Текст книги "Бабье лето"
Автор книги: Юрий Слезкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)
Григория Петровича покоробила несколько вольная речь Дмитрия Дмитрича, он неучтиво оборвал его:
– До этого мне, собственно, мало дела – жениться я, слава богу, не собираюсь и за приданым не гонюсь. Квас хорош?
– Восхитителен,– отвечал, не смутившись, почтмейстер,– лучше всякого шампанского!
– Ну уж нет,– улыбнулся ротмистр,– я шампанское ни на что не променяю. Да вы, может, выпьете со мной бутылочку – я велю к обеду заморозить.
Почтмейстер так весь и просиял.
Галдин, глядя на него, продолжал улыбаться.
– Так вы говорите, что барышни хороши,– завел он опять речь о Лабинских, желая загладить свой резкий тон.– На мой взгляд, панна Ванда лучшая…
– Несомненно – подхватил его собеседник,– панну Ванду можно назвать просто красавицей, но уж очень она субтильная… и потом характерец – у-у-у!
Почтмейстеру так и не удалось распространиться о характере панны Ванды, так как в комнату вошла Елена и, по обыкновению, взглянув на барина своими испуганными глазами, сообщила:
– Там к вам граф приехали. Я его в гостиную звала, так они не идут…
Григорий Петрович поспешно встал и, извинившись перед Погостовым, вышел в переднюю.
Он догадывался, зачем приехал к нему граф, но все-таки ждал чего-то большего. Ему казалось, что граф должен сообщить нечто важное, имеющее отношение к нему – Галдину. Во всяком случае, явился удобный предлог, чтобы снова побывать в Теолине.
– Милости прошу, граф,– как можно учтивее воскликнул ротмистр, подходя к гостю,– вот сюда, в гостиную.
Граф робко мялся на месте, не зная, куда девать свою дворянскую фуражку с красным околышем.
– Ах, помилуйте,– говорил он, пришепетывая и краснея.
«Однако с таким экземпляром не сговориться»,– подумал Галдин, но улыбнулся еще учтивее и повторил:
– Пожалуйте за мной, у меня запросто…
XV
За закуской, которую, против обыкновения, подали в столовую (Никита Трофимыч был приглашен выпить чарку), граф так оживился, что его трудно было узнать. Он неожиданно вынул из бокового кармана своей венгерки письмо и подал его Галдину.
– Это вам просили передать,– сказал он таинственно.
Григорий Петрович вспыхнул, поспешно пряча протянутый ему конверт. Он заметил, как насторожился при этом почтмейстер.
– Вот, не угодно ли, фляки господарски {48} ,– превкусная вещь,– сказал он, чтобы скрыть смущение.
Все время, сидя за столом, угощая гостей и закусывая сам – Галдин никогда не мог пожаловаться на аппетит,– он ощущал у себя на груди шуршащую бумагу письма и даже не раз дотрагивался до нее руками, будто желая убедиться, точно ли при нем это письмо.
«Ага,– проносилось в его голове,– да ты, действительно, волнуешься!»
– Вот так эндак, вот так так! – кричал совсем уже разошедшийся граф, не переставая прикладываться к рюмочке.– Я так и знал, что встречу в вас друга! Честное слово! Уверяю вас… мне дорого человеческое обращение, более того – я люблю, когда помнят о моем имени! Карлуша – тот ничего не понимает. Он мужик, хам… У него голова, но он хам… извините за выражение!
– Хе-хе-хе,– смеялся почтмейстер, хитро поглядывая на Галдина,– его сиятельство развязали язычок – хе-хе-хе!
Он тоже много пил, но оставался таким же благопристойным, гладеньким и доброжелательным и, кажется, всему очень радовался, точно получил подарок.
– Карлуша – свинья,– продолжал граф,– настоящая немецкая свинья… Он хочет надо мной опеку поставить и сам опекуном стать… Дудки-с… Я вот возьму и женюсь, возьму и женюсь и все жене передам… Он думает, что со мною, как с Настей, все можно сделать… Нет-с, никогда-с! Все равно на простой женюсь, а женюсь… Вот так эндак, вот так так!
– Я вам не советовал бы торопиться,– заметил Григорий Петрович, думая, как бы начать нужный ему разговор и досадуя на мешающего почтмейстера.
– Почему же! – возразил граф.– Очень просто, возьму и женюсь… Простая девка иногда лучше нашей, ей-богу.
– Хе-хе,– опять засмеялся Дмитрий Дмитрич,– вполне последовательно: дедушка раскрепощал мужиков, а внучок в альянс с ними вступает… Голос крови, так сказать…
– К чему вы это, собственно? – недовольно покосился на него Галдин.
– Да как же… Вы ведь знаете, конечно, о графе Донском…
– Знать то знаю,– сухо отчеканил Григорий Петрович,– но нахожу ваши шутки неуместными…
Когда Галдин был чем-либо рассержен, лицо его становилось каменным, усы подымались вверх, а глаза тускнели и будто не видели ничего перед собой. Он походил тогда на готовящегося к борьбе коршуна. Но он был отходчив и добр, быстро на губах его появлялась добродушная усмешка. Почтмейстер смолк, замельтешил, а после обеда распрощался, отговариваясь делами, и уехал.
– Вы дровец ему послали? – полюбопытствовал граф, когда Погостов скрылся.
– Каких дровец?
– Как же! Это необходимо сделать. Я и то ему даю. Тут все так делают…
– Но за что же? – изумился Григорий Петрович.
– Да ведь он почтмейстер,– очевидно, тоже удивляясь непонятливости хозяина, настаивал граф,– он вам иначе заказные письма сразу доставлять не будет, а сначала повестку пошлет – возня лишняя, будет требовать доверенность от вашего человека – вообще затруднения…
Граф засмеялся.
– Я вот, говорят, дурак, а все-таки многое что вижу, вообще мог бы целый роман написать… много прохвостов…
Он нахмурился и замолк, угрюмо барабаня пальцами по губам.
Григорий Петрович тоже молчал, не зная, с чего начать. Он еще раз потрогал то место, где у него было спрятано письмо, и в раздумье потянул себя за ус. Конечно, это она ему пишет. О чем? Может быть, просит опять приехать к себе? Или что-нибудь относительно брата. Но, собственно, говорить о таких вещах – история довольно щекотливая, а тут и прямо не подступишься.
– Послушайте, граф,– наконец прервал молчание ротмистр. Достал трубку и начал ее тщательно прочищать.– Вам Анастасия Юрьевна говорила что-нибудь?..
– Что? – растерянно повел глазами гость.
– Я хотел спросить… А, да к черту! – воскликнул Галдин и вскочил с места.
Граф вздрогнул.
– Вы серьезно намерены жениться? – приступил Григорий Петрович прямо к делу.
– А… да, да… я собираюсь…
– Ну вот, так я вам скажу, что вздор… Вы не обижайтесь на меня и не обращайте внимания на мои выражения, а слушайте… Меня Анастасия Юрьевна уполномочила поговорить с вами, сказала, что вы мне доверяете.
Он подсел опять поближе к графу и слегка дотронулся до его колена. Граф просиял. В эту минуту у него было что-то общее с сестрою. Галдину он положительно стал симпатичен. Григорий Петрович заговорил от чистого сердца:
– Нет, вы послушайте… Вы, конечно, знаете, что сестра ваша вас любит и желает вам добра… Она умоляла меня подействовать на вас, объяснить вам, что то, что вы задумали, ужасно. Конечно, можно полюбить простую девушку, но тут ведь совсем другое…
Григорий Петрович чуть не сказал, кто такая эта девушка. Он считал себя не вправе голословно обвинять Клябина, которого мало знал: Анастасия Юрьевна могла ошибаться…
– Что вы! – воскликнул граф с восторженным убеждением.– Помилуйте! Вы не знаете, что это за женщина. Я вижу, вы порядочный, добрый человек, и я вам скажу: она замечательная девушка! Вот моя первая жена – бог ей прости – та была настоящая ведьма, хуже ведьмы! А эта… Нет, вы взгляните…
Граф взволнованно полез к себе в боковой карман и вытащил оттуда фотографическую карточку, завернутую в папиросную бумагу.
– Вы только посмотрите,– продолжал он,– я ее заставил сняться, карточка скверная, но все равно… Разве это не ангел, не сама доброта?
Галдин взглянул на портрет. Он был, точно, очень плох и трудно было что-нибудь толком разобрать, но Григорию Петровичу удалось все-таки различить миловидное женское лицо, несколько круглое, несколько грубоватое, но все же не лишенное приятности. Такие лица часто встречаются среди мещаночек победнее. Не будучи физиономистом, Галдин все же сразу мог догадаться, что она вовсе не была таким идеалом доброты, какою ее представлял себе граф. Скорее в ней проглядывала расчетливость и некоторая хитрость.
– Что – видите? – говорил граф, не выпуская, как сокровище, из рук своих карточку и захлебываясь.– Но ее нужно знать, как знаю я. Вы скажете – она пала?..– А мы разве безгрешны? Разве мы смеем казнить других, будучи их грязнее?.. Вздор! Неправда! Не можем! Ей, вы думаете, не тяжело?! Она не ненавидит Карлушку? И тяжело, и ненавидит. И я ей помогу. Должен! Таких людей мало, она никогда надо мною не смеется, у нее слова такие есть… вы не знаете их… Нет, не говорите, это неправда все, что вы скажете. Я только один знаю ее – один, один.
Граф замолк. В глазах его стояли слезы. Этот несчастный – почти кретин, почти пропойца,– казался великим в своей любви. Григорий Петрович не знал, что возразить. На такие чувства нет возражений. Он даже позавидовал ему,– черт возьми, этак не всякий любит!
XVI
Оставшись, наконец, один и так и не успев разубедить графа, Григорий Петрович вынул из кармана письмо, пошел к себе в спальню, зажег свечку, так как уже наступили сумерки, и разорвал конверт.
Писала Анастасия Юрьевна.
«Григорий Петрович, вы будете удивлены, получив мое письмо. Я сама не знаю, что со мной. Вот уже несколько дней я не нахожу себе места – мне не хватает вас. Как ни страшно женщине первой говорить это, но все равно я вам говорю – люблю. Я не Татьяна, мне уже тридцать лет, и это письмо может показаться смешным, диким, но знаю, что и вы не Онегин, что у вас есть сердце. Может быть, я ошиблась, но ваше отношение ко мне дало право думать, что вы относитесь ко мне с участием. Я не думаю о будущем и не хочу его. Я больна, измучена, но я еще могу любить – могу ли быть любимой? Думая о муже, я не чувствую себя преступной – он сам оттолкнул меня от себя – я для него давно уже умерла как человек и как женщина. Брат вам передаст это письмо – разорвите или храните – мне все равно,– только ответьте мне, где мы можем встретиться. Простите мои ошибки, я плохо пишу по-русски, французский же здесь был бы не у места. А. К.»
Неужели это писала Анастасия Юрьевна? Ну да, конечно, не могло быть никаких сомнений. И это правда? Правда то, что она его любит?
Григорий Петрович закрыл глаза, потом зажмурился, глядя на огонь свечи. Минуту он любовался все расходящимися лучами света, ни о чем не думая. Он нарочно старался ни о чем не думать, потом сказал громко:
– Я получил письмо от Анастасии Юрьевны.
Осторожно положил письмо на стол, расправил помятые листки и улыбнулся. Улыбка долго не сходила с его губ.
«Ну конечно, она меня любит… Об этом можно было догадаться сразу, но ведь дело и не в том – ведь и я ее люблю. Ведь не проходило дня, чтобы я о ней не думал. И потом, разве не из-за нее я разозлился на почтмейстера? Конечно, конечно… Но что-то будет дальше? Нет, лучше не думать об этом… Стыдно, стыдно – не мог первым написать ей. Легко сказать – написать письмо; черт возьми, легче попасть из пистолета в подброшенный пятак, чем написать письмо!»
Галдин внезапно поднялся и быстро прошелся по комнате, потом схватил стул, высоко поднял его одной рукой на воздух, но и это ему не помогло. Мысли никак не могли освоиться со случившимся.
– Ну да, я получил письмо,– снова проговорил он громко, и вдруг его охватила такая бешеная радость, такое желание двигаться, бегать, кричать, смеяться, что он опрометью выскочил из спальни, в два прыжка спустился с лестницы и очутился на дворе.– Антон! Антон! – закричал ротмистр.– Скорее там!
– Что прикажете? – отвечал голос кучера из конюшни.
– Живо оседлай Джека и веди его сюда!
Но как же быть с ответом? Обязательно нужно ответить! – Григорий Петрович задумался. Нет, только не сейчас. Сейчас надо что-нибудь делать, а завтра…
– Ты не спишь еще, Никита Трофимыч?
Старый повар сидел на крылечке перед кухней.
– Нет, ваше благородие, отдыхаю. Вечер-то больно хорош – как бы только, на ночь глядя, дождика не было.
– Не будет, милый,– весело отвечал Галдин.– Теперь все светлые дни настанут.
Старик с изумлением посмотрел на барина. Антон подвел Джека.
– Прощай, Трофимыч!
Откуда-то вынырнувшие Штык и Пуля кинулись под ноги лошади.
– А ну – кто скорее?
Джек рванул и понес.
Давно уже с таким наслаждением не мчался Григорий Петрович на своем гунтере. Через дороги, через канавы, рвы, изгороди, по овсам и ржи скакал он, все прибавляя ходу, все желая больше и больше скорости. Впереди темнел лес. Вскоре густой запах смолы и неподвижные сосны преградили ему путь. Лошадь убавила шагу. В сумерках, разыскав тропинку, Галдин опустил поводья и закурил трубку. Лес спал. Слышен был только треск сухих сучьев под лапами неугомонных псов. Тишина леса убаюкивала, успокаивала приподнятые нервы.
Чем дальше вглубь, тем становилось темнее. Галдин не различал головы своей лошади. Она фыркала, прислушиваясь к шорохам. Он чувствовал, как бьется кровь на ее сухой шее. Шаг ее стал осторожен и упруг.
Потом донесся мерный шум, похожий на приближающийся ветер.
«Эге, да я уже около клябинской мельницы»,– подумал Григорий Петрович.
И точно, вскоре мелькнул просвет. На лугу, покрытом сплошь куриной слепотою, которая желтела при луне, как золотой ковер, показалась мельница. Сквозь открытые шлюзы с грохотом падала широкая волна воды. Сейчас же за мельницей, чуть поднявшись на холм, можно было увидеть усадьбу Теолин. Случайно приехав сюда прямиком, Галдин остановился в нерешительности.
В барском доме горели огни. Его тянуло на эти огни. Он два раза проехал вдоль ограды мимо парка. Даже слез с лошади, подошел к калитке, отворил ее и посмотрел внутрь. Сад был пуст. Но Галдин все-таки не вошел в него, а, постояв несколько минут, сел опять в седло.
Он не мог оставаться один, не мог лечь и заснуть у себя дома – ему нужны были люди, с которыми бы он мог говорить, смеяться, которым мог бы крепко пожимать руки от переполнявшего его счастья. Он спустился к реке, въехал на паром и перебрался в Черчичи,– была не была, ему пришло в голову посетить пана пробоща.
Ксендз сидел у себя на маленьком крылечке, повисшем почти у самого обрыва над водою: он помогал разматывать шерсть миловидной женщине, сидевшей напротив. При появлении Галдина ксендз вскочил с места, засуетился, радостно заулыбался.
– Вот приятно-с! – воскликнул он.– Это так хорошо, что пан пулкувник меня не забывает!.. Аделька, худко, поставь самовар и стол накрой!
Молодая женщина поспешно вышла, скромно потупив глаза под взглядом Григория Петровича.
– Да у вас тут премило,– сказал ротмистр, оглядываясь.
На том берегу черным пятном выступала усадьба Клябина. Река была неподвижна, веселые огни местечка отражались в ее водах. Иногда доносился плач ребенка, лай собаки или чье-то нестройное пение; иногда кто-нибудь кричал с противоположного берега:
– Паром!
Эхо подхватывало этот крик, несло его далеко вниз по течению.
– Да, ничего себе,– отвечал пан пробощ,– только вот как бы балкончик в реку не упал… еле держится. Вообще домик негодный…
Аделя внесла закуски и вино. Ксендз попросил гостя к столу.
– Мне, собственно, есть совсем не хочется, но выпить я могу,– сказал Григорий Петрович, радостными глазами глядя на хозяина.– У меня сегодня весь день какой-то пьяный. Приезжали ко мне граф и почтмейстер, потом я проскакал к вам верхом… до сих пор еще шумит в ушах ветер… Право, я ни капли не жалею, что поселился в деревне… Тут очень, очень хорошо!
– Пан пулкувник сегодня радостный,– засмеялся ксендз.– Это мне нравится… Я сам люблю лихость, хоть и ношу сутану… Моя господыня тоже смех любит… Аделя! – крикнул он.
– Цо? – отвечал живой голос из комнаты.
– Ты любишь смеяться? Пан пулкувник хочет послухать, як ты смеешься!
В ответ на это послышался быстрый топот удаляющихся шагов, шорох платья.
– Ишь, сбегла,– улыбнулся пан пробощ.– Шустрая она у меня.
– Да, да,– она мне очень понравилась,– подхватил возбужденно Галдин.– Но чтобы нам с вами предпринять, пан пробощ?
– О, да у пана что-то есть на сердце,– подхватил хозяин.– Уж не влюбился ли пан в панну Ванду?.. Ну так я порадую пана – красивая паненка велела вам кланяться.
В другое время, и, пожалуй, не так давно, эти слова очень обрадовали бы ротмистра, но теперь они ему были приятны в такой же мере, как и все, что было вокруг.
– Ах, вот как! – сказал он равнодушно и снова посмотрел в ту сторону, где за рекой темнели теолинские липы.
– Я вижу, пан пулкувник умеет маску делать,– шутя наседал на него ксендз.– Это доказует рыцарскую волю пана.
– Нет, в самом деле,– перебил его Галдин.– Придумайте, куда бы нам пойти?
«Что если он предложит пойти к Клябиным? – мелькало у него в голове.– Нет, не надо,– это ребячество».
Ксендз пил красное вино, не торопясь ответить. Его веселые умные глаза бегали по оживленному лицу гостя, точно выпытывали у него его мысли.
– Можно к Сорокиной пойти,– наконец сказал он.– Пани Фелицата всегда рада гостям… Теперь у нее, наверное, кто-нибудь сидит.
Эх, придумал тоже! Что делать у этой дуры?
Галдин насупился, но потом с живостью ответил:
– Ладно,– к Фелицате, так к Фелицате!
Ксендз надел широкую свою черную шляпу, взял толстую палку и они пошли. Лошадь и собак Галдин оставил во дворе костела.
Усадьба адмирала Рылеева была недалеко от местечка, сейчас же за речонкой Чертянкой. Надо было переехать на лодке или пароме эту речку, чтобы попасть в сад, примыкающий к небольшому помещичьему домику.
Уже издали Галдин и ксендз услышали шумный говор, восклицания, смех. На широкой лужайке, окаймленной со всех сторон высокими, густыми ивами, пылал огромный костер; за ним в зареве и дыме какие-то черные тени, взвизгивая, носились по воздуху. Можно было подумать, что дикари с Сандвичевых островов {49} собрались здесь праздновать свою победу.
– Однако тут действительно весело,– сказал изумленный ротмистр.
– Самое веселое место в губернии,– отвечал смеясь пробощ.
Они подошли поближе, всматриваясь в лица людей, никого не узнавая. Иные оказались в самодельных масках, иные вымазались сажею.
– К нам, к нам, дуракам! К нам, к нам, дуракам! – завопили ряженые, обступая вновь прибывших.
Черные тени продолжали носиться по кругу – это оказались катающиеся на гигантских шагах.
– Наконец-то я тебя вновь увидела,– сказала безобразная, с длинным носом, маска, подходя к ротмистру.
Григорий Петрович рассмеялся.
– По правде сказать, я не желал бы часто с тобою встречаться.
– Угадай же, кто я?
– Право, не знаю – должно быть, женщина и, судя по маске, уродливая: но скажи мне лучше, где хозяйка, перед которой нам надлежит извиниться за внезапное посещение?
Маска ему не ответила, с хохотом скрывшись в толпе.
XVII
Черт знает что такое! Как это могло случиться? Как можно дойти до такого состояния? Столько выпить и сделать такую пакость… Нет, он никогда не думал, что способен на это. Правда, он пил и раньше, выкидывал невероятные штуки, но никогда не спускался до подлости… А теперь это была подлость, гадость… трудно назвать то, что произошло. Он был в приподнятом состоянии, ему хотелось кричать, прыгать, выкидывать глупости – это все понятно, но Сорокина…
Григорий Петрович сидел хмурый у себя на кровати, смотрел в угол. Он положительно ни за что не мог приняться. Елена несколько раз звала его завтракать. Бернас подходил к двери и стучал в нее кулаками.
– Убирайся вон! – кричал на него расстроенный помещик. Наконец, он решился: надел китель, побрился, недовольно взглянул на себя в зеркало и поехал верхом в имение Рылеева.
– Вам кого угодно? – спросила его неопрятная девка, мывшая в передней пол.
– Барыня дома?
– Они-с под крылечком малину жруть…
«Идиотка»,– подумал Галдин, смотря на глупую физиономию девки, и прошел на крыльцо.
За крыльцом, защищенное кустами сирени с одной стороны, а с другой – стеною дома, было укромное прохладное место, где обыкновенно обедали.
За столом сидела Фелицата Павловна в сиреневом платье с оборками, рядом с нею о. Никанор – священник из местечка, которого Галдин видел всего раз в церкви. Они действительно ели малину со сливками. Увидев ротмистра, Фелицата Павловна изобразила на лице своем, довольно поношенном, подобие восхищения, соединенное с благодарностью, и высоко, к самому лицу гостя, поднесла пахнувшую лесною лилией руку.
Григорий Петрович холодно приложился к протянутой руке, покосившись на священника.
– Как это мило с вашей стороны,– воскликнула Сорокина, молящим взором глядя на Галдина.– Вы не знакомы? Отец Никанор, наш священник…
– Не имел удовольствия,– приподнялся священник.
Подавая руку, он прямо доской вытянул пальцы, придерживая левой рукой на правой широкий рукав своей рясы. Глаза его метнулись по лицу ротмистра и сейчас же спрятались под стол.
– Вы извините меня, Фелицата Павловна, я к вам на минуту,– сказал Галдин, не садясь и упорно смотря на лоб хозяйки, густо усыпанный пудрой.– Я по делу…
– Но присядьте же хотя, вам сейчас подадут чистую тарелку…
– Нет, пожалуйста, не беспокойтесь,– остановил ее ротмистр.– Уверяю вас, мне некогда…
Он перевел опять глаза на о. Никанора, тщательно складывающего салфеточку, лежащую перед ним.
– Я хотел бы поговорить с вами наедине…
– Но как же…– вспыхнув, смущенно проговорила Сорокина, остановив на нем свои молящие взоры.
– Я могу на время прогуляться,– вмешался священник своим сонливым, ничего не выражающим голосом.
– Зачем же,– перебил его Галдин.– Фелицата Павловна любезно согласится со мною пройтись по саду… Не правда ли?
Сорокина озабоченно встала. Они молча пошли по дорожке к лужайке, где стояли гиганты.
Григорий Петрович собирался с мыслями. Он еще хорошо не знал, что скажет, но решил твердо, что объяснение необходимо. Третий день он думал над этим, третий день непрестанно ругал себя «мерзавцем». Анастасии Юрьевне так и не ответил. Пробовал писать, но ничего не вышло. Мысль о Сорокиной не давала покоя. При одном воспоминании о ней его мутило. Как, как это могло произойти? Следовало раз навсегда с этим покончить.
Они остановились и посмотрели друг на друга. Она молчала, тяжело дыша (или она это делала нарочно, чтобы лучше обрисовывалась грудь, подумал Галдин), готовая броситься ему на шею, недоумевая от его холодного, невидящего взгляда.
– Я приехал к вам,– сказал Григорий Петрович, в упор глядя на нее,– чтобы просить вас забыть все то, что я говорил вам три дня тому назад…
Она открыла рот, хотела что-то сказать, но ничего не сумела произнести. Лицо ее под пудрой сделалось жалким, съежилось и постарело.
– Может быть, вам это неприятно, но я должен заявить вам, что я вас не люблю, никогда не любил и не могу полюбить. Все, что случилось, было неожиданно для меня самого. Кроме того, наше общее настроение… Одним словом, вы – зрелая женщина и поймете, что я хочу сказать. Я чувствую себя кругом виноватым, но вижу один только выход – сказать вам правду. Я ее сказал. Все другое было бы слишком тягостно для меня и для вас и ни к чему бы не привело… Вы можете мне запретить бывать у вас – ваша воля. Но верьте в мою скромность и глубокое уважение к вам.
Григорий Петрович сказал все это, не останавливаясь, ровным тоном, каким читают приказы по полку. Он боялся сбиться и торопился, чтобы не поддаться чувству жалости.
Когда он смолк и опустил глаза свои со лба Фелицаты Павловны на глаза ее и рот, то заметил, что глаза ее влажны, а губы дергаются.
Она все еще молчала.
Тогда он предложил ей руку. Она приняла ее машинально, и они медленно пошли к дому. Не доходя до стола, за которым все еще сидел о. Никанор, Галдин выпростал свою руку из-под руки Сорокиной и сказал уже тише и мягче:
– Еще раз прошу, извините меня, право, так лучше.
Она всхлипнула всей грудью, быстро поднесла платок к глазам и, вытерев две слезинки, сказала тоже тихо и совсем просто:
– Да, да, конечно… Простите.
И скрылась за кустами сирени.
Галдин мгновение стоял неподвижно, потом вышел на задний двор и сел на лошадь.
Он ехал, опустив голову. Вспоминал рассказ почтмейстера о носках для земского; вспомнил восторженные взгляды Сорокиной, бросаемые на него у Клябина; вспомнил ее задавленный шепот там, в лесу, когда они все разбрелись по чаще, и то, какой пьяный вздор, похожий на признание, говорил он ей там же в лесу ночью, под пьяные песни, доносившиеся издали, в пьяном угаре; вспомнил ее лицо – некрасивое, всегда напудренное, ее добрые глаза, желающие казаться молодыми и обольщающими; вспомнил ее заботы о нем в ту же ночь, когда они сидели в лодке, а она все хотела укрыть его своим плащом, и сегодняшнюю ее беспомощную растерянность, и ему почему-то становилось грустно и обидно за нее…
XVIII
Галдин переехал оба парома – через Чертянку и Двину. Проехал мимо клябинского сада; опять, как и в ту ночь, остановился у калитки, но сейчас же тронулся дальше, не зная, что сделать, чтобы загладить свое грубое молчание в ответ на такое правдивое письмо Анастасии Юрьевны. Что делать? Он никогда еще не был в таком безвыходном положении, и все это из-за глупой боязни писать письма, из-за неуверенности в себе. А время уже упущено… Остается спрятаться у себя и ждать…
Он услышал за собой конский топот, повернул голову и остолбенел. За ним на белой лошади ехала Анастасия Юрьевна.
Он почувствовал, что краснеет до корня волос. Он готов был провалиться сквозь землю, так было ему стыдно. Ждал ее приближения, как смертного приговора.
Она была очень бледна. На ней была синяя амазонка {50} , он впервые видел ясно все ее тело. Она не сводила с него своих глаз, оттененных широкой синевой, глаз, в которых он не видел ни упрека, ни злобы, ни прощения: они смотрели на него, как смотрят в темный обрыв перед собою. Она остановилась в двух шагах от него. Он сделал нечеловеческое усилие. Тронул шпорой лошадь и, подъехав к ней вплотную, сказал тихо, но внятно:
– Вот это хорошо, что я увидал вас здесь, да, это очень хорошо…
Она продолжала смотреть на него.
– Я получил ваше письмо,– снова начал он.– Я получил его, вот оно, даже тут со мною, и вы никогда не узнаете, как оно мне дорого… Да, да,– заспешил он, заметя, что губы ее пошевелились.– Вы не поймете, вы не поверите, что я молчал, потому что не сумел бы вам ответить, не приезжал к вам, потому что боялся вам сказать, что тоже люблю вас…
– Это правда? – хрипло произнесла она. Глаза ее закрылись, потом открылись вновь.
– Я не умею лгать,– твердо ответил он.– Я никогда так не мучился…
– Нет, нет, постойте,– остановила она его.– Нет, не надо…
Она ударила стеком свою лошадь и поехала вперед. Галдин ехал рядом. Он не смел заговорить, она тоже молчала.
Так они доехали до мельницы, мимо которой проезжал Галдин в памятную ему ночь – в ночь угара. Сосны сплотили над ними свои темные ветви, сухой валежник захрустел под ногами лошадей.
– Я ведь ехала к вам сейчас,– неожиданно оборвала она молчание.– Вы должны это знать: если я первая написала вам письмо и вы не ответили на него, почему же мне не поехать к вам, чтобы вы меня выгнали…
– Анастасия Юрьевна! – не удержался Галдин.– Зачем вы это говорите?
Она не обратила внимания на его умоляющий тон; она продолжала:
– И вот я поехала… Больше даже, если бы вы меня выгнали, я остановилась бы у ворот вашего сада и оттуда смотрела бы на ваш дом…
– Я не хочу вас больше слушать,– вскрикнул Григорий Петрович, придерживая Джека.
– Нет, вы слушайте,– настойчиво ответила она. Она не смотрела уже на него; она говорила, точно бредила, точно она прислушивалась к чужому голосу, повторяла его слова: – Я все стояла бы и смотрела. Я говорила бы себе: здесь живет тот, кого я люблю, может быть, он захочет позвать меня к себе, и тогда я приду к нему и стану говорить, как я его люблю.– Она улыбнулась тихой улыбкой и замолкла, потом начала снова, все не глядя на него, опустив вниз свое осунувшееся лицо.– Я была больна в эти дни, я даже немного лежала и потом я пила… Вы мне простите это, да? Я не знаю, как я села сегодня на лошадь… Он даже удивился, что я решилась ехать верхом. Если бы он знал, что я решилась на большее, он, наверное, выгнал бы меня так же, как какую-нибудь из «своих», и даже не выдал бы замуж…
Она засмеялась сначала тихо, потом все громче. У нее даже слезы показались на глазах от смеха. Она сидела, откинувшись на своем седле, смотрела перед собою и смеялась так, будто она говорила только что самые веселые вещи.
– Да замолчите же, замолчите, замолчите! – крикнул Григорий Петрович, схватив ее за плечи, так как она чересчур уже откинулась назад.
Но она не унималась. Она смеялась, не останавливаясь; все больше и больше захватывала воздуху в грудь и смеялась.
Тогда он поднял ее с седла, спрыгнул с лошади, держа в вытянутых руках свою ношу, и бережно положил ее на мягкий мох под сосною. Потом стал перед ней на колени и расстегнул ей ворот узкой амазонки.
Она начала затихать; смех угасал, заменяясь всхлипываниями. Теперь она плакала, как маленький ребенок, которого обидели.
– Ну успокойтесь же, ну как вам не стыдно,– говорил Галдин, отнимая от лица ее руки.– Ну, взгляните на меня и улыбнитесь… Зачем так нервничать…
– Да, да, я не буду… Ну вот.
Он нагнулся над ней и поцеловал ее лоб. Тогда она закинула ему за шею руки и, совсем близко придвинув к нему свое лицо с еще влажными темными глазами, спросила.
– Так ты любишь?
XIX
Фон Клабэн давал обед губернатору. Обед этот должен был быть очень парадным. Карл Оттонович сам ездил в Ригу (в Витебске нет ничего порядочного, говорил он) и привез оттуда множество гастрономических тонкостей и вин. За губернатором, предводителями дворянства – губернским и уездным – прокурором и богатым помещиком, председателем Союза русского народа {51} и желаемым кандидатом в Государственный Совет, Рахмановым, были с утра высланы на вокзал ландо {52} и коляска.
Два дня садовник с толпой поденщиков чистил, украшал и подстригал сад, а многочисленные девки теолинского владельца скребли и мыли барский дом. Все блестело, все казалось вновь отполированным.
Старший лесник с двумя своими помощниками уже за неделю обшарили весь клябинский лес, вынюхивая волков, которые должны были быть к приезду губернатора для облавы. Каких-то забежавших двух они точно увидели где-то издали: молодые по ночам не откликались.
– Все равно надо, чтобы они как-нибудь были,– заявил Карл Оттонович, выслушав жалобу своих «ягтманов»,– бросьте в лес конину, тогда они придут.
Из соседей и знакомых только двум были разосланы приглашения – князю Лишецкому и Галдину, других фон Клабэн считал недостойными.
Обед назначен был к часу дня, чтобы оставалось время для облавы. До этого Карл Оттонович водил своих гостей по усадьбе, показывал парники, лесопильный завод и более всего обращал их внимание на «рационально поставленное», как он называл молочное хозяйство. Коровы его стояли каждая под номером, каждая в отдельном стойле, пол во всем обширном сарае был асфальтовый. Коровы кормились по «датской» системе.