо-таки забылась. Вы так хорошо знаете античность, и самое интересное то, что она у вас как бы преломляется через сегодняшний и даже завтрашний день. Ваши греческие боги проводят пленумы, референдумы, конгрессы, они освоились с современной техникой и просто замечательные люди… А эта история с Топазиком и Анжелой – шедевр! И об этом напиш'ите…
– Смогу ли? – улыбнулся я печальной, должно быть, улыбкой, потому что Лиза тут же спросила еще раз:
– Да что с вами творится?
– Мне показалось, что здесь еще кто-то был.
– Да что вы! Никого здесь не было. Прахов ушел к Колдобину, а мы с вами вдвоем, и у меня созрело решение. Пока вы не напишите мне большую статеечку про античность и сегодняшние людские мытарства, я вас никому не отдам! Я знаю о ваших приговорах и ваших бедах. Я попытаюсь отсрочить вашу казнь. У меня есть кое-какие ходы. Поверьте женщине, я угадываю истинный ход событий в этой жизни. Да и вам, кажется, отпущено природой такого рода провидчество…
– Я не знаю, о чем вы говорите. О какой античности я должен рассказать?
– О двух ее видах: о паразитарной и божественной. Вы же мистический и художественный историк. То, что вы мне только что рассказали о Первом и Втором Поднебесье, – это же превосходно. Народ устал от избирательных кампаний, митингов и демонстраций. Он соскучился по подлинной мифологии. Причем, заметьте, люди нуждаются в такой мифологии, в какой сами могли бы слегка поучаствовать. Каждый хотел бы быть немножко Богом. И в этом ничего нет дурного, по крайней мере с точки зрения нынешнего гуманизированного и раскрепощенного православия. И о Топазике не забудьте.
– Значит, я вам и о нем рассказывал?
– Да не мистифицируйте меня. Сколько вам дней понадобится на то, чтобы написать историю паразитаризма? Разумеется, в живой художественной форме?
– Месяц, – выпалил я. – Если, разумеется, вам удастся точно отсрочить мои беды…
– Это я улажу и сегодня же дам вам документ о броне…
– Как это?
– Вы не знаете, что такое бронь? Бронь – это документ, согласно которому вы становитесь на указанное время неприкосновенной фигурой.
– А нельзя ли продлить бронь? – обрадованно вскрикнул я.
– Погодите, миленький, дайте срок. Дайте получить эту первую отсрочку…
Бронь мне была выдана в этот же день. Я напоил Прахова на радостях до такой степени, что он проспал сорок шесть часов.
Я караулил бренное распластавшееся тело Прахова, а сам думал о Лизе Вольфартовой. Что это? Еще один капкан? Или избавление? И все-таки было в ней что-то необыкновенное, в ней – хрупкой и нежной. От нее шел непонятный чарующий запах – не то персика, не то дыни – удивительный аромат чего-то переспелого, интимного и маслянисто-вязко-скользящего…
59
Я несколько дней перечитывал древности Эллады, Иудеи, Рима. Молился. Сил не было верить в счастливое избавление. И немного было сил, чтобы тихо просить у Всевышнего о помощи. Я человек без роду, без племени. Изгнанник. В моих жилах течет и греческая, и скифская кровь. Я уже не ищу истину, потому что все пусто стало для меня. Пусто и открыто. Открыто потому, что все прояснилось. Я должен был родиться гонимым. Должен умереть растоптанным. Это несправедливо, но у меня нет сил, чтобы опровергать эту несправедливость. Я умру, а столетние сосны напротив моего жилища будут стоять, а солнышко так же ласково будет светить людям. Иногда бывают минуты, когда мне хочется быстрее умереть.
60
Каково было мое удивление, когда я увидел на своем пороге Шидчаншина.
– Я пришел тебя навестить.
– Как твое здоровье? – спросил я.
Он улыбнулся, и лицо его сияло такой счастливой улыбкой, что я подумал: должно быть, ему сказали, что он вылечился. Но он тихо проговорил:
– Обнаружили у меня еще одну опухоль. Уже скоро – и улыбнулся.
– Что придает тебе силы?
– Вера. Я ухожу в лучший мир.
– Провсс, ты пришел за моей душой?
– Помилуй Бог. У тебя книги любопытные. Античность. Первые христиане. – Я понял, он специально переводит разговор на другую тему.
– Я хотел бы придать своему исследованию паразитарных систем исторический характер. Я обнаружил удивительное противоречие в истории человеческих верований. Греки упоминаются в Евангелии несколько раз. Вселенская Церковь возникла на почве античной культуры. Кто-то назвал Гомера, Сократа, Платона, Аристотеля, Анаксогора, Эсхила "христианами до Христа". Святой мученик Юстин еще во втором веке нашей эры писал: "Когда мы говорим, что все устроено и сотворено Богом, то окажется, что мы высказываем учение Платоново; когда утверждаем, что мир сгорит, то говорим согласно мнению стоиков, и когда учим, что души злодеев и по смерти будут наказаны, а души добрых людей, свободные от наказания, будут жить в блаженстве, то мы говорим то же, что и греко-римские философы". Как иудейские праведники, так и эллинские мудрецы были причастны к истинно религиозной вере. Я говорю кощунственные вещи?
– Нет, – ответил Шидчаншин. – Я тоже так думаю. Бог един, и он был во всех религиях до Христа. Только по крупицам. А Христос вобрал в себя все то лучшее, что накопилось в человеческой божественности. Человек не мог быть удовлетворен тем, что ему давали, скажем, боги Олимпа. Кстати, Эллада – это не только красота, свобода, заря человеческая, жизнерадостность, недосягаемый образец, это и "античный ужас", это и трагизм неверия, драма духа, вопль несовершенства человеческой природы, это великое обращение к неразумной природе, которая, по мнению многих античных мудрецов, выше ее Творца! Греки ждали пришествия Мессии, как и все другие народы.
– Значит, нет противоречия между античной и христианской культурой?
– Какое же может быть противоречие, если все Божье? – улыбнулся Шидчаншин.
Мне очень хотелось спросить у него: "Провсс, ты не боишься умереть?", но не решался, а все равно подмывало, и я сказал:
– Я, наверное, скоро умру.
– Ты давно не причащался?
– Я никогда не причащался.
– Я рассказал о тебе моему знакомому, отцу Валентину. Он придет…
– Провсс, я плохо раньше думал о тебе. Прости меня.
– Я знаю. Мы все виноваты и друг перед другом, и перед Всевышним.
– Провсс, и еще у меня один кощунственный вопрос: как отнесся Аполлон к рождению Христа?
Я не слышал ответа Шидчаншина: дикая головная боль сковала мои виски. Шидчаншин поднял руку и стал тихонько водить ею над моей головой. Легкое дуновение окаймило виски: пришло облегчение, и я уснул. Когда проснулся, Шидчаншина не было. Не было и головной боли. Мне показалось, что я знал, что надо делать. Я не стал ждать отца Валентина, я собрал все имеющиеся у меня деньги, сначала часть из них думал отослать Сонечке, а потом решил: нельзя терять ни секунды.
61
Я думал: вся наша жизнь – отсрочка от приближающейся смерти. Одни не думают об отсрочке, другие считают месяцы, как считают последние гроши. Моя советологша Альбина Давыдовна часто говорила: дни уходят, как песок меж пальцев. Такое впечатление, что уже ничего не осталось.
– Зачерпните еще одну пригоршню, – пошутил я однажды.
– Песок нам не подвластен. Это дар Божий.
– Надо сомкнуть потуже пальчики.
– Вот над этим я и думаю…
Я мчался к младенцу, и мои пальцы были намертво сомкнуты. Ни песчинки земле, пока не совершу то, что должен был сделать раньше.
Я вошел в сырой подъезд четырехэтажного дома и спустился в подвал. Дверь была сорвана с петель, а на полу валялся оборванный дерматин с комками грязной ваты. Из нутра квартиры раздавалось всхлипывание, и полупьяный мужской голос орал:
– Нет, ты скажи, чей это ублюдок?! С кем путалась, скажи?…
– Оставь ты ее в покое, – это старухин голос.
– А ты, старая, заткнись. Не давал тебе слова. Ты не в парламенте, падла!
– Я милицию вызову, – это голос Анки.
– Пока не скажешь, чей ублюдок, никуда отсюда не выйдешь.
– Ты ответишь, окаянный, за погром. Никому не дано права двери с петель срывать! – это опять старуха.
– Права теперь сами берут. Кто смел, тот этими правами так обзапасся, что на всю жизнь под завязку. Грю, признавайся, не дури, с кем спала?
Я не знал, как мне быть. Первую мысль – идти в милицию – я тут же отбросил. Правды в этом мире не найти. И вторую мысль – кинуться умолять, одаривать, подкупать – я тут же выкинул: подонки не терпят слабых. И тут дерзкое решение полоснуло мой мозг, зажгло мою глотку, из которой выкатился такой чудесный бас, что я сам был ошарашен:
– Я тут недолго, братцы. Через полчаса подкатите сюда фургон с Прошиным. Браслеты мне не нужны! Не младенцев же иду пеленать!
Воспользовавшись паузой и притихшим всхлипыванием, я буквально вбежал в квартиру, выхватил из своего нагрудного карманчика красное удостоверение из НИИ лишения жизни, помахал им перед старухиным носом, нарочито им шлепнул по носу полупьяного подонка и тут же заявил:
– Прокурорский надзор. Капитан Сечкин. А вы кто будете, молодой человек?
Небритый детина лет тридцати с затекшим лицом ответил:
– Муж я.
– Документы. – Детина нехотя протянул мне паспорт. – Здесь нет штампа о регистрации брака. Нет и прописки, товарищ Кончиков Александр Саввич. К нам поступил сигнал о дебоширствах, учиненных по адресу проживания гражданки Анны Дмитриевны Сутулиной. Это вы сломали дверь?
– Он, он, барбос пьяный, – сказала старуха.
– Кем он вам приходится, Анна Дмитриевна? – спросил я у Нюры, кивая на Кончикова. У Нюры не было выхода. Она включилась в игру:
– Никем.
– Она жила со мной. Я на этой койке с нею спал…
– Когда это было? Пять годов тому назад! – прокричала старуха. – Чего воду-то мутить вздумал, окаянный. Кроме зла, ничего себе не выхлопотаешь!
– Ну и что, что пять годов! Нюрка ко мне и в колонию приезжала. Что, скажешь не приезжала?
– В первый год приезжала. А теперь жалею…
– А кто докажет, что ты и потом не приезжала?
– Товарищ Кончиков. Я вынужден составить протокол и задержать вас.
– А я не ломал дверей! А кто докажет? Кто вам права дал? Как что, так протокол! Я к депутату пойду.
– Отлично, мой дорогой, и к депутату пойдете, и сами заявление напишите, вам сейчас бумаги дать?
Благо я захватил с собой сумку, в которой всегда были ручки, карандаши и бумага. В две минуты я набросал протокол и сказал:
– Потерпевшие, прошу вот тут расписаться. Отлично. А теперь вы, товарищ Кончиков. Не желаете? Прекрасно. Законодательством предусмотрено и это. Так и отметим: Кончиков от подписи отказался. А у нас есть еще свидетели – некие Брюзжаловы, жильцы этого дома, они-то нам и просигналили. Как малышка? Спит?
– Наорался и уснул, бедный, – простонала старуха, тут же всхлипнула и затем навзрыд, видать, долго сдерживалась бабуся, да потом как запричитала, бедная: – Да за что же он нас, окаянный? Да кто ему права дал так обижать людей?
– Вот что наделали, товарищ Кончиков, а небось в колонии сами осуждали возвращенцев, кричали: "Позор рецидивистам!", а сами-то не успели и воли-то хлебнуть, как опять совершили преступление. Ну что, в наручниках поедем или по-доброму сами в фургончик сядем?
– Да не трогайте беса проклятого! Отпустите его, окаянного! – это старуха завопила. Нюра молчала. И вдруг что-то стряслось с Кончиковым:
– Гражданин начальник, Христом Богом прошу, отпустите меня, век буду помнить. Ноги моей здесь никогда не будет. Никаких прав у меня на Нюрку и на младенца нету. Обидно мне стало: вышел из колонии, и никому нет дела до меня, и нет, где приткнуться, поддал на базаре и притопал сюда, а куда еще, когда ни дома, ни угла, ни жены…
Он еще о чем-то рассказывал, и мне жалко было Кончикова, и хотелось ему даже отвалить из тех моих денег, какие сюда привез, этому подонку сказать хотелось: "Иди с миром и помни, что на свете есть добро", но тогда бы игра нарушилась и узнал бы он, что я никакого отношения к прокурорскому надзору не имею, и чем бы все это закончилось – не знаю. И я строго сказал:
– Дверь навесь, сукин сын, и чтобы духу твоего не было здесь. А документик мы все же припрячем. Впрочем, давай так договоримся. Ты все-таки подпись свою поставь под протоколом.
Я надписал: "По окончании предварительного допроса Кончиков свою вину признал", и Кончиков весьма и весьма нехотя расписался. Когда его не стало и все облегченно вздохнули, я сказал:
– Вы уж меня извините, что я выступил перед вами в роли прокурорского надзора.
– А мы думали, и вправду вы прокурор, – улыбнулась Нюра.
– Это вас сам Господь послал, – прошамкала старуха.
62
Я подошел к коляске. Мне показалось, что ребенок не дышит.
– Послушайте, давно он у вас спит?
– А как после обеда Сашка заявился, так он, бедный, наорался и заснул.
Подошла мать ребенка. Наклонилась к нему:
– Спит, сыночка моя. Спит.
Как же хорошо мне стало, когда ребенок открыл глаза и безнадежно грустно, а может быть, и безразлично поглядел вокруг. Глаза у него были, как два дымчатых топаза, с сероватым отливом, и великолепен рот. Нижняя губка оттопырена, кончики губ чуть-чуть опущены: вот-вот выразит свое недовольство этим миром. Диатеза сейчас не было, кожа была на редкость чистой, розоватой и светящейся.
– Дайте мне его подержать.
Я взял ребенка на руки, и он тут же заплакал. Мать сунула ему грудь, он вцепился в нее двумя ручонками, а один свой дымчатый топаз на меня нацелил: "Чего тебе от нас нужно?"
– Послушайте, – сказал я неожиданно для себя, – а не хотели бы переехать в мои апартаменты?
– Это чего еще? – насторожилась старуха.
– Ну посудите сами, как можно ребенка в такой сырости держать?
– А вам-то что? – старуха нахмурилась. – Вы хороший человек, но не надо над нами смеяться.
– А я не смеюсь. У меня великолепная двухкомнатная квартира в центре города, все удобства, телефон, лифт, застекленная лоджия, кухня – двенадцать метров. Жить будете по-человечески.
– А эту куда?
– Да куда хотите.
Анна молчала. Глядела на меня странным непонятным взглядом. Я спросил у нее, что может ее смущать. Она ответила:
– Не пойму я вас. Никогда не могла понять. – Она, однако, зашла за ширму и через несколько минут вышла оттуда приодетой: в белой шелковой кофте с оборками и в черной юбке в крапинку. Старуха одобрила ее переодевание.
– А семьи у вас нету? – это старуха кинула в мою сторону косой взгляд.
– Нету семьи. И не будет, мать.
– Такого не бывает, – уже по-доброму вздохнула старуха.
– Бывает. Мне крышка, – выпалил я. – Мне еще хуже, чем вашему Сашке. Я приговорен. К ошкуриванию приговорен. Так что мне ни квартира, ни семья, ничто в этом мире уже не нужно.
– Может, все-таки есть какой-то выход? – спросила Анна с участием. – У нас тут двоих приговорили, а потом заменили на пожизненное. А еще до этого троих приговорили, тоже замену произвели – на химию сослали.
– Могу признаться от чистого сердца, если мне удастся уйти от смерти, то найду я квартиру… Может быть, вы и есть настоящая моя единственная зацепка…
– А законно это будет? – спросила старуха. Ее, ведьму, мое ошкуривание не интересовало. – У нас тут сосед получил квартиру, так он фиктивный брак оформил. Все по закону сделал.
– Мама, как тебе не стыдно…
– При чем здесь стыд? Уедем к нему и этого жилья лишимся. Нету в стране законности. Это все говорят.
– У меня кооперативная квартира. Могу и дарственную оформить. А могу и продать.
– А на какие шиши мы ее купим?
– Можем условную цену поставить. Кто будет проверять, дали вы мне деньги или нет?
– Ох, Нюрка, не соглашайся. Последнее отберут у нас. Чует мое сердце.
– Да плохо оно у вас чует! – взбеленился я.
– Это у вас плохо чует. А меня сердце никогда не обманывало. Я столько пережила в этой жизни. Еще ни разу не видела, чтобы просто так, за красивые глаза, квартиры отдавали. Или вы жениться на Нюрке решили? Так и скажите. Пойдет она за вас. Куда ей, бедняге, деться.
– Куда же мне жениться, когда мне каюк?
– А нам не каюк? А всем не каюк? – завопила старуха. – Вы погодите трошки, еще Сашка возвратится. Он еще такое может устроить!
Ребеночек не сводил с меня глазеночек. Два дымчатых топаза искрились любопытством, покоем и абсолютной уверенностью в завтрашнем дне. Я сказал себе, ему, всем: "Не покину тебя, миленький. Умру, а не покину".
– Ну вы-то что молчите?
Она заплакала, и мне стало стыдно.
– Я не знаю, что и сказать. Вы меня уже раз от смерти спасли. Что я могу вам сказать? Спасибо. – И она снова зарыдала.
Словно чуя беду, заплакал и ребеночек. Этого я уже не мог вынести. Я ничуть не поразился, когда завопила и запричитала старуха. Я схватил свой портфель и вылетел на улицу.
63
– Глупо все, – думал я. – Бесконечно глупо. И добром можно причинить зло. Надо подождать. А теперь за работу. Если Вольфартова сдержит слово, то, может быть, не все еще потеряно. Как только я вспомнил Лизу, так в голове что-то поплыло: аромат переспелой дыни слегка вскружил башку. За работу, Лиза, Лиза, Лизавета! Во имя Отца, Сына и Святого Духа! И во имя двух дымчатых топазиков!
Все вдруг обрело цель. Все упорядочилось в моей голове. Я не только статью напишу, я еще и подведу исторические основания под мою паразитарную систему. Паразитарная система – это мой апокалипсис. Это предел. Это бодрость духа. Это вера в завтрашний день. Цикл нашей жизни завершен. Паразитарная система продержалась сто тысяч лет. Последние две тысячи лет – это жажда обновлений. Это тщетные попытки разрешить противоречия между нравственным идеалом личности и устоявшимся паразитарным строем общества. Великие открытия этих тысячелетий: лучшие и нравственно чистые люди не имеют права насиловать общество во имя своего личного превосходства. Общественный идеал не навязывается обществу, он вызревает только тогда, когда в свободном согласии принимается этот идеал всеми членами общества. Кроме осознанного всеобщего свободного согласия есть еще и всенародное чувство, и всенародная вера. Без них паразитаризм получает удвоенную силу. Люди, одержимые мечтой о насильственных реформах и перестройках, неизбежно приведут и себя, и общество к катастрофам. Обладание истиной не может составлять привилегию народа, как и привилегию отдельной личности. Поэтому всякое утверждение национального превосходства над другими есть Зло. Самый великий идеал человека – высокая внутренняя жизнь. Христос отличается от всех прочих богов тем, что жил, живет и будет жить высокими нравственными идеалами, напряженной внутренней жизнью.
Я говорю жил и будет жить, потому что Он среди нас. И, как две тысячи лет назад, мы ждем его. Перед появлением христианства иудейский народ, утверждают русские философы, ждал пришествия Царствия Божия, и большинство под этим разумело внешний насильственный переворот, который ДОЛЖЕН ДАТЬ ГОСПОДСТВО ИЗБРАННОМУ НАРОДУ И ИСТРЕБИТЬ ЕГО ВРАГОВ. Люди, ожидавшие такого царствия, знали, что делать: они восстали против Римской империи и погибли. Они избивали римских солдат, и сами оказались перебитыми. Человек, который на своем нравственном недуге, на своей злобе и национальной исключительности основывает свое право действовать и переделывать мир по-своему, такой человек, каковы бы ни были его внешняя судьба и дела, по самому своему существу есть убийца. Он неизбежно будет насиловать и губить других, и сам неизбежно погибнет от насилия. Он считает себя сильным, но он во власти чужих сил. Он гордится своей свободой, но он раб внешности и случайности. Такой человек не исцелится, пока не сделает первого шага к спасению. А первый шаг к спасению – почувствовать свое бессилие и свою неволю. Кто вполне это почувствует, тот уже не станет убийцею, но кто остановится на этом чувстве своего бессилия и неволи, придет к САМОґУБИЙСТВУ. Самоубийство есть нечто более высокое и более свободное, чем насилие над другими. Но оно греховно и не ведет к исцелению ни себя, ни других.
К сожалению, эти великие всечеловеческие истины не стали духовным кредо таких стран, как Россия.