Текст книги "Бабье лето"
Автор книги: Юрий Слезкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц)
Гости остались от всего в восхищении, а губернатор несколько раз повторил:
– Та, та фот это я понимаю, это настоящее немецкое хозяйство.
Губернатор был добродушнейшим на вид немцем с седенькими бачками, с симпатичной лысиной на круглом черепе. Он был любезен со всеми, всем приветливо улыбался, махая в ответ на поклоны пухлой своей ручкой. Он плохо говорил по-русски, а потому избегал говорить много, что придавало ему облик глубокомысленной задумчивости; за него в общественных собраниях всегда говорил правитель канцелярии. Среди чиновников рассказывали с добродушною улыбкою, что жена губернатора, милейшая Эмма Оскаровна, сознавая, что губернатору неудобно не знать русского языка, перед отъездом в Витебск жаловалась на это в Петербурге своим знакомым, на что будто бы одна высокопоставленная особа ответила улыбнувшись, весьма тонко: «ah bah à quoi bon ce russe!» [17]17
А зачем этот русский? ( фр.). – Пер. авт.
[Закрыть]Как бы то ни было, эти добродушные немцы действительно прекрасно обходились без русского языка.
Кроме усадьбы, фон Клабэн возил всех в Черчичи и там показывал им церковь, где о. Никанор отслужил краткую литию {53} . Несмотря на то, что губернатор был лютеранином, он необыкновенно аккуратно крестился и клал земные поклоны даже тогда, когда этого не полагалось по уставу. Народа собралось множество: все хотели поглядеть на начальство. Исправник {54} и урядники {55} потели в своих парадных мундирах. За ландо губернатора ехали два конных стражника. Мужики снимали шапки и кланялись.
Фон Клабэн, сидя рядом со своим соотечественником, чувствовал себя вполне удовлетворенным. Он делал вид, что не замечает приветствий, увлеченный разговором с его превосходительством начальником губернии. Он уже рассчитывал, сколько неоцененной пользы принесет ему это высокое посещение.
Губернский и уездный предводители {56} ехали в другой коляске. Они почти все время молчали. Зато веселились от всего сердца господин Рахманов – кандидат в члены совета – и прокурор. Прокурор был мал ростом, некрасив, маленькая головка его непрестанно нервно вращалась из стороны в сторону на тонкой жилистой шее, но нрав у него был превеселый, ничуть не прокурорский, и так умел он рассказывать похабные анекдоты, что можно было умереть со смеху. Рахманов хохотал густым басом, держась одной рукой за длинную пегую бороду, а другою придерживая колыхающийся круглый живот.
XX
Стол был накрыт на десять кувертов, ждали еще адмирала Рылеева, который должен был приехать на этих днях к себе в имение, но его не было. Дам Карл Оттонович не пригласил по настоянию своей жены, боящейся лишней усталости, да к тому же, кроме Сорокиной и барышень Лабинских, никого и не было в окрестностях.
За каждым прибором стояла маленькая вазочка с пунцовой розой, а на тарелке лежал билетик с именем гостя. Венцлав был во фраке и белых перчатках, кроме него подавали еще две горничные.
Галдин приехал перед самым обедом. Он надел голубую венгерку {57} и казался очень интересным. Представился почтительно губернатору, который, как и фон Клабэн, спросил, не родственник ли его прочится в министры. Григорий Петрович был рассеян и глядел по сторонам, выглядывая Анастасию Юрьевну, но она появилась только к столу.
Настроение у всех было веселое, даже несколько легкомысленное. Все с нетерпением ждали обеда, а прокурор и Рахманов – облавы.
– Ну, Карл Оттонович, не надуйте нас, как в прошлый раз,– басил Рахманов.– Хо-хо-хо! Приготовили нам волчатиков?
– О, да,– отвечал уверенным тоном фон Клабэн.– У меня очень много волков: они даже съели у меня одну корову! Я вам обещаю удивительную охоту!
Записочка с именем Галдина лежала у прибора хозяйки. Ротмистр с благодарностью взглянул на Анастасию Юрьевну и, воспользовавшись общим разговором, шепнул ей:
– Ты хорошо себя чувствуешь?
Она улыбнулась ему счастливой улыбкой. Несомненно, она помолодела за это время. Она никогда не была так счастлива, как теперь. Когда разлили шампанское, она чокнулась с Григорием Петровичем и бросила ему:
– Милый…– и сейчас же заговорила с сидящем неподалеку веселым прокурором.
Волнуясь, поднялся князь Лишецкий. Он держал бокал в одной руке, другою пригласил всех ко вниманию.
– Господа,– сказал он обыкновенным голосом, но продолжая, все повышал его и под конец дошел до крика.– Господа! Мы, все здесь присутствующие, дети доблестных русских дворян, собрались, дабы достойно чествовать нашего высокочтимого руководителя на почве служения государству, милейшего Оскара Юлиановича, дорогого начальника губернии. Я желал бы по этому поводу сказать несколько слов. Мудрый царь-преобразователь, Петр I, создал из служилого люда особое сословие – дворян, именуя его «яко главный в государстве член» – благородным российским дворянством. Милостивый царь-освободитель Александр II в своих мудрых предначертаниях государственного устройства Российской империи вверил на попечение дворянства устроение земледельческого сословия, призывая его к самоотверженной работе на пользу и благо народа. В высочайшем рескрипте на имя благородного российского дворянства в 21 день апреля 1885 года царем-миротворцем Александром III высказано, наконец, пожелание, чтобы дворяне привлекались к постоянному пребыванию в своих поместиях, где предстоит им «преимущественно приложить свои силы к деятельности, требуемой от них долгом их звания». При этом выражена была надежда, что продолжению этой деятельности будут соответствовать «доблестные успехи и на других поприщах, издавна указанных дворянству историей и волею монархов».
Князь приостановился на мгновение, откашлялся и начал снова. Все слушали, казалось, с большим вниманием. Губернатор даже для приличия отодвинул от себя свою тарелку. Галдин украдкой смотрел на Анастасию Юрьевну.
– Господа дворяне! – с новой силой крикнул князь.– Пойдем охотно и с гордостью на этот высокий призыв. Уступая, когда это явится необходимым, места свои на почве государственного служения, оставаясь всегда готовыми пойти на клич державного вождя в защиту родины своей, вернемся же и к поместьям нашим, послужить на мирной оскудевающей ниве! Не разорять, а поднять продуктивность земли родной развитием промышленности и культуры в сельском хозяйстве надлежит нам. Постараемся примером своим на деле вновь завоевать руководящее значение благородного российского дворянства; своим влиянием мы отдалим сельское население от пагубного подпольного влияния, путем просвещения в духе нравственно-религиозном, а следовательно, и патриотическом, поведем народ русский. Мы призовем вновь нашу деревню к жизни культурной: ремесло, кустарная промышленность, искусство и наука (на этом месте князь смущенно запнулся, но, сейчас же оправившись, продолжал с возрастающим подъемом) найдут себе широкое развитие на месте – в деревне, не отрывая от земли такую ужасающую массу здоровой силы, идущей в город на жалкий заработок. Примером такого благородного служения родине служит нам наш милейший Карл Оттонович (князь мило улыбнулся в сторону хозяина), и я надеюсь, явятся еще новые силы, которые поддержат нас. (При этом генерал взглянул на ротмистра. Галдин придал своему лицу внимательное выражение.) Я кончил, господа, и предлагаю всем вам крикнуть «ура!»
Князь высоко поднял свой бокал. Лицо его было вдохновенно.
Все нашли речь его великолепной, вполне соответствующей действительности; поздравили кстати Карла Оттоновича с прелестным хозяйством и почувствовали повышенную энергию и желание работать на плодотворной ниве.
– Великолепно, восхитительно! – кричал прокурор.– Но не думает ли хозяин, что волчата заждались нас?
Это восклицание еще больше воодушевило гостей. Все поднялись из-за стола.
Показав глазами, чтобы Галдин следовал за нею, Анастасия Юрьевна поспешно прошла в полутемный будуар свой и там, обернувшись к нему, привлекла его к себе и молча, в порыве переполнявших ее любви и счастья, прижала его голову к своей груди.
XXI
Анастасии Юрьевне во что бы то ни стало захотелось поехать в Витебск вместе с Галдиным. Как ее ни отговаривал от этого Григорий Петрович, она настаивала на своем. Наконец, она даже сказала, что если он не поедет с нею, значит он ее не любит. На нее все чаще нападал страх за его любовь; она стала больше нервничать и делать много рискованных вещей. Так, она недавно приехала в Прилучье без мужа и, конечно, вся дворня это видела.
– Я хотела посмотреть, как ты живешь,– робко оправдывалась она.– Мне так хотелось это, я думала, что ты не очень рассердишься на меня…
– Конечно, я не могу сердиться на тебя, но неужели ты не понимаешь, что этим себя ставишь в неловкое положение и усиливаешь слухи, которые и так распускают про нас! Не думай, пожалуйста, что я боюсь, ты сама знаешь, как мне тяжело скрываться, но ведь надо делать что-нибудь одно – или прятаться, или откровенно во всем сознаться мужу. Последнее гораздо больше мне по душе, и я не понимаю, что тебя останавливает…
Он был очень взволнован. Даже прошелся несколько раз по комнате.
Она смотрела на него с нескрываемым восхищением.
– Я всегда повторял и буду повторять, что такое положение долго продолжаться не может. Оно тягостно для меня, обидно, и более того, ничего не обещает впереди. Мы не в Петербурге, где можно спрятаться; здесь мы у всех на глазах, и неужели ты думаешь, не найдутся гнусные люди, которые рады будут сделать какую-нибудь пакость, пуститься даже на шантаж. Я очень прошу тебя – подумай об этом! Мне больно сознаться тебе, но, право, наши встречи с тобой, кроме наслаждения, которое они дают, приносят мне всегда тяжелое чувство виновности… то, что я вор,– вор поневоле, и ты не знаешь, как это больно!
Глаза ее потухли, она ответила глухо:
– Конечно, я знала, ты уже тяготишься мною!
Он сжал кулаки от досады. Он так хотел, чтобы его поняли, чтобы сознали необходимость совместной жизни – конечно, уж не потому, что она ему в тягость! Какие дикие мысли рождаются в голове этих женщин!
– Да что же это, наконец! – воскликнул он, останавливаясь перед нею.– Зачем ты себя и меня мучишь! Кто говорит тебе об охлаждении? Ведь желая, чтобы все изменилось, чтобы ты стала мне настоящей женой, я только и думаю о нашей любви!
– Но это невозможно!
– Почему невозможно? Я сам поеду к нему и расскажу все. Он должен же будет понять, в чем дело…
– Он никогда не согласится на это,– настаивала она.
– Почему? Во всяком случае, его можно заставить! Что за вздор!
– Нет, нет, ты его не знаешь… Он никогда не согласится… Он… нет, не надо даже думать об этом…
– Но объясни же мне…
Она притянула его к себе и спросила:
– Так ты мне скажешь, когда разлюбишь меня?
– Зачем это говорить… я так далек от мысли…
Она перебила его:
– Хорошо, я верю тебе, верю… мой родной, мой единственный…– смеясь, она притянула к себе его голову.
– Я так счастлива, так счастлива… ты не рассердишься, если я тебя попрошу?..
– О чем?
– Я хотела бы, нет, мне совестно… я хотела бы выпить вина за наше примирение… Да, да, за нашу любовь, совсем немножко…
Ему безотчетно стало страшно.
– Охотно,– сказал он,– я сейчас скажу, чтобы дали шампанского, но не вредно ли тебе это будет?.. Сегодня так душно! А впрочем,– поспешил он добавить, видя ее нетерпеливое движение,– конечно, я сам хочу чокнуться с тобою…
– О нет, это совсем не вредно,– говорила Анастасия Юрьевна,– какие пустяки! Я себя так хорошо чувствую, как никогда еще. Это все его фантазии: он думает, что у меня наследственность… Но ведь он ничего не понимает! Напротив, вино меня оживляет.
Она пила шампанское, чокалась с Григорием Петровичем, смеялась и чувствовала себя прекрасно: совсем как дома,– уверяла она. Тогда же ей и пришла в голову мысль проехаться вместе в Витебск.
– Это будет так интересно! Мы поедем с тобой водном вагоне, а потом наймем извозчика и будем кататься. Я надену густую вуаль, так, чтобы меня никто не узнал.
Она с увлечением рассказывала о том, как они будут счастливы вдвоем, гуляя по Витебску, и радовалась, как молодая девушка, всем этим таинственным сговорам. Кончилось тем, что и Григорий Петрович увлекся ее мыслью.
Они условились, что выедут утром, каждый со своей станции (в Прилучье и Теолин можно было попасть с двух разных станций одной дороги), чтобы не возбудить подозрений. Она скажет мужу, что едет за покупками. Ему и в голову не придет, тем более, что он теперь очень занят полевыми работами.
XXII
В условленное утро Галдин выехал из дому в одиночном шарабане. Сначала накрапывал мелкий дождь, но потом небо прояснилось, глянуло солнце, день наступил такой ясный, веселый и молодой, что невольно хотелось радоваться. Осина кое-где покраснела, но воздух был напоен влажным запахом травы и листьев, казалось, будто опять вернулась весна.
В вагоне Григория Петровича встретила Анастасия Юрьевна (она села на предыдущей станции).
– Сюда, сюда! – махала она ему.
Он вошел в купе. Они поцеловались.
– Ты рада? – спросил Григорий Петрович, глядя в ее темные глаза.
– Рада ли я? Я так счастлива!
Они уселись в угол, близко друг от друга и, не переставая, болтали разные глупости, какие приходят в голову, когда люди очень счастливы, очень влюблены. Они еще ни разу не чувствовали себя так легко, так свободно. Их занимало, как детей, сознание, что вот они едут вдвоем, и все принимают их за мужа и жену. Им казалось, что даже кондуктор как-то особенно одобрительно взглянул на них, когда отбирал билеты.
До Витебска было всего два часа пути.
Вскоре блеснула Двина, на берегу ее все чаще замелькали серые домишки предместья. Потом показался белый дом губернатора, старый собор, весь зеленый бульвар.
Поезд остановился. Кинулись в вагоны носильщики. Поднялась суматоха.
Анастасия Юрьевна пугливо прижалась к руке Галдина, опустив густую синюю вуаль.
– Ты никого не видишь из знакомых?
– Нет, кажется, никого нет,– успокоил ее Григорий Петрович, пробираясь к выходу.
Пришлось подняться на виадук, а оттуда уже пройти в залу первого класса.
Вокзал был полон. Приезжих было мало, провожающих и встречающих немного больше, но более всего было здесь праздношатающихся. Гимназисты, кадеты, юнкера и студенты с видом победителей расхаживали среди толпы девиц всех положений, всех возрастов. Они занимали все стулья, мешали путешественникам и лакеям, наполняли одуряющим гулом высокие своды залы, чувствовали себя так же весело и непринужденно, как где-нибудь на вечеринке.
– Мне страшно,– шепнула Анастасия Юрьевна. Галдин ничего ей не ответил, проталкиваясь вперед. Он сам чувствовал себя несколько смущенным под любопытными взглядами, бросаемыми на его спутницу со всех сторон. У подъезда стояли извозчичьи пролетки. Они налетели на Галдина со всех сторон, предлагая свои услуги. Он выбрал более опрятный экипаж, они поехали.
– Верх, верх,– волновалась Анастасия Юрьевна,– ради бога, поднимите верх.
Когда Галдин зачем-то обернулся назад, он увидел знакомую фигуру. Маленький полный господин в белом кителе глядел им вслед.
«Черт возьми, да ведь это почтмейстер»,– досадливо подумал Григорий Петрович, но ничего не сказал своей спутнице, чтобы еще больше не обеспокоить ее.
Пролетка тряслась по неровной мостовой вдоль низеньких грязных домов. Едкая пыль оседала на платье, забиралась в глаза и рот. По тротуарам ходили все те же гимназисты и студенты в фуражках с широкими полями и желтых ботинках. Старые евреи сидели у своих лавчонок, а у ворот собирались еврейки и о чем-то спорили визгливыми голосами. Городовой зевал на вывески.
Переехали через мост. Внизу под каменными быками сидели на отмелях мальчишки и ловили рыбу, иные купались – бронзовые и худые, как маленькие дикари, они кричали непристойности бабам, мывшим на берегу белье. За мостом извозчик свернул направо, мимо белого здания гимназии, тощего палисадника и предводительского дома.
– Куда же мы? – спросил Григорий Петрович: тряска по камням его раздражала.
– Я, право, не знаю,– нерешительно ответила Анастасия Юрьевна. Она сама чувствовала себя не по себе и боялась, что он это заметит.– Мы могли бы заехать к «Альберту»… но я боюсь, быть может, там есть кто-нибудь…
– Ну, в конце концов, мы здесь от этого вообще не гарантированы,– засмеялся Галдин.– Во всяком случае, приходится рисковать. Ты сама хотела этого! Не правда ли, моя маленькая трусиха?
– Да, конечно, и ты теперь недоволен мною!..
– Почему? – ничуть… но если школьничать, то школьничать… Не ехать же нам в самом деле кататься за город – этого удовольствия у нас и в деревне сколько угодно… Итак, к «Альберту»…
Они остановились перед единственной в городе кондитерской. На балконе сидело несколько посетителей. Два кадета с гимназистками, два коммерсанта и какой-то чиновник в форменном сюртуке. Но Анастасия Юрьевна ни за что не захотела садиться здесь: могут увидеть проходящие мимо,– и они пошли внутрь. В первой комнате за прилавком стоял совсем лысый, как колено, господин и со злым лицом гонял мух с конфет и пирожных; в соседней комнате, где расставлены были круглые столики, никого не было. Пахло шоколадом и масляными красками от картин, развешанных по стенам (здесь продавались произведения местных живописцев).
Сев в углу за один из столиков, они потребовали мороженого.
Анастасия Юрьевна сняла перчатки, и, вытянув на столе руки, смотрела на Галдина. Она была бледна от волнения и усталости, но глаза ее блестели оживлением.
– Ну, иди же ко мне,– сказала она Григорию Петровичу, разглядывавшему удивительные пейзажи и nature morte,– мы сейчас будем есть мороженое – я его ужасно люблю, оно напоминает мне детство…
Он сел напротив и взял ее за руки. Опять она ему казалась такой ласковой, хрупкой:
– Хорошая моя…
Но внезапно Анастасия Юрьевна закусила губы, чуть внятно прошептав:
– Ай-яй!..
Он сидел спиною к двери и ничего не видел.
– Что такое?
Потом, следя за ее глазами, обернулся. В кондитерскую входили панна Эмилия с двумя старшими дочерьми пана Лабинского.
XXIII
– Quel hasard! [18]18
Какая неожиданность! ( фр.).
[Закрыть] – сказала довольно сдержанно панна Эмилия, завидя Анастасию Юрьевну и Галдина.– Мы так давно не видались. Madame приехала за покупками?
Все трое были в трауре, который очень шел молодым, но еще более старил старую.
– Да, я приехала сюда к своей портнихе,– смущенно отвечала Анастасия Юрьевна,– и вот встретилась с m-r Галдиным… Сегодня ужасно жарко…
Панна Эмилия, поджав губы, косо посматривала на ротмистра.
– Присядьте, пожалуйста,– говорил Галдин, обращаясь то к ней, то к ее молодым спутницам. Он чувствовал себя смущенным и досадовал на то, что пришел сюда. Слишком прямо смотрела на него панна Ванда из-под своей черной широкополой шляпки. Ровный румянец играл на ее щеках, хотя не было заметно, чтобы она устала от духоты и пыли; такие же темные, как у Анастасии Юрьевны, глаза глядели спокойно, холодно и строго; черное платье красиво облегало ее фигуру.
Панна Галина раскраснелась, как мак, серые глаза лукаво улыбались, а золотые волосы беспорядочно выбились из-под шляпки. Она дышала высоко своей крепкой грудью, которой, казалось, было тесно в узкой кофточке.
