Текст книги "Бабье лето"
Автор книги: Юрий Слезкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)
– Что вы делаете? – спросила панна Ванда. Он смущенно пробормотал:
– Я думал, что она может ударить вас по лицу.
Потом понял, что сказал глупость,– его поступок говорил совершенно обратное,– и смутился еще больше. Она посмотрела на него и, точно прочтя все, что было у него на душе, ободряюще кивнула ему головой и, ударив Санека, помчалась вскачь.
Галдин, обезумев, кинулся за нею.
XLI
Панну Ванду нельзя было узнать сегодня. Ее веселость оживляла всех, ее шутки повторялись всеми, потому что они были так остроумны, что невольно хотелось их запомнить. Только с Ржевуцким она почти не говорила и каждый раз извинялась, когда упоминала его имя. Она похожа была на молодую лошадь, вырвавшуюся на волю, носящуюся легко и без цели по лугам. С того времени, как Галдин кинулся за нею в непреодолимом желании догнать ее, она уже не отпускала его от себя, заставляла показывать те разнообразные фокусы, которые он умел проделывать сидя на лошади, заставляла его рассказывать о себе, о своих полковых похождениях, о поваре своем, который так любил выпить,– она не давала ему ни минуты, чтобы придти в себя сказать ей что-нибудь такое, что предназначалось бы только ей одной.
И он потерял голову, сам не знал, что с ним, чувствовал себя возбужденным, как никогда. Она попросила его остаться в красной рубахе, и ему казалось, что точно такой костюм совсем уж не так плох. Чего она добивалась? Григорий Петрович смутно сознавал, что все это неспроста, что тут есть что-то тайное, касающееся, несомненно, пана Ржевуцкого, но что именно? Галдин замечал, как иногда панна Ванда бросала мгновенные взгляды на пана Бронислава и как при этом суживались ее темные глаза, радостно сверкая, точно говорили: «видишь, я делаю все-таки то, что мне нравится!» Видел и ответные взгляды Ржевуцкого, улыбавшегося снисходительно и уверенно, как улыбаются детям, когда они слишком расшалятся, но не хотят им этого поставить в вину, выжидая удобного случая. Все это Галдин видел; но разве можно было задумываться над этим, когда у самого все шло кубарем, все ломалось и созидалось вновь, без плана, без определенных соображений, точно так же, как в марте на реке громоздится друг на друга протаявший лед и некогда гладкую дорогу превращает в нечто бесформенное, глухо гудящее, живое и жутко-веселое.
Только в сумерки, к позднему обеду приехали они в Новозерье. Их встретила панна Эмилия упреками, что обед застоялся, что за своими глупостями они забывают о хозяйстве. На ней было затрапезное, из простого мужицкого полотна платье, волосы были гладко приглажены, но она все-таки покосилась на красную рубаху Галдина.
– Каким сегодня пан москалем!
Она небрежно подала ему для поцелуя руку, которая пахла кухней: панна Эмилия наряжалась только в праздники, по будням ей некогда было думать об этом. Такое большое хозяйство на руках: за всем надо присмотреть, каждая мерзавка норовит что-нибудь стянуть и ничего не делать! Галдин заметил, что белые чулки на хозяйке тоже немного позапачкались, но, конечно, и это объяснялось множеством хлопот и скверной прислугой. Григорий Петрович добродушно улыбался. Все ему казалось очень милым и забавным. Даже будничный обед из крестьянской похлебки с салом и картофельных блинов не показался ему несколько странным у таких состоятельных людей, как Лабинские. Он готов был радоваться тучам, которые начали сползаться черными глыбами и грозили выкупать его на обратном пути в холодном осеннем ливне. Эти тучи тоже были хороши. Края их горели пурпуром от заходящего солнца, а выше они похожи были на аспидную доску, опрокинутую над усадьбой. Неистово каркали вороны, ветер предостерегающе шумел в обнажившихся ветвях липовой аллеи; там, на самом ее конце, можно было увидеть помутившееся озеро с белыми гребнями волн.
После обеда панна Ванда вышла на террасу. Только Ржевуцкий и Галдин последовали за ней; остальные нашли, что слишком холодно; то же самое, впрочем, говорил и пан Бронислав. Он поднял воротник своего пиджака и заложил руки за спину. У него было скучающее выражение лица, он думал, по-видимому, что нужно положить конец всем этим экстравагантностям мальчишеского пошиба.
Ветер развевал волосы у панны Ванды, глаза ее блестели. Она держала в руках свой стек, отбивала им последние листья с дикого винограда, вползающего по колоннам террасы.
– Вы все еще дуетесь? – неожиданно оборотилась она к пану Брониславу.
Он ответил меланхолично:
– Я не имею этой скверной привычки.
– Что же, вы злитесь?
– Нет, я только удивляюсь…
– Чему?
– Тому, что вы хотите доказать мне своим поведением… Но ведь это напрасный труд…
Она вспыхнула, щеки ее залил яркий румянец. Он подошел в ней вплотную и смотрел в ее глаза совершенно спокойно, чуть улыбаясь. Галдин, встревоженный, наблюдал за ними издали, чувствуя себя несколько глупо, точно подслушивал чужие тайны.
Ржевуцкий повторил:
– Я смотрю на вас с восхищением, но все, что вы сейчас делаете, c’est la folie de la sagesse [29]29
это безумие скромности ( фр.). – Пер. авт.
[Закрыть].
Он заговорил по-французски, как всегда, когда видел свое превосходство и хотел подчеркнуть это. Она перепросила, тяжело дыша:
– La folie de la sagesse? – Я не понимаю!
– Вы поступаете вопреки своему чувству и этим только подтверждаете его – я жду, пока вы не кончите, чтобы поздравить вас с победой, которая, кстати, не нужна вам. Les femmes aiment l’amour, comme Pénélope aimait sa toile: elles font un ouvrage inutile, afin de le recommencer toujours… [30]30
Женщины любят любовь, как Пенелопа любила свою пряжу: они делают бесполезное дело, чтобы начать его сызнова ( фр.). – Пер. авт.
[Закрыть]
– Вы хотите сказать…
– Я хочу сказать, что во всех ваших поступках вижу не настоящее чувство, а лишь красивый жест, un geste de révolte contre vous-même… [31]31
жест возмущения против самой себя ( фр.). – Пер. авт.
[Закрыть]
Он не успел окончить начатой фразы. Гибкий стек в руке панны Ванды взвился над ним и со свистом ударил его по щеке.
Галдин вздрогнул, подавшись невольно вперед, пораженный, почти восхищенный.
Ржевуцкий схватился за щеку, он пошатнулся: так силен был удар.
– Сумейте найти и в этом красивый жест! – засмеявшись, кинула ему панна Ванда и быстро побежала по липовой аллее к озеру.
Галдин невольно последовал за ней. Он сознавал, что нужно что-то сделать, что наступило мгновение, в которое он должен показать себя, иначе будет поздно. Но что будет поздно? Чем показать себя? Он догонял ее с одним лишь желанием снова увидеть ее горящее лицо и услышать ее звенящий голос. Когда он приблизился к ней, она была уже на берегу озера. Белые волны с недовольным урчанием бились о песок, стало почти темно; черные тени деревьев сливались в одно неясное, глухо движущееся пятно.
– Это вы? – спросила Галдина панна Ванда. Она взяла его за руку и притянула его к себе, голос ее вздрагивал.– Вы любите меня? Да?..– отрывисто говорила она.
Григорий Петрович едва расслышал ее слова. Он поступал, как во сне, ничего не думая, ничего не желая. Он упал перед ней на колени, охватил ее ноги своими мозолистыми сильными руками и шептал:
– Ванда, Ванда…
Она не отстраняла его. Она только положила ему на голову руку и тихо говорила:
– Я знала это… но слушайте, если вы действительно меня любите, и хотите моей любви, вы убьете его… Слышите?
Он не удивился ее словам, он даже не переспрашивал ее. Он весь был под ее обаянием, весь в ее воле. Он мог наделать каких угодно глупостей.
XLII
Только уже сидя в седле и несясь, как сумасшедший, по дороге, подхлестываемый ветром, Галдин вдруг разом понял, на что его толкали и на что он шел.
Она ему сказала убить человека, которого он почти не знает, только потому, что тот оскорбил ее, чужую ему девушку и притом оскорбил так, что он, Галдин, сначала этого даже не понял: пан Ржевуцкий говорил вполне прилично, слова его были невинны и, может быть, только одна Ванда могла разгадать их скрытый смысл. Конечно, это ее с ним личные счеты и смешно мешаться не в свое дело. Если бы пан Бронислав действительно оскорбил ее, он это заметил бы сразу и сумел бы заставить замолчать этого господина, он счел бы своим долгом заступиться за девушку; но сейчас? С какими претензиями явиться к Ржевуцкому? Не приехать же к нему просто так и без дальнейших разговоров пустить ему пулю в лоб? Галдин, слава богу, не разбойник и не боится вооруженного противника; он готов драться на дуэли, только где же повод к этой дуэли? А все же, когда он услышал ее слова и, ни с кем не попрощавшись, кинулся в погоню за уехавшим до этого Ржевуцким, Галдин и в самом деле готов был на преступление: так ослеплен был он этой девушкой, так сумела она уверить его в своей правоте.
Григорий Петрович остановил лошадь и поехал шагом. Все те жестокие, оскорбительные слова, которые срывались с его губ против пана Бронислава, теперь как-то забылись, и он чувствовал только стыд, нестерпимый стыд перед самим собою.
– Какой дурак, какой дурак,– шептал он, браня себя и не смея взглянуть в сторону, точно ожидая чьего-то насмешливого взгляда, следящего за ним. Он еще раз припомнил все события сегодняшнего дня и еще раз повторил: – Боже мой, какой я дурак!
Ему теперь все представлялось в другом свете. И смех, и возбужденность, и самые слова панны Ванды,– все казалось ему преднамеренным, неискренним. Она его не любит – это ясно. Да полно, любит ли он ее? Это просто-напросто была вспышка, мгновенная страсть, увлечение, которому он поддался так быстро благодаря своему несдержанному, непосредственному характеру…
У него даже появилось какое-то озлобление против панны Ванды. Он вспомнил ее негодующее движение при разговоре ее с Ржевуцким и подумал: «нет, все это слишком театрально!» И сейчас же, точно только для того, чтобы подчеркнуть его мысль, его новое настроение, перед ним мелькнул сначала едва заметно, потом выпуклее и ближе почти забытый за этот день образ Анастасии Юрьевны. Он увидел ее такою, какою она была в последний раз – измученная, с впалыми щеками, в тени розового абажура, с печальным, безвольным взглядом темных глаз и полуоткрытыми запекшимися губами. Да, это была она, его Настя, та самая, которая так трогательно писала ему о своей любви, больная тридцатилетняя женщина, так жадно ухватившаяся за жизнь и не сумевшая удержать ее. И вместе с этим образом перед Галдиным прошли все его дни, полные любви к ней, сострадания, благородных порывов.
Галдин видел себя около нее, слышал ее слабый голос, даже чувствовал тот особый запах, который так поразил его после – запах перегорелого спирта, этого врага их любви. Но даже и этот запах не был теперь ему противен. Чем виновата Анастасия Юрьевна, что, брошенная еще девочкой в руки такого человека, как Карл Оттонович, заживо похороненная им в его имении, терпя каждый день оскорбления как человек и как женщина, видя перед собою пример своего слабоумного брата, наконец, неся в себе злое семя наследственности, она ухватилась за вино как за соломинку, поддерживающую ее печальное существование? Разве можно с презрением отворачиваться от нее за это и бросать ее так, как бросил он? Ведь он ушел, не сказав ей даже «прощай», этого простого коротенького слова, в которое можно вложить так много нежности. Он просто подал ей коробку со шприцем и морфий и, когда она, обессиленная, лежала в забытьи, тихо вышел от нее, как вор, боящийся преследования. Он мог после этого пить чай у Сорокиной, уверять, что ничего не поделаешь с такой женщиной, и успокоился, занявшись рубкой леса. А потом, потом… Григорий Петрович никогда не играл с самим собою и теперь честно называл себя мерзавцем… Да, да, самым подлым мерзавцем… Ему показалось, что будет вполне естественно, если он сейчас поедет к Анастасии Юрьевне, поцелует ее, исправит свой непростительный поступок, скажет ей: «прощай», или лучше даже «до свидания», потому что он не намерен расстаться с нею навсегда. Нет, теперь он найдет способ выйти с честью из их положения и вывести из него любимую женщину.
Он повернул лошадь к Теолину.
Ветер крепчал. Он с визгом несся вдоль дороги, гоня перед собою бурые листья.
Все ставни в теолинском доме были заперты наглухо. Григорий Петрович, остановив лошадь, посмотрел на дом. Кругом разлилась глубокая тишина безлюдья, все спало.
Нет, нельзя идти туда. Не пробираться же ему, как вору, по саду к ее окнам. Уже поздно, у него нет основательных причин, чтобы врываться в такую пору и вести ненужные разговоры с Карлом Оттоновичем, который еще, пожалуй, с перепугу подымет всю дворню и потревожит жену. Нет, видно, не судьба. Он кивнул по направлению ее дома и прошептал: «до свидания». Потом поворотил Джека и шагом поехал домой. Он решил, что завтра непременно увидится с Анастасией Юрьевной, насильно ворвется к ней, если его не будут пускать.
Дома он сел в столовой в ожидании чая. Он сидел, смотря на прибор перед собою, прислушиваясь к завыванию ветра.
– Ну что, Елена,– спросил он вносящую самовар хозяйку,– как ваши дела?
Он хотел рассеяться, привести в порядок свои мысли. Она глянула на него по обыкновению испуганными глазами.
– На милость Бога все хорошо,– тихо ответила она.
Потом, поставив самовар на стол и отирая его концом своего передника, проговорила задумчиво:
– Сегодня Мендель в Черчичи ездил, говорит, будто теолинская барыня померла…
– Что? – вскрикнул Галдин, вскакивая со стула.– Что вы говорите?
Елена удивленно замерла, потом боязливо прошептала:
– А может, и врут, я не ведаю, только Мендель так и сказал: «Барыня теолинская сегодня утром померла… за священником ездили»…
Тогда все еще ничего не понимающий, но сознающий, что случилось что-то невероятное, ужасное и бессмысленное, Григорий Петрович опять опустился на стул и разрыдался.
XLIII
Анастасия Юрьевна умерла.
Фон Клабэн сейчас же купил особенную бумагу с широкой черной каймой и разослал письма, извещавшие знакомых и друзей о смерти его горячо любимой жены. Одно из таких писем получил и Галдин: Карл Оттонович, как видно, хотел его обезоружить своей корректностью.
Это извещение, составленное в приличных, подобающих случаю выражениях – сухое, как канцелярская бумага, пришло вместе с другим приглашением – от председателя русского губернского предвыборного комитета, покорнейше просящего господина ротмистра пожаловать на предвыборное собрание, имеющее состояться 9 сентября, то есть как раз на другой день после похорон Анастасии Юрьевны.
Григорий Петрович перечитывал и то и другое письмо по нескольку раз. И то и другое извещение ничего не говорили ему, ни то ни другое не находили отклика в его душе.
«Что же? Надо будет поехать,– говорил он, сидя у себя за столом.– Надо исполнить эти две утомительные обязанности. Сегодня похороны, завтра выборы, не все ли равно? И в том и в другом случае придется надевать мундир, выслушивать ненужные и неинтересные вещи и ждать минуты, когда можно будет исчезнуть. Печаль? Но какая печаль могла быть на похоронах?.. Он плакал там, в темном кабинете, сидя на стуле перед запертой дверью в комнату умершей, он бродил по лесу после всю долгую осеннюю ночь, он до сих пор еще не верит, что она умерла, но печаль у ее гроба… нет, он не сумеет даже скрыть своей скуки, когда будет стоять в церкви, будет слушать гнусавое отпевание. Нет, это только повинность, такая же скучная, как и выборы [в] ненужный ему Государственный Совет. Но он поедет и туда, и сюда, потому что того требует приличие и долг. Он поедет».
Галдин сидел за своим столом, глядя на разложенные перед ним бумажки. Иногда он разглаживал их, лицо его при этом было совершенно спокойное, даже несколько рассеянное.
Он сказал, чтобы ему как следует почистили парадную венгерку, приготовили новые сапоги. Он прямо с похорон поедет на вокзал, чтобы напрасно не возвращаться домой. Переночует в гостинице, а наутро отправится в предводительский дом. Кажется, там назначено собрание? Захватит с собою маленький баульчик и ничего больше. Конечно, что же ему еще нужно? Ах, да, хорошо, что вспомнил: Мендель просил его купить в городе четыре кирки для выкапывания картофеля и один жестяной жбан для молока. Надо будет записать.
Григорий Петрович продолжал сидеть на своем месте недвижимо, ему незачем было спешить. Вынос тела из усадьбы в церковь назначен в десять часов утра, а теперь еще только восемь. Можно посидеть, ничего не делая. Он давно не писал брату писем. Кто мешает ему сейчас исправить это упущение, благо он сидит за столом и чернила у него под рукой.
Галдин достал почтовую бумагу и начал писать:
«Дорогой Висса, извини меня за долгое молчание, хотя я ничем и не был занят, но никак не мог собраться написать тебе. У нас все, слава богу, благополучно – лучше всего уродило овса и гороха – Мендель очень доволен. Я продал нашему соседу фон Клабэну участок леса, но еще не вполне с ним рассчитался, а потому и не присылал тебе твою часть: всего продано за десять тысяч рублей. У него умерла жена, и я сегодня еду на ее похороны»…
Григорий Петрович посмотрел ни кончик пера, смахнул гущу, но писать не продолжал, а опять замер на своем месте. Конечно, ничего другого он не сумел бы написать брату, ведь действительно, все у них обстоит в имении благополучно, и у соседа их фон Клабэна умерла жена. Как иначе передать все эти события? Все это правда, чистейшая правда, это именно то, что было на самом деле… не рассказывать же то, что он перечувствовал в эти дни, тогда пришлось бы испортить много бумаги, и все же ничего не вышло бы, а главное – невольно нужно было бы сказать неправду, чтобы все казалось глаже и понятнее. Нет, Галдин никогда не умел сочинять писем, этой способности у него никогда не было.
Почему не догадался он попросить у нее карточку? Все-таки он мог бы теперь поставить ее здесь перед собой и иногда смотреть на нее.
– Настя,– прошептал Григорий Петрович и сейчас же подумал: «Ванда!»…
Что такое? Почему это другое имя пришло ему на память? Ведь, кажется, он совсем о ней перестал думать.
Ему вдруг показалось, что у него затекла одна нога. Он вскочил со стула и пробежался по комнате. Потом посмотрел в окно, как запрягает Антон коляску, поправил на стене картину, но обманывать себя оказалось напрасно. Он все же продолжал думать о Ванде, это имя не сходило с его губ. Он остановился, подавленный своей беспомощностью перед нахлынувшими на него мыслями. Он стиснул зубы, сжал кулаки. Ведь он увидит ее сегодня; конечно, он ей скажет? Как он посмотрит на нее?
XLIV
Гроб с останками Анастасии Юрьевны несли на руках: Рахманов, нарочно приехавший для этого, почтмейстер в мундире, акцизный и земский начальник. За гробом следовал фон Клабэн, держа за руку дочь свою Тату и сына Павлика (они ездили на месяц к бабушке под Ригу и только сегодня вернулись). У отца было скорбное выражение лица и тихая поступь; дети же, кажется, больше интересовались окружающими их людьми, чем думали об умершей матери; глаза их были сухи, щеки свежи. Сейчас же вслед за ними шли губернатор и уездный предводитель, губернский же, занятый приготовлениями к встрече выборщиков, отсутствовал, прислав пространную сочувственную телеграмму.
Губернатор и предводитель шептались; они, видимо, устали, им было холодно идти с непокрытыми головами: сановный немец время от времени прикрывал ладонью голое темя.
Фелицата Павловна шла вся в черном, с красными, припухшими веками, лоб ее, против обыкновения, не был напудрен. Она только кивнула Галдину и сейчас же отошла от него, давая понять, что разговаривать не в силах. Зато граф встретил его как родного. Взял за руки, долго и молча тряс их, потом закачал головой, всхлипнув.
Это совсем расстроило Галдина. Он осматривался, думая увидеть Лабинских, но их в толпе не оказалось.
– Родной мой,– заговорил граф поспешно, точно боялся, что его перебьют,– милый мой… я знаю, что вам тяжело, я отлично это понимаю. Настя была святой женщиной, мученицей. Вы знаете, отчего она умерла? Я вам скажу по секрету, только вы никому не говорите, слышите?
Он зашептал быстро-быстро, напирая на Галдина, мешая ему идти. От него так и несло перегаром.
– Вы не поверите, но это правда, чистейшая правда – ее убил Карлушка…
Граф выпучив глаза, затрясся.
– Да, да, я один знаю это. Он нарочно подговорил своего хама Венцлава, чтобы тот носил ей коньяк, и он же настоял на том, чтобы она принимала морфий. Ему нужно было отделаться от нее – понимаете? Он спаивал ее, а она и так была слаба, у нее сердце слабое и вообще…
Григорий Петрович понимал, что трудно поверить этому несчастному, но все-таки смутное подозрение невольно закрадывалось к нему. В нелепой сбивчивой речи графа чувствовалась какая-то правда. Здесь было что-то, чего нельзя отрицать. Разве могла слабая, беспомощная женщина сама достать столько коньяку, сколько бутылок он видел у нее в ночном столике. Вряд ли слуга покупал бы ей его без разрешения барина, у которого хранились все деньги, без которого ничего не делалось в доме… Нет, тут действительно есть доля правды.
Впервые Григорий Петрович подумал о причинах столь внезапной смерти Анастасии Юрьевны. Раньше это не приходило ему в голову, потому что смерть ее вообще казалась ему невероятной.
Он смотрел в широкую спину Карла Оттоновича и точно читал в душе его. Конечно, фон Клабэн не мог совершить преступления, это не в его характере: он просто устранял ненужных и мешающих ему людей. Теперь Галдин не бранил его, даже не питал к нему особенной злобы, он как будто изумлялся ему, чувствовал его силу.
– О, Карлушка, Карлушка,– шептал граф, вытирая красные глаза,– сколько ты наделал! Но я что – я ничего – лишь бы все было спокойно. Только зачем же раньше не сказала мне, что уже беременна, почему она скрывала от меня это, моя Ася… Странно.
«Ах, зачем еще он жалуется, глупый человек? – думал Галдин.– Он ведь самый счастливый… Если бы он мог понять, что творится вокруг него!»
Они переехали через реку на пароме. Сдавленный со всех сторон толпою народа, гроб тихо колыхался на руках. Дул сильный мокрый ветер; река помутнела, все небо заволоклось серыми облаками. Галдин не смотрел на гроб, он казался ему совершенно ненужным, посторонним предметом, хотя все мысли его теперь были об Анастасии Юрьевне. Она ему почему-то вспомнилась сидящей за роялем в тот день, когда они играли с нею после обеда – в первый день их возобновленного знакомства. Он даже улыбнулся, вспоминая этот далекий день, оторванный от всего прошлого и настоящего.
Галдин стоял в церкви рядом с графом и Сорокиной, крестился, когда крестились другие, но не слышал ни пения, ни молитв, не видел ни священника, ни гроба. Когда все пошли прикладываться к усопшей, он последовал за всеми и поцеловал холодный лоб когда-то любимой женщины, как поцеловал бы плащаницу, и сейчас же отвернулся, потому что почувствовал на губах своих запах разложения, сладкий вкус мертвого тела. Он не возмущался, не находил, что все, что заставляли его исполнять – ненужно и нелепо, он просто не видал в этом теле, неподвижном трупе, той, которую привык считать своей.
Отойдя от гроба, он столкнулся с панной Вандой. За ней шли обе ее сестры и тетка. Она взглянула на него, как на постороннего, она, кажется, даже не узнала его. Он остановился поодаль и наблюдал за нею. Сердце его замерло, потом забилось с бешеной силой. Он видел только ее, он думал только о ней,– грусть, воспоминания, недовольство собою – все это куда-то мгновенно исчезло – все сменилось одним желанием, одним напряженным желанием встретить на себе ее глаза.
– Я люблю ее,– сухими губами шептал он.– Да, я никогда никого так не любил, как ее…
Он впервые определенно сознавал это: теперь не могло быть никаких сомнений.
Когда они выходили из церкви, он протолкался к ней сквозь разделявшую их толпу, все время не сводя с нее глаз. Он забыл поклониться фон Клабэну, когда проходил мимо него, он наступал кому-то на ноги и не замечал этого.
Когда он поравнялся с нею, она рассеянно скользнула по нему взглядом, потом, точно вспомнив что-то, равнодушно спросила:
– Вы, конечно, не исполнили моей просьбы?
Сколько пренебрежения было в ее коротком вопросе и уверенности в ее «конечно». Он готов был умереть сию минуту, лишь бы не слышать этого презрительного, уничтожающего – конечно. Он молчал, низко опустив голову.
Она не подала ему руки на прощание. Она прошла мимо него, точно он и не стоял здесь, рядом с нею, точно его и не было, и лицо ее по-прежнему было холодно и строго.
XLV
Он приехал в Витебск на пароходе вчера ночью. Ему сказали в Черчичах, что дорогу на вокзал размыло и сломан один из мостов, тогда он сел на тут же отходивший пароход. Ему было безразлично, как ехать, он спешил повидаться с Ржевуцким, мысль о котором не давала ему покоя. О, с каким бы наслаждением он теперь встретил бы его и сказал бы все, что о нем думает! Из-за него панна Ванда так была холодна сегодня. Конечно, он мог ей показаться малодушным, тряпкой, пожалуй, даже трусом. Как он раньше этого не сообразил?
Галдин сидел в низкой прокуренной каюте первого класса и думал. За маленькими оконцами частой сеткой полосовал реку дождь, стучала надоедливая машина где-то под ногами, а по голове, совсем будто по голове, ходили люди, немилосердно стуча сапогами и ругаясь. Несколько евреев сидели неподалеку, их непрекращающийся говор походил на скрип шарманки.
Но Григорий Петрович ни на что не обращал внимания. Он прислонился спиною к дощатой стенке, сидя на грязном диванчике, закрыл глаза, сдвинул брови и думал.
Он сумеет доказать, что он мужчина, и заставит панну Ванду выслушать себя. Она увидит, что он ни перед чем не уступит, лишь бы заслужить ее уважение, оправдать ее любовь, потому что ведь она его любит, она сама сказала ему это.
Только бы скорее, только бы скорее! А пароход полз против течения как черепаха, еле-еле; он скреб своим брюхом речное дно и не думал торопиться. Эта старая калоша чувствовала себя превосходно под дождем и ветром, ей не было никакого дела до нетерпения своих пассажиров.
Наконец поздно ночью они пристали к Витебской пристани.
Всю ночь, лежа в кровати лучшей гостиницы, Галдин не спал; ворочался из стороны в сторону и думал. Он не помнил, чтобы когда-нибудь раньше его покидал сон. Он повторял себе в тысячный раз, что покажет место нахальному поляку. Пан Ржевуцкий казался ему теперь каким-то непримиримым противником, которого нужно уничтожить. За что он его так ненавидел? Только потому, что панна Ванда презрительно сказала: вы, конечно, не исполнили моей просьбы, и не подала ему руки на прощание.
На следующий день он присутствовал на предвыборном собрании, слушал речи, говорил с князем, но мысль о Ржевуцком, гвоздем засевшая ему в голову, не покидала его. С нею он провел весь остаток дня, в каждом встречном, в каждом издали замеченном статском думая увидеть пана Бронислава.
Благодаря выборам все номера гостиницы были заняты, все рестораны переполнены, все билеты в летнем театре распроданы. По вечерам толпы гуляющих и любопытных увеличились вдвое.
Сначала Григорий Петрович думал справиться в гостиничных списках о Ржевуцком, но потом решил, что лучше подождать с ним встречи в избирательном зале. Он весь превратился в нетерпеливое ожидание, в котором даже раздражение его против пана Бронислава сгладилось и забылось. Он видел перед собою только одну цель и уже не спрашивал себя, какой она имеет смысл, как тогда, когда, желая увезти Анастасию Юрьевну, он не думал о будущем и не задавался вопросом о счастье.
На следующее после предвыборного совещания утро был назначен молебен в соборе, он как бы должен был открыть начало выборов. Служил сам преосвященный, пели великолепные певчие, вся администрация и все русские помещики были налицо. Губернатор в белых штанах, со своей супругой, не говорящей по-русски, генералы, вице-губернатор и предводители стояли во главе молящихся. Губернатор усердно, как и в Черчичах, крестился и клал земные поклоны,– все следовали его примеру.
День был ясный, хотя и не жаркий. Тучи то набегали на остывшее солнце, то открывали его взорам тысячной толпы, давая лучам играть на многочисленных звездах, лентах, шитье и ризах.
Архиерей сказал маленькое слово. Он призывал благословение господне на выборщиков, просил у него помощи и русским людям, дабы одолели они в борьбе с неверными.
Право, можно было подумать, что предстоит жестокая брань, что дело идет о войне. Губернатор и генералы, перешептываясь, благосклонно кивали головами.
Потом господа землевладельцы отправились к предводительскому дому. Галдин поехал туда же. Его встретил князь Лишецкий. Он все еще негодовал. Оказывается, решили выбирать Ахтырцева, так как за него было подано большинство голосов.
– Это черт знает что такое! Я попрошу его самого положить за меня шар, моя рука не подымется на это! – восклицал разочарованный князь.
Галдин постарался разделить с ним его негодование.
Теперь в зале было еще больше народу – здесь присутствовали и поляки. Большинство из них в смокингах; мелкие шляхтичи в длинных сюртуках и синих шарфах на шее. Сначала баллотировали русского кандидата – Ахтырцева, потом польского – Довляло.
Один за одним потянулись выборщики.
Григорий Петрович внимательно всматривался в лица. Наконец, в противоположном углу залы он заметил изящную фигуру пана Бронислава. Ржевуцкий был очень красив и строг сегодня, смокинг придавал ему торжественный вид.
Галдин подошел к нему, когда тот стоял около урны. Он остановился перед паном, в упор глядя ему в лицо и не подавая руки.
Глаза его округлились, стали стеклянными, на щеках выступили скулы.
– Ах, очень рад,– учтиво проговорил Ржевуцкий.– Пан полковник подает за нашего кандидата?
Галдин ответил тихо и раздельно, все также глядя вперед своими невидящими глазами:
– Во-первых, я не полковник, да будет вам известно, во-вторых, я слишком себя уважаю, чтобы баллотировать вместе с вами.
Два-три помещика, стоявшие рядом, удивленно покосились на него. Пан Бронислав надменно вскинул свою красивую голову, опустив в презрительной гримасе губы.
– Уважающий себя господин Галдин не умеет говорить, как подобает дворянину! Уж не пьян ли господин Галдин?
Он говорил громко и привлек этим еще несколько любопытных. Он нарочно повторил два раза с насмешкой в голосе – господин Галдин.
Григорий Петрович не шевельнулся, только глаза его налились кровью и ослепли. Заглушающий все голоса гул взволнованной крови ударил ему в голову. Он стиснул зубы и размахнулся. Кто-то поймал его за руку в ту минуту, когда она готова была упасть на холеную щеку Ржевуцкого. Его отвели в сторону, окружили тесным кольцом. Опять он услышал крик и возгласы. Князь Лишецкий, державший его за руку, говорил, задыхаясь:
– Успокойтесь, все будет улажено, положитесь на меня. Я готов быть вашим секундантом… Мы проучим этих мерзавцев!
XLVI
Дуэль была назначена на следующее утро. Нужно было торопиться, потому что вся эта история разыгралась на глазах у всех и, несомненно, через несколько часов сделалась бы достоянием всего города. Могла вмешаться полиция, и вышло бы глупо. Князь Лишецкий всей душою, как и все, что он делал, вошел в свои обязанности секунданта. К вечеру все уже было готово: место за лагерями в лесу, условлен час, расстояние в двадцать шагов, выбраны пистолеты. Князь стал верным другом Галдина. Он восхищался им, называл его «настоящим доблестным дворянином», много раз повторял: