Текст книги "Бабье лето"
Автор книги: Юрий Слезкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)
Григорий Петрович коротко поздравил панну Галину – он ничего не мог поднести ей, у него не было таких великолепных оранжерей, как у пана Бронислава. Но если панна захочет, он мог бы ей доставить маленькое удовольствие. Сейчас его лесники привезут гончих, можно будет поохотиться на зайцев.
– Вот это великолепно! – сказала панна Ванда и посмотрела на Ржевуцкого, точно хотела, чтобы он тоже похвалил затею Галдина. Но пан Бронислав молчал, холодно улыбаясь, не отводя от нее своих глаз.
– Что же вы молчите? – спросила она его нетерпеливо.
– Я любуюсь,– отвечал он невозмутимо.– Я любуюсь вами и думаю, как было бы хорошо, если бы к ногам вашим жалась розовая левретка {77} .
– Я предпочитаю гончую,– кинула ему панна Ванда, ускорив шаг.
– Может быть,– подхватил так же спокойно Ржевуцкий,– я не спорю – я говорю только о стиле, о красоте… Быт может, пани предпочитает охотничий рог, но мне казалось бы, что здесь более у места была бы музыка Чимароза {78} , Паэзиэло {79} или Фиораванти… {80}
Панна Ванда не ответила, потом, не оборачиваясь и идя так же быстро, сказала:
– Мне ничего не говорят эти имена. Я мало знаю музыку, говорить о ней не умею, и душа моя не так утончена, как ваша. Я не знаю, почему вы так много говорите о вещах мне неинтересных и чуждых? Чтобы досадить или показать свое превосходство? Если первое, то это слишком мелко и зло, если второе, то это…
Панна Зося перебила ее. Она покраснела от смущения, когда сказала сестре:
– Пан не думает вовсе ни досаждать, ни чваниться. Пан просто любит то, о чем говорит, и это хорошо, что у пана есть любимые мысли…
Ржевуцкий пожал плечами:
– Я благодарен панне Зосе за ее заступничество перед сестрою, но дело в том, что я сам не стал бы оправдываться. Я всегда знаю, что говорю, и знаю также, что панне Ванде мои речи далеко не чужды. У панны Ванды просто дурное настроение духа сегодня.
Панна Галина, смеясь, рассказывала Галдину о своих институтских подругах. Ей все казалось смешным и веселым. Григорий Петрович охотно слушал ее. Это не мешало ему наблюдать за панной Вандой. Его все более поражали ее отношения к Ржевуцкому. Ее странная враждебность к нему вместе с заметным страхом перед ним, непрестанная готовность парировать его удары, его холодная и уверенная сдержанность – все казалось многозначительным, хранило в себе какую-то тайну. Что пану Брониславу она могла нравиться, что он спокойно шел к намеченной цели, это еще можно было допустить, хотя Галдину и казалось несколько странным то нарочитое поддразнивание, которое пан не оставлял во все время своих разговоров с панной Вандой. Но чувства девушки были совсем непонятны ротмистру. Тем не менее ему нравилось следить за нею, слушать ее смелые ответы, видеть ее стройную фигуру и строгие глаза. Ради этого удовольствия он решил-таки поехать к Лабинским перед тем как побывать у Анастасии Юрьевны. Надо было все-таки стряхнуть с себя то тяжелое оцепенение, которое уже много дней томило его. К тому же он не видал в своем поступке ничего дурного. Кому было бы легче от того, что он просидел бы весь день дома, изнывая от безделья?
– Не правда ли, смешно? – спросила панна Галина, заканчивая рассказ о своих институтских похождениях.
– Да, да, очень смешно,– отвечал Галдин, хотя он и не слышал рассказа, занятый своими мыслями. Чтобы выйти из неловкого положения, он сказал: – Школьные воспоминания большей частью забавны. Я помню, был у нас такой воспитатель – штабс-капитан Козлов – личность замечательная в своем роде. Смеялись над ним, изводили его нещадно. Но и было за что. Обозлился он раз на одного кадета и записал о его поведении так: «Николай Рогожевский толпился у класса и на мое приказание разойтись не разошелся!»
Панна Галина даже остановилась: так ей стало смешно. Она смеялась неудержимо:
– Ха-ха-ха, боже мой, какой глупый!
Панна Ванда и панна Зося улыбались. Григорий Петрович продолжал:
– А то он, бывало, забудет поставить фамилию виновника и подает директору записку такого рода: «Ходил с расстегнутым воротом и без галстука – шт.-кап. Козлов…»
XXXVI
На террасе сидели за шоколадом панна Эмилия, князь Лишецкий, пан пробощ и оба племянника Лабинского – Тадеуш и Жорж. На панне Эмилии было желтое газовое платье, она держалась очень чопорно. Князь Лишецкий, по обыкновению, кричал, размахивая руками; ксендз добродушно улыбался, слушая его.
– Мы сейчас поедем на охоту,– сказала панна Ванда,– мосье Галдин представил в наше распоряжение своих собак… Я пойду переодеваться. Ты, конечно, с нами, Тадеуш?
Гимназист хмуро потупился.
– Хорошо,– сказал он,– я готов куда угодно, но, должно быть, пану Брониславу надо будет переменить свой костюм.
На Ржевуцком был изящный смокинг, в петлице у него горела желтая астра.
– Да, это необходимо,– отвечал пан Бронислав, точно и не замечая насмешки, звучащей в голосе юноши.– Для всего есть свое назначение. Я знал, что придется ехать верхом, и захватил с собою все необходимое… Вы будете так любезны провести меня в свою комнату?
Пока панна Ванда, панна Зося и Ржевуцкий переодевались, Галдиным завладел князь. Он отвел его в сторону.
– Вы получили повестку на предвыборное собрание русской группы? – спросил он, дружески беря его за пуговицу кителя.– Нет еще? Ну, так скоро получите. Я надеюсь, что теперь для вас ясно, почему мы желаем выбора Рахманова… Это дельный, стойкий человек, настоящая светлая русская голова. Нам необходимы русские люди. Довольно мы играли под чужую дудку. Петр толкнул нас на подражательность. Чтобы угодить ему, надо было стать голландцем; при Анне Иоанновне и Бироне {81} владычествовала над нами Германия; при Елизавете явился Лашетарди {82} и начались соблазны Франции; они умножились страстью матушки Екатерины к французской литературе и дружбою ее с философами восемнадцатого века {83} . Петр III и Павел I хотели сделать нас пруссаками; Александр I преклонялся перед Англией, и Польша чуть-чуть не стала нашим кумиром. Наши дни дают нам право думать, что народ, наконец, взялся за голову… Да, да я чувствую новую эру в нашей государственности и приветствую ее…
«Забавный старик,– думал Галдин,– как много он говорит, как волнуется и какой он ребенок. Черт возьми, я никогда не размышлял надо всем этим…»
Князь продолжал:
– А как вы находите затею Карла Оттоновича? Постройку нового местечка! По-моему, это гениально. Нет, положительно, этот человек еще не раз удивит нас. У него идеи и идеи без конца, и все они у него осуществляются. Для него нет невозможного!
Григорий Петрович улыбнулся. Он вспомнил растерянную физиономию фон Клабэна, когда он дернул его за пиджак там, на хуторе у графа, и крикнул ему, чтобы он убирался к черту. Это было восхитительно. Он гнал его почти из его же собственного дома. Гости слышали все. Надо было видеть их испуганные и глупые лица! Фелицата Павловна даже бросилась между ним и Клябиным. Бедная вдова подумала, что они будут драться. Конечно, это вышло не совсем прилично, но и нахальству следует положить границы. Он сейчас же после того уехал, ни с кем не попрощавшись. Теперь, должно быть, всюду трубят об этом скандале. Нет, может быть Карл Оттонович и очень тонкий делец, но на этот раз он не сообразил, с кем имеет дело.
– Скоро наши Черчичи превратятся в город с прелестным мостом, тротуарами, магазинами,– продолжал, увлекаясь, князь Лишецкий,– и это будет город, который по справедливости можно назвать созданием фон Клабэна. Я первый жертвую тогда на памятник его основателю.
Раньше других была готова панна Зося. В своей амазонке она казалась очень худенькой и слабой.
– Вы тоже любите верховую езду? – спросил Григорий Петрович, кажется впервые заговаривая с ней.
Она покраснела и опустила глаза:
– Да, я люблю кататься… Лучше думается, когда сидишь на лошади… Только, конечно, моя езда никуда не годится…
Ксендз засмеялся:
– Панна Зося садится верхом, чтобы быть ближе к звездам…
Галдин пошел во двор справиться, приготовлено ли все к охоте. На дворе его встретил старший лесник. Собаки были разведены на свои места. Господам оставалось только ехать.
Галдин осмотрел своего гунтера, подтянул подпругу. Все было в исправности. Он похлопал по крупу лошадь и поцеловал ее между ушей. К нему подошли пан Ржевуцкий и панна Ванда. Пан был великолепен. Он надел ярко-красный фрак и ботфорты с желтыми отворотами.
Конюх подвел ему его серую в яблоках кобылу.
Панна Зося и Тадеуш уже сидели на своих лошадях.
Они выехали за ворота. Впереди – панна Ванда с Галдиным.
Красивый конь Лабинской принюхивался к гунтеру.
– Ржевуцкий очень забавен,– сказал Григорий Петрович, когда они отъехали от остальных.
Панна Ванда молча кивнула головой.
На крыльце стояли панна Эмилия, панна Галина, ксендз и князь Лишецкий.
– Ради бога, только осторожней! – кричала старая дева.– Пан Бронислав, присмотрите за моими девочками!
XXXVII
– Вы великолепно держитесь в седле,– говорил Григорий Петрович, глядя на стройную фигуру свободно сидящей на своем вишневом Санеке панны Ванды.– Я впервые вижу такую амазонку, уверяю вас! Вы сделали бы честь любому конкуру… {84}
Он смотрел на молодую девушку с нескрываемым восхищением. Как шло ее строгое бледное лицо к этому строгому платью и этой темной живой лошади. Вот где настоящая красота! Вот где она была на месте, вот где вся ее смелость, вся ее гордость выступали ясно, вот где она была королевой! Настоящая Марина Мнишек! {85} Но зато как жалок этот законодатель мод, этот красный кузнечик на белой кобыле. Можно подумать, что он еле-еле взобрался на спину саженного иноходца и чувствует себя там не совсем безопасно.
– Вперед,– кинула Галдину панна Ванда и дотронулась стеком до крупа Санека. Потом обернулась в седле и крикнула отставшим:
– Догоняйте!..
Они понеслись. Соревнуясь, лошади сами прибавляли ходу. Они вытянули шеи, закусили удила и свободно и легко разрезали насыщенный солнечными лучами воздух. Мягко шлепала под копытами влажная целина; вспугнутые вороны кружились над ними и каркали; все ближе подвигался к ним лес, откуда несся переливчатый лай гона.
Галдин не отрывал глаз от своей спутницы. Он сам не знал, что творилось у него на душе. Что-то радостное, светлое, что-то очень хорошее ощущал он.
– Вперед! – повторил он ее возглас и засмеялся.– Вперед!
Вот когда он опять ожил и почувствовал в себе силы и молодость.
– Ванда, Ванда,– повторял он чуть слышно,– Ванда, это похоже на удар меча по живому телу – Ван-да!
– Они не догонят нас,– смеясь кричала ему молодая девушка так, чтобы он мог услышать; ветер звенел в их ушах.– Они уже далеко. Пану Ржевуцкому не помогло на этот раз его знание костюма. Не кажется ли вам, что он жесток?
– Нет, я не заметил этого,– по-моему, он просто равнодушный и фанфарон…
Панна Ванда качнула отрицательно головой:
– Вы его мало знаете – он жесток. У него есть воля и есть желания. Нужно уметь защищаться от него, но он опасный соперник. Меня он принижает…
– Я не понимаю вас…
– Да, он давит меня; иногда у меня является жгучее желание избить его, уничтожить!
Она замолкла, потом сказала совсем тихо, точно не думая, что ее услышат:
– Как он смеет говорить так со мной!
В ее голосе звучало и оскорбление, и страх, и что-то еще, похожее на удивление.
Он не успел подумать над этим, потому что услышал за собою крики.
Панна Ванда разом осадила лошадь. Лицо ее помертвело, губы были плотно сжаты. Она смотрела в сторону, туда, где ехали отставшие всадники. Григорий Петрович последовал за ее взглядом. По полю, вдоль леса мчался во весь карьер пан Ржевуцкий на своей белой кобыле. За ним гнались панна Зося, Тадеуш и Жорж. Сразу можно было увидеть, что лошадь Ржевуцкого мчится по собственному произволу, не управляемая седоком. Она низко опустила голову и неслась. Галдин понял всю опасность положения. Пан Бронислав не умел ездить. Прямо перед ним, в двухстах саженях, пересекал поле глубокий ров. Когда испуганная лошадь перепрыгнет через него, всадник грохнется наземь. Вся неприязнь Галдина к пану Брониславу пропала. Он видел только опасность и хотел предотвратить ее. В таких случаях мысль его работала лучше, чем когда-либо. Ему не раз приходилось попадать в подобные переделки и выходить из них с честью. Он пришпорил Джека и вынесся наперерез Ржевуцкому. Но не успел перехватить его до рва. Белая кобыла взвилась на дыбы, перемахнула на другую сторону. Пан Бронислав нелепо качнулся всем корпусом назад, потом склонился на сторону и съехал с седла.
«А, черт,– думал Галдин, не сводя с него глаз и все ближе настигая его.– И чего он садится на лошадь, не умея даже вложить ногу в стремя. Так и есть,– вот идиот – теперь не угодно ли волочиться по земле…»
И точно, Ржевуцкий зацепился одной ногой за стремя и повис.
Лошадь его продолжала нестись, еще более испуганная, а он тащился за нею в своем красном фраке, грязный и оборванный, беспомощно цепляясь руками за землю.
«Хорошо, что здесь мягко,– соображал Григорий Петрович. Ну-ка, Джек, надбавь!»
Он легко взвился над рвом и уже поравнялся с кобылой. Она метнула в сторону, но он приподнялся в стременах и, поймав за уздечку, разом остановил ее.
– Вы разбились? – спросил он Ржевуцкого, стонущего и распростертого на земле.
– Ой, кажется, нет,– отвечал тот, стараясь приподняться и корчась от боли.– Проклятая лошадь! Я весь избит, но, по-видимому, цел.
Он даже постарался застегнуть свой изорванный фрак, так как к ним подъезжали дамы.
Панна Ванда, бледная и взволнованная, кинулась к нему. Он улыбнулся ей и сказал с нарочитой иронией:
– Honni soit qui mal у pense! [27]27
Да будет стыдно тому, кто плохо об этом подумал ( фр.). – Пер. авт.
[Закрыть]
На этот раз слова его ее не покоробили. Она стала перед ним на колени и платком своим вытирала ему исцарапанный лоб, из которого сочилась кровь.
– Вы ранены? – спрашивала она.
– Нет, нет, это пустяки, я только контужен,– пробовал он улыбнуться, видимо, рисуясь своим беспомощным положением.– Что же делать, видно, не все рождены кавалеристами…
«И что она так беспокоится? – думал Галдин.– Человек здоров, чуть исцарапан, а она готова плакать… удивительные эти женщины!»
К нему подошла панна Зося, протянула руку и ласково заглянула в глаза.
– Спасибо вам,– прошептала она, покраснев и быстро отвернувшись.
Когда он слышал эти слова и этот голос? Кто еще его благодарил так?
– Право, не за что,– не сводя с нее глаз и припоминая, тихо ответил ей Григорий Петрович.
XXXVIII
Поспешно взбежал Галдин в подъезд теолинского дома. Он отказался от обеда, лишь бы поспеть вовремя. Нужно было исполнить обещание и быть точным. Охота так и не состоялась, а разговоры о приключении с Ржевуцким порядком надоели, тем более, что панна Ванда почти не говорила с Григорием Петровичем, а сидела все время одна, задумчивая и сосредоточенная, точно решала какую-то серьезную жизненную задачу.
В комнатах сгрудились сумерки; тишина царила в доме.
Его встретила в гостиной Фелицата Павловна. Она взяла его за руку, сказала шепотом:
– Хорошо, что вы не опоздали. Нужно торопиться. Пойдите к ней, она вас ждет. Когда вы сговоритесь, уведомьте меня, я буду дома. Ну, давай бог.
Она пожала ему еще раз руку и ушла. Он и не подумал благодарить ее, она всегда делала так, что ее помощь принимали как должное, как нечто естественное, почти не замечали ее. Но она не искала благодарности.
Галдин постоял некоторое время в нерешительности. Он почему-то робел перед встречей с Анастасией Юрьевной. Ему казалось, что они не видались целую вечность. Он даже забыл ее голос, только что-то родное и беспомощное осталось от нее в воспоминаниях. Бедная, сколько она, должно быть, пережила за это время. Он все-таки эгоист. Он ничем не постарался облегчить ее страдания… Любит ли он? – спросила его Сорокина. Конечно… любит! Разве можно задавать такой вопрос. Конечно, любит. Ведь недаром у него теперь так бьется сердце…
Он быстро прошел кабинет и столовую, потом открыл дверь в спальню.
В спальне были спущены шторы, горела лампа под красным абажуром. В розовой полумгле Григорий Петрович не видел сидящей в кресле женщины.
– Это ты? – спросила она.
Его поразил ее голос. Очень звонкий и возбужденный.
– Да, это я… ты ждала меня? – в смущении, волнуясь, сказал он, подходя к ней и всматриваясь в ее черты.– Ты мало изменилась… Даже румянец горит на твоих щеках…
Она оперлась руками на ручки кресла, наклонившись вперед, впилась в него глазами. Грудь ее высоко поднималась, можно было услышать, как бьется ее сердце. Кругом нее колебалось красное марево, сильно пахло духами, воздух был тяжел и душен.
– Ну вот ты и со мной,– говорила она, беря его за голову и заглядывая ему в глаза,– ну вот мы и вместе…
– Да, вместе,– отвечал Галдин.
Он не понимал того, что говорит. Он смотрел на нее как на чужую. Вот это ее глаза, ее нос, ее губы… Да, да,– это она, его Настя…
– Что же ты молчишь? Мы так давно не видались,– говорила Анастасия Юрьевна,– какое ужасное время мы пережили… Но вот теперь мы вместе; и мне хорошо… О чем же ты думаешь?
Он смущенно отвел глаза.
– Так, ни о чем… я думаю о том что ты говоришь.
Ему тяжело было бы сознаться ей, что он не может найти в себе былой страсти, былого восторга. Он явственно чувствовал теперь ее дыхание – это дыхание говорило ему и действовало на него больше, чем ее слова. Теперь он всюду ощущал запах спирта. Этот запах, казалось, пропитал собою все предметы в спальне – кресло, в котором она сидела, ее платье, самый воздух и красный свет лампы. Галдин, привыкший много пить, далекий от изнеженной брезгливости, чувствовал, что задыхается. Теперь он иными глазами смотрел на нее – все в ней он объяснял действием вина, даже ее радость при его появлении. Бессознательна гладил ее по руке, но не мог начать говорить, не знал, почти забыл, зачем он приехал.
– Я так ждала тебя,– говорила она громким шепотом,– я думала, что ты сумеешь меня вытащить из этого омута. Но ты молчишь…– Она замолкла, глядя широко раскрытыми глазами на огонь лампы.
– Что с тобой? – спросил Григорий Петрович, с подчеркнутой нежностью целуя ее руки.
– Я молчу,– говорил он,– потому что сам не знаю, как мог пережить эти дни, потому что я потерял голову, потому что я запутался, я ничего не понимаю… Я умею любить, могу быть любовником, мужем, но наши отношения для меня необъяснимы…
И крикнул, точно хотел сам убедить себя:
– Едем же, едем! Сейчас, сию минуту, пока не поздно…
Она все молчала, не сводя своих глаз с красного пламени, потом промолвила совсем тихо:
– Возьми свой корнет и сыграй…
– Сыграть на корнете?
– Да, да, помнишь, то, что мы играли…
Он растерялся:
– Теперь играть? Но ведь нам нужно сговориться, нужно решить… Скоро приедет твой муж, и тогда будет поздно… Пойми ты!
Она покачала головой.
– Ты оставил у меня свой корнет, вот он тут… Возьми его – сыграй… Ты не хочешь? Нет?
– Но пойми же!..
Тогда она упала на спинку кресла и закрыла глаза. Она не плакала, но губы ее были плотно сжаты, ноздри вздрагивали, на лбу образовалась глубокая складка.
– Уходи, уходи,– простонала она.
Григорий Петрович вскочил на ноги. Он начинал терять самообладание.
– Боже мой, если хочешь, я готов играть,– воскликнул он,– я сделаю все, что ты захочешь, но нужно же когда-нибудь освободиться… Слышишь – освободиться! Теперь я говорю тебе, что больше не в силах тянуть это, что надо положить предел его глумлению… глумлению этого животного, этого шарлатана!..
Зачем он бранил Карла Оттоновича, он не знал. Ему нужно было на ком-нибудь вылить свое раздражение. И он осыпа́л фон Клабэна самыми ужасными оскорблениями, посылал ему самые страшные проклятия. Во всем оказывалась виноватой эта глупая жирная физиономия!
Анастасия Юрьевна не слушала. Она не шевелилась, не пробовала его остановить. Она осела, жалкая улыбка сморщила ее губы. Наконец, заметив, что Анастасия Юрьевна неподвижна, он подошел к ней и дотронулся до ее руки.
– Настя,– окликнул он ее,– тебе дурно, Настя?
Она тихо ответила:
– Нет, мне хорошо, я только очень устала…
Ее голос был слаб, еле слышен.
– Тебе, может быть, дать что-нибудь?..
– Да, пожалуйста… вот там в тумбочке… несессерчик… {86}
Она опять улыбнулась, как ребенок, задержав его руку в своей руке.
– Ты не сердишься? Нет? Не нужно сердиться… Видишь, какая я теперь жалкая… Ну, поцелуй меня…
Григорий Петрович коснулся губами ее лба. На лбу выступил холодный пот.
Потом пошел за несессером. Открыл ночной столик и замер. Там стояло несколько пустых бутылок из-под коньяка. Он почувствовал, что силы изменяют ему, что глаза застилает серая муть. В горле пересохло.
– Скорее же! Да скорее,– нервничала она,– ты даже морфия не можешь мне дать…
Потом добавила твердо и громко:
– Я знаю, ты меня уже не любишь… Не любишь,– повторила она еще громче.
Он молчал.
XXXIX
Совсем пусто было в душе Григория Петровича. Только иногда он ощущал почти физическую боль, точно кто-то нарочно тянул его за больной зуб, и тогда он повторял бессмысленно:
– Кончено, кончено…
Что кончено, он не мог бы сказать, да это и не было важно, ему просто приходило на ум это слово: кончено…
А потом опять являлось оцепенение, даже не оцепенение, а полное безразличие.
Когда он ушел от Анастасии Юрьевны, забыв попрощаться с нею, он понимал только, что она больна и что сейчас ничего нельзя поделать. Он так и сказал Сорокиной, потому что все же пошел к ней, как было между ними условлено.
– Она не может ехать,– спокойно сказал он и сел на стул против вдовы,– она слишком слаба…
– Но ведь у нее нет никакой болезни,– настаивала удивленная его спокойствием Фелицата Павловна.
– Может быть… но все-таки уговаривать ее бесполезно… Вы мне дадите чаю?
И он пил чай, ел клубничное варенье и говорил о посторонних вещах, как человек, у которого все обстоит благополучно.
Потом вернулся домой и лег спать. Во сне ему приснилась какая-то чепуха: будто он живет в приморском городе и этот город и есть его Прилучье. Ему нужно торопиться: он уезжает пароходом на зиму в Петербург и просит какого-то еврея доставить к нему Анастасию Юрьевну. Но приехав в Петербург, он получает по беспроволочному телеграфу извещение, что Анастасия Юрьевна испугалась и не хочет ехать к нему. Тогда он посылает за нею своего друга, похожего на акцизного Фому Ивановича, и говорит, что он, Галдин, при смерти и вызывает ее к себе. Она – в ужасе и едет к нему…
Этот сон приснился ему под самое утро, он проснулся под его впечатлением.
«Дурацкий сон»,– решил Григорий Петрович и больше не думал о нем. Этот сон точно завершил его мысли о возможности совместной жизни с Анастасией Юрьевной.
Потом Галдин решил, что ему нужно осмотреть свой лес. Заканчивали вырубку того участка, который он продал фон Клабэну. Стучали топоры, пищала пила. Густой смоляной запах разлился вокруг. Прямые, голые, как столбы, сосны падали с тягучим скрипом и увлекали в своем падении тоненькие мохнатые ели.
Несколько мужиков в белых полотняных рубахах, с лицами, похожими на деревянных богов,– так они были крепки и грубы,– сидели верхом на поваленных деревьях и тяпали топорами, обтесывая кору, сбивая ветви. Из нижнего ствола получались шпалы и бруски, из верхушек – лафетки и тензеля. Всюду сочилась душистая древесная кровь и летели в стороны белые щепки. Галдиновский лесник отбивал на пнях метки «Г. Г.», чтобы никто не мог срубить дерева незаметно.
Григорий Петрович сначала смотрел на работу, потом не удержался – сам взял топор в руки и сел рядом с мужиками. Он с наслаждением ударял по мягкому дереву, все дальше и дальше подвигаясь по срубу, весь уйдя в движение рук, запахи и шум леса.
Это так ему нравилось, что он стал ходить туда каждый день. Стук топоров заглушал всякую мысль, а физическая усталость отбивала охоту думать. Он спал, ел и работал. Ничего другого ему и не оставалось делать.
Как-то после полудня (он и обедал теперь вместе с рабочими) к нему прибежал Бернаська, взволнованный и красный от быстрого бега.
– Барин, а барин,– кричал он еще издали,– к вам гости приехали!
– Кто такие? – невольно протянул Галдин, который только что собирался вздремнуть после «полудника». Мужики уже спали.– И что их ко мне носит,– ворчал он подымаясь.– Не знаешь, кто?
– Как зовут, не ведаю, а только на лошадях все и много…
Они пошли к дому. Ветки хлестали их по лицу, душно было здесь от смол и солнца – ветер не забирался в чащу.
На Григории Петровиче была красная рубаха и высокие сапоги. На руках образовались жесткие мозоли. Только на голове, небрежно сдвинутая на бок, сидела старая гусарская фуражка: он никогда не расставался с нею, верный традициям полка.
«Уж не Лабинские ли? – думал он, отряхая от себя древесную пыль и закручивая усы,– но может ли это быть?»
Он почувствовал новое волнение. И рад и не рад был увидать панну Ванду. «Для чего?» – спрашивал себя, но радостная улыбка не покидала его губ. Вот девушка, которая могла бы принести счастье! Теперь он это отлично понимал, только ему от этого мало толку. Она его не полюбит, да и он сам теперь не может полюбить. С него довольно. Слишком много запутанного приносит с собою любовь. Бобылем жить куда спокойнее. Ведь дожил он до тридцати двух лет, не зная, что такое настоящая любовь, и чувствовал себя гораздо лучше, чем теперь. И кто сказал, что он перестал любить Анастасию Юрьевну? Правда, он уже не чувствовал в себе достаточно силы, чтобы снова идти напролом, правда, она вызывает в нем больше жалости, чем страсти, но это ничего не доказывает. Страсть никогда не длится так долго, на смену ей является спокойное чувство. Все-таки Анастасия Юрьевна ему близка, дорога, и он готов мириться с мыслью, что придется долго ждать, раньше чем быть счастливым. Он знает, что у него хватит терпения на это!
XL
Ну конечно, это были Лабинские со своим неизменным спутником, паном Ржевуцким! Их еще издали увидал Галдин и прибавил шагу, радостно и смущенно улыбаясь. Неловко было принимать гостей в таком виде – в красной рубахе и охотничьих сапогах. Но все равно, теперь трудно было проскочить незаметно: его увидели, махали ему платками.
Все сидели у него на крыльце и пили квас, поданный услужливой Еленой. Они, должно быть, хвалили этот удивительный напиток, потому что галдинская хозяйка улыбалась от гордости. Верховые лошади стояли тут же, помахивая хвостами. Панна Галина с Жоржиком приехали на эгоистке {87} , панна Ванда, панна Зося, Тадеуш и Ржевуцкий – верхом.
– Мы к вам и за вами,– приветливо улыбаясь, сказала панна Ванда, глянув на Галдина с видимой радостью. Она крепко пожала ему руку и некоторое время даже не выпускала ее из своей. Ее глаза прямо смотрели на него, как на старого знакомого.
От него еще пахло лесом и древесной кровью. Он казался очень крепким, очень сильным в своей красной рубахе.
– Как жарко,– говорила панна Ванда, более оживленная, чем когда-либо,– никто не скажет, что уже сентябрь. Но где вы были сейчас? У вас такой здоровый, бодрый вид, вы так загорели…
– Я помогал дровосекам…
– Вот как? Это должно быть очень весело. Расскажите нам, как это делается…
Пан Бронислав похлопывал себя стеком по ногам, зажил, он смотрел так же насмешливо и самоуверенно, как и раньше.
– Панна Ванда забыла, зачем мы сюда приехали,– заметил он.
Она нетерпеливо пожала плечами.
– Ах, право, это не так важно. Мы вас слушаем, Григорий Петрович.
Галдин усмехнулся и, подойдя к Санеку, погладил его по шее. Потом начал рассказывать, как пилят ель, как ее режут на куски, как приготовляются шпалы, бруски, лафетки… Все очень просто и незамысловато… Приятен сам труд; приятно взмахивать топором и с силой ударять им по живому дереву; приятно чувствовать свою собственную силу, а потом, уморившись, лечь на сочные стружки, вдыхать их запах и, ни о чем не думая, смотреть, как качаются под ветром верхушки уцелевших деревьев. Вот и все…
– Счастлив тот, у кого такие вкусы,– ядовито улыбаясь, сказал пан Бронислав.– Я предпочел бы что-нибудь получше…
Панна Ванда резко обернулась к нему и произнесла, отделяя каждое слово:
– Люди, довольствующиеся малым, сохраняют в себе силу на крупные поступки, изнеженные люди годятся только на то, чтобы принимать оказываемую им помощь…
– Но это слишком, панна Ванда – негодующе воскликнул Ржевуцкий и даже взмахнул в воздухе стеком,– я, кажется, не давал повода смеяться надо мною!
Тадеуш зло усмехнулся, сочувственно поглядывая на Галдина. Панна Зося и панна Галина качали укоризненно головами.
– Как не стыдно, Ванда…
– Это мое убеждение,– спокойно ответила молодая девушка, презрительно улыбаясь и поджав губы, как делал это пан Бронислав,– я не хочу никого обидеть, мои слова не что иное, как сентенция…
Она рассмеялась:
– Боже мой, как обидчивы господа эстеты! Их тонкая душа вибрирует от каждого неосторожного слова: они злы, потому что это их право – злость так красива в эффектном освещении,– но кто смеет коснуться их грубыми руками? Мы с вами слишком грубы, Григорий Петрович!
Она опять засмеялась и вскочила на лошадь.
– Но куда вы? – остановил ее Галдин.– Посидите еще немного…
– Нет, нет, солнечные дни на перечете – нужно пользоваться ими по-своему. Седлайте своего Джека и едемте. Только за этим мы приехали к вам, как любезно напомнил мне пан Бронислав. Я очень рада,– обратилась она к Ржевуцкому,– что на вас сегодня серый костюм, а не красный фрак; быть может, это не так стильно, но зато, надеюсь, более безопасно!
На этот раз Ржевуцкий промолчал. Он сдвинул брови, опустил вниз углы губ, вздернул плечи. Он даже усмехнулся, когда садился в седло. Усмехнулся с таким видом, который говорил, что он далеко не считает себя побежденным.
– Rira bien qui rira le dernier! [28]28
Хорошо смеется тот, кто смеется последним! ( фр.). – Пер. авт.
[Закрыть]– шептал он, глядя на панну Ванду.
Она хотела во что бы то ни стало посмотреть на то место, где рубят лес. Галдин проводил их туда. Они ехали шагом, разговаривая все вместе. Даже Жорж расспрашивал Григория Петровича, хорош ли полк, в котором он служил: ему хотелось быть гусаром, это была его мечта. Тадеуш тоже не прочь был бы стать военным, но отец этого не хочет: он думает его пустить по дипломатической части, но дипломаты все большие врали и дураки,– добавил он шепотом, косясь на отстающего Ржевуцкого.
Панна Ванда смеялась сегодня ничуть не меньше панны Галины. Они точно состязались в смехе. Галдин не сводил с панны Ванды глаз, он положительно любовался ею. Он даже не знал, что больше идет ей – смех или строгое выражение. Впервые он ощутил непреодолимое желание дотронуться до нее. Одно только прикосновение к ней доставило бы ему блаженство. Он нарочно ехал совсем рядом с нею. Джек и Санек дружелюбно обнюхивали друг друга.
На повороте, когда они проезжали под густо нависшими над ними ветвями елей, Галдин схватил одну из этих веток и пригнул ее так, что она мягко легла на плечо молодой девушки – он радовался как ребенок этому далекому прикосновению. Сердце его билось взволнованно.