– О да,– говорила панна Эмилия, присаживаясь к столу и еще больше поджимая губы, словно желая показать, что она совсем уж не так верит в то, что ей сказала Анастасия Юрьевна,– летом в городе совсем немыслимо. Мы очень редко приезжаем сюда – и то ненадолго. После того как умер брат (при этом она тяжело вздохнула и на мгновение опустила вниз глаза), вся забота о семье перешла ко мне… Мои бедные девочки, mes petites nièces [19]19
Мои маленькие племянницы ( фр.).
[Закрыть]так удручены горем… Mais on espère toujours, même en désespérant [20]20
Но даже в самом безнадежном положении всегда надеюсь ( фр.).
[Закрыть] – я надеюсь, что Господь поможет нам, и доходы в этом году не уменьшатся. Цены на горох стоят очень хорошо, а у нас так много гороху… Но простите, я, кажется, говорю совершенно неинтересные вещи для madame, madame не любит хозяйства…
Она опять поджала губы, снисходительно улыбаясь.
«С каким бы удовольствием я изуродовал твою гнусную физиономию»,– подумал Галдин, глядя на нее.
– Нет, отчего же, я всегда охотно слушаю,– сказала Анастасия Юрьевна, беспокойно взглянув на Григория Петровича.
– Мы должны извиниться перед вами, что не пригласили вас на похороны отца,– обратилась к ротмистру панна Ванда, когда ее тетка опять заговорила что-то об урожае,– но у нас есть свои семейные традиции – мы не приглашаем никого постороннего на похороны близких… Мы избегаем вмешивать других в наши личные частные дела… Вы понимаете?..
– Конечно, это так понятно,– ответил Галдин уверенно, хотя хорошенько и не вник в значение этих правил, а говорил из приличия.
– Все такие обряды или торжества имеют важное значение только для нас,– пояснила девушка свою мысль,– и ровно ничего не представляют для других, поэтому присутствие их может только внести диссонанс…
Она говорила по-русски чисто, без видимых неправильностей, но как-то особенно отчеканивала каждое слово. Выражение ее лица оставалось спокойным, уверенным: она точно не допускала возражений.
– Это совершенно правильно,– вторично подтвердил Галдин, думая: «Боже мой, как это скучно!»
Но лицо ее ему все-таки очень нравилось. Он вспомнил, что сказал ему ксендз, когда они уезжали из Новозерья. Он усмехнулся: ну могут же приходить в голову такие нелепые мысли!
– У вас, кажется, хорошие лошади? – снова обратилась к нему панна Ванда, прямо глядя ему в глаза. Она имела эту привычку, когда говорила с кем-нибудь.
– Недурные,– не без удовольствия отвечал ротмистр.
– Я слыхала, что вы великолепный кавалерист и стрелок…
– Ну что вы!..
– Правда, правда – мне передавал это один знакомый, он был вольноопределяющимся в вашем полку. Он мне говорил о вас.
– Право, я начинаю краснеть…
– Нет, вы не беспокойтесь – ничего дурного. Я сама люблю лошадей, люблю охоту и очень рада, что нашла единомышленника… Вы, конечно, приедете к нам?
– С удовольствием.
– Непременно… вы такой домосед, вас приходится просить – сами вы не догадаетесь заглянуть…
– Но я не знал, удобно ли это…
– Ну так знайте!
Она улыбнулась, но сейчас же ее лицо приняло спокойное, внимательное выражение. Она точно изучала своего собеседника.
Он стал говорить о лошадях, как о существах, с которыми сроднился, о которых привык думать, как о людях. Он говорил с увлечением, почти красноречиво. Конечно, у него и в мыслях не было понравиться своими речами, он действительно очень любил лошадей. Он рассказал, как он приобрел своего гунтера Джека, потом перешел вообще на конное дело в России, на скачки, на выездку… Теперь в полках опять начинают увлекаться спортом, серьезно учатся верховой езде. Россия в этом отношении далеко перегнала Германию и сравнялась с Францией.
Он выпрямился, помолодел. Лицо его дышало мужественной красотой: давно ему не приходилось говорить о своих любимцах. Рассказывая, он казнил себя за то, что, увлеченный своими личными делами, перестал думать о Джеке, совсем забыл его. Он положительно досадовал на себя за это.
Анастасия Юрьевна смотрела на него с удивлением, с восторгом, смешанным с ревностью. Как он любил этих животных! Как он оживился, говоря о них! – ей было это немного неприятно. Он никогда так не оживлялся, когда говорил с нею.
Панна Ванда слушала со вниманием; она смотрела в глаза Галдину, точно запоминая каждое его слово. Ее не смущали технические термины, которыми пестрела его речь,– она все это сама хорошо знала и слушала его как старшего товарища. Панна Галина добродушно улыбалась: она всегда радовалась, когда сестра ее была довольна. Но панне Эмилии все это скоро надоело, ей вспомнилось, сколько еще осталось невыполненного дела, она заторопилась.
– Пора, пора,– говорила она, поджимая губы.
Все поднялись. Галдин все еще чувствовал себя возбужденным.
– Это было так интересно, все, что вы сейчас говорили,– сказала ему панна Ванда.– Я хотела бы еще послушать вас. Знаете что – мы сегодня будем в опере, приходите туда, если вам это не трудно…
Галдин замялся, вспомнив об Анастасии Юрьевне, но ему так хотелось поговорить еще о любимом предмете, он не выдержал:
– Если Анастасия Юрьевна захочет слушать музыку, то я охотно буду ей сопутствовать.
Он с любовью и просьбой взглянул на свою спутницу.
– Конечно, я буду очень рада,– отвечала она.
Тогда они решили, что Григорий Петрович возьмет ложу и они встретятся вместе в летнем театре.
XXIV
Галдин был в восторге, он никогда еще не говорил так много и не чувствовал себя таким веселым. С Анастасией Юрьевной он вообще говорил мало и то больше о своих чувствах. Да им как-то и не хотелось говорить, когда они оставались вдвоем: слишком полны были их сердца. К тому же он угадывал, что его интересы ей чужды, он даже стыдился сознаться ей раньше, что больше всего любит здоровые удовольствия – спорт, охоту – и очень мало понимает в литературе, а еще меньше в отвлеченных вопросах. Она говорила ему, что восхищается природой, а он, собственно, и не знал, что такое природа, не стоял в восхищении перед красивыми видами, не мечтал, глядя на звезды, но любил всей душой своей, всем своим здоровым телом землю, которая так вкусно пахнет, лес, в котором прячется так много зверя и птиц, реку, которая дает такую бодрость уставшим мускулам. Он чувствовал себя гораздо вольнее, счастливее в деревне, чем в городе, но никогда не думал, что это оттого, что вокруг него природа. Самое слово «природа» казалось ему каким-то глупым, чужим – выдумкою какого-нибудь «волосатого интеллигента». А тут вдруг нашлась девушка, которая слушает серьезно все его разговоры о собаках, о лошадях, сама расспрашивает его о них, сама любит все это. Невольно он увлекся, и у него нашлись и язык, и слова.
XXV
Возвращались они совсем другими, не похожими на тех, которые ехали в город и забавлялись своей выходкой, как дети. Сначала Галдин попробовал подействовать на Анастасию Юрьевну доводами, убеждениями, лаской, поцелуями, но вскоре замолк и молчал до самого отхода поезда.
Собственно, ничего не произошло особенного, совершенный пустяк, на который никто бы не обратил внимания, если бы не повышенная впечатлительность молодой женщины. Дело в том, что когда они выходили из театра, Григорий Петрович, увлеченный вновь завязавшимся разговором о псовой охоте, по рассеянности подал пальто панне Ванде – первой. Но нельзя же было подумать, что он поступил так нарочно! Что он хотел пренебречь Анастасией Юрьевной, отдать предпочтение панне Ванде или, что еще нелепее, унизить ее перед девушкой. У него и в мыслях не могло быть этого, а однако ему именно так и сказали:
– Вы не уважаете меня, вы нарочно оскорбляете меня! За что? Как вы не чутки, как вы грубы,– настоящий конюх!
Его так и назвали – конюхом. Это после всех его убеждений, его просьб понять его, наконец, простить ему невольную ошибку. Ведь он так ее любит! Он от всего сердца сказал ей это, хотя его и кольнуло при мысли о том, как принимают его любовь: видно, эта любовь не так уже нужна!
Его назвали конюхом – это нарочно, чтобы уязвить его за разговоры о лошадях, которые ей противны.
Тогда он больше уже не возражал ей. Он замолк и молчал, сохраняя на лице своем внешнее спокойствие, а глаза его потускнели, округлились, как будто ничего не видели.
– Ступайте к этой польке, которая смеется над вами, и развлекайте ее своими занимательными историями…
Галдин никогда не видал Анастасию Юрьевну такой. Грудь ее высоко поднималась, пальцы дрожали, нервно перебирая складки сложенного зонтика.
В вагоне она разрыдалась. В их купе сидел еще какой-то пассажир. Он с удивлением смотрел на нее из-за газеты. Галдин не знал, что делать.
– Как не стыдно,– шептал он ей, пробуя взять ее за руку, которую она вырывала.– Мы не одни,– это неудобно же, в конце концов!..
– Оставьте меня, оставьте меня в покое…
Он вышел в коридор и стал смотреть в окно.
Золотые шмели веселой стаей неслись за поездом. Колеса скрипели, взвизгивали, выстукивали свою непрерывную дробь; черные деревья проплывали мимо с поникшими ветвями, грустные на темной дали неба.
Галдин увидел в стекле свое лицо, неверное под мигающим светом вагонной свечи. Тогда, взглянув себе в глаза, он почувствовал, что был несправедлив к изнервничавшейся больной женщине, что он напрасно придал ее словам такое большое значение, напрасно рассердился. Он повернул к двери купе и хотел уже войти в нее, как ему навстречу вышла Анастасия Юрьевна. Они остановились друг перед другом, молчаливые, но уже примиренные. На ее глазах еще не высохли слезы, но эти слезы были последними – она робко смотрела на него. Что она думала? Почему в ее глазах он прочел столько тоски, столько безнадежности? Она пробовала улыбнуться, о, улыбка ее была такая, какая является на губах умирающего, чувствующего, что смерть уже близко, улыбка для успокоения остающихся жить. Почему и у него захватило дыхание,– он, такой жизнерадостный, одно мгновение подумал, что заплачет…
Они уже не были раздражены, они уже простили друг другу, но они и не могли радоваться. Быть может, они бессознательно провидели всю свою дальнейшую жизнь, а это всегда почему-то бывает тяжело: в будущем всегда ожидает конец. Они не больше минуты стояли так, но им казалось, что прошли долгие, мучительные часы.
– Как мне тоскливо, как мне больно,– первая сказала Анастасия Юрьевна.– Гриша, скажи мне, почему это?
– Мы просто устали с тобой,– ответил ей Григорий Петрович.
– Нет, нет – не то…
Она увлекла его на переднюю площадку вагона. В открытые окна продувал ветер, пол дрожал под ногами.
– Вот тут нам лучше, не правда ли?
– Да, здесь свежее… но ты не простудишься?
Она не ответила. Она перегнулась в окно и вдыхала в себя сырой воздух ночи. Она чувствовала теперь какую-то неловкость. Они искали слов для разговора, твердо зная, что говорить нужно, но слов не находилось.
– Я так ничего и не купила. Придется сказать, что ничего не нашла. Как все это глупо, глупо, глупо…
На одной из промежуточных станций Галдин принес ей сельтерской воды {58} и сам у буфета выпил рюмку водки и очень старательно съел какой-то бутерброд. Он теперь делал все как-то особенно аккуратно и, когда затворял за собою дверь, то думал: я затворяю дверь. Совсем покойно, безразлично было на душе. Потом они еще поговорили о незначащих вещах: о том, что в городе страшно пыльно и что у «Альберта» вкусные конфекты и мороженое. О театре они избегали говорить.
Григорию Петровичу нужно было сходить первому. Когда поезд остановился на его станции, они вдруг сразу поняли, что им еще много необходимо сказать друг другу, что надо торопиться, иначе все перезабудешь. Они взялись за руки и произнесли вместе одно и тоже:
– Так помни…
Но не докончили. Анастасия Юрьевна прижалась к нему, готовая опять разрыдаться. Галдин поцеловал ее в лоб и быстро соскочил на платформу. Поезд тронулся дальше. Не оглядываясь, Григорий Петрович дошел до своего шарабана. Антон удивился – так резко барин крикнул ему: