Текст книги "Бабье лето"
Автор книги: Юрий Слезкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)
– Мы покажем этим панам, как зазнаваться! О, я уверен, он сбежит до лясу!
Григорий Петрович заранее на все согласился. Князь пришел к нему вечером и больше не отпускал его от себя до поздней ночи. Сначала ротмистр был рад этому, потом генерал ему наскучил.
Выйдя из предводительского дома на свежий воздух, Галдин сразу же пришел в себя и успокоился. У него точно сняли что-то тяжелое с сердца. Он почувствовал себя как нельзя лучше, бешенство оставило его, даже злоба к Ржевуцкому побледнела: дело было сделано, теперь все пойдет своим порядком, а он ничего другого и не желает,– его страшила только запутанность и неопределенность, все же точное его радовало. Он почувствовал, что проголодался, и с наслаждением позавтракал в «Бристоле». Откуда-то, неведомыми путями, в ресторане распространился слух о случившемся, посетители стали с любопытством оглядываться на ротмистра. Он сидел в своей голубой венгерке и ел как ни в чем не бывало. Нет, трудно было поверить, что этот человек будет драться на дуэли. Когда он заметил этот шепот и недоуменные взгляды, он поспешил расплатиться и выйти. Ему пришло в голову воспользоваться свободным временем, чтобы нанести визиты местной аристократии.
Он нанял лихача и поехал к губернатору. Воспоминание о поездке с Анастасией Юрьевной на лихаче месяц тому назад ни разу не пришло ему в голову. Он просто сидел на извозчике и тихонько посвистывал, жмурясь от солнца, теперь окончательно выбравшегося из-за туч, ласково гревшего остывшую землю.
Губернатор встретил его с распростертыми объятиями, его супруга, милейшая Эмма Оскаровна, интимно заговорила с ним по-французски, совсем как со старым знакомым. Она обрадовалась, увидев у себя гусара, и осыпала его массой незначащих вопросов, на которые он едва успевал отвечать. Они расстались большими друзьями. Потом побывал по очереди у корпусного командира, архиерея, вице-губернатора и других официальных лиц. Все встречали его очень любезно, он не заметил, как прошел день. Вечером они отправились с князем в кафе-ресторан. Собственно, уговорил пойти туда князь, а Галдин согласился на это, потому что все равно некуда было деваться. Генерал разошелся. Он сказал блестящую речь о полонизме в нашем крае и еще раз выругал Ахтырцева. Потом поднялся из-за стола и, подойдя к одной девице в красной шляпке, выпил за ее здоровье.
– Я пью за прекрасный пол и за нашу общую мать – Россию! – воскликнул он.
У него сверкали глаза, он выглядел молодцом.
– Вы бы могли быть главнокомандующим,– улыбаясь сказал ему Галдин, потом взял его под руку и увел в гостиницу.
Только наутро, разбуженный условленным стуком в дверь, Григорий Петрович ясно представил себе все, что случилось. Он лежал в кровати и припомнил все – с той минуты, как он увидал панну Ванду на похоронах и до решительной встречи его с Ржевуцким. Он говорил себе: «Все так и должно быть. Я люблю Ванду и поступал так ради нее. Я мог бы сделать и еще больше, если бы она только захотела. Конечно, я женюсь на ней, а раньше убью Ржевуцкого – так надо».
Как только он дошел до этой мысли, он сейчас же представил пана Бронислава и постарался вновь пережить все отвращение к нему, которое он испытывал раньше. Это ему удалось только тогда, когда он припомнил растерянное лицо Ржевуцкого во время его падения с лошади. Вид этого беспомощного побледневшего лица вызвал в нем былое негодование. Почему? Он не отдавал себе отчета, но, право, он теперь не жалел ничуть пана Бронислава. Да, да, он убьет его, как собаку, этого человека, который мог на одно мгновение растеряться, который мог оскорбить женщину и стать между ним и ею.
Он быстро вскочил с кровати и, так как ему кричал князь, чтобы он скорее собирался,– весело ответил:
– Сейчас, сейчас, мой милый генерал!
Они сели вместе на извозчика и поехали за город к лагерям. Туман еще не рассеялся, висел, густой и непроницаемый. Солнце еле-еле пробивалось сквозь его завесу, сырость пронизывала до костей.
Сейчас же вслед за ними подъехал к условленному месту автомобиль Ржевуцкого. С Ржевуцким вышел молодой человек, худой, высокий, но такой же изящный, как и пан Бронислав. Это был секундант – барон Рюгенау.
Ржевуцкий был в черном, наглухо застегнутом сюртуке с поднятым воротником и блестящем цилиндре. Несмотря на некоторую бледность, он имел очень спокойный и бодрый вид; глаза его смотрели прямо и решительно. Он первый подошел к Галдину и подал ему руку, приподнимая цилиндр.
Они учтиво раскланялись.
Григорий Петрович уловил вкрадчивый запах астриса, распространяемого его противником. Этот запах долго еще держался в редеющем тумане. Впервые Галдин подумал о том, как хорошо могут пахнуть духи. Он чувствовал их дыхание и тогда, когда их развели по местам и дали в руки пистолеты. Он подымал уже свою руку и все еще впитывал в себя этот знойный, волнующий запах. Он ударил ему в голову, как дурман, и вместе изменил ход его мыслей, совсем заставил забыть то, о чем он думал так упорно, лежа в кровати.
Григорий Петрович решил мгновенно:
«Нет, я не убью его, я собью с него его блестящий цилиндр».
И посмотрел на Ржевуцкого.
Тот стоял против него, черный и неподвижный в своем сюртуке, удивительно красивый на опаловой дали, пронизанной лучами тумана. Пан Бронислав также смотрел на Галдина, наводя свое дуло все выше, все выше.
Григорий Петрович улыбнулся ему; внезапно ротмистру стало необъяснимо весело. Он вдохнул еще раз слабеющий аромат астриса и, уловив команду «три», нажал курок.
Только сделав это, он вдруг понял, что пан Бронислав в то же мгновение поднял свое выхоленное лицо в презрительном и горделивом движении и этим изменил точку цели, а дуло пистолета в руках ротмистра осталось в том же направлении.
Один продолженный удар потряс воздух. Галдин почувствовал острую боль в руке, но не обратил на нее внимания; он устремился вперед, потрясенный мелькнувшей ему догадкой и еще не видя за дымом ничего перед собою.
XLVII
Ржевуцкий был убит, пораженный пулей в лоб. Его горделивое движение стоило ему жизни. Он даже не вскрикнул, потому что сейчас же упал замертво. Лицо его сохраняло спокойствие, губы не успели подняться и так и остались опущенными в презрительной гримасе, только темное пятно на лбу указывало путь смерти. Его сейчас же увезли в автомобиле.
Галдин и князь Лишецкий вернулись вместе. Они оба молчали. У князя было растерянное, опечаленное лицо, он избегал смотреть на Галдина. Григорий Петрович перевязал себе руку платком – весь голубой рукав его венгерки был залит кровью. Эта кровь казалась ему чужою, кровью пана Бронислава, он почти не чувствовал боли. Он был слишком подавлен, слишком ошеломлен случившимся. Не мог найти себе оправданий; понадеявшись на свой опыт в этом деле, на свое умение, он не рассчитал всех возможностей – и стал убийцей.
В конце концов судьба расправилась за него, но она управляла его рукою. Исполнилось его первоначальное желание – он оправдал себя перед панной Вандой – только разве могло это теперь радовать? Слишком все вышло нелепо, необъяснимо – впервые он себя почувствовал игрушкой в чьих-то руках, а это походило на беспомощность и принижало его, как всякая слабость.
Он приехал к себе в номер гостиницы и сел у окна, утомленный, точно после физических усилий. Он не мог ничего предпринять, не хотел ничего делать, против своего обыкновения – утратил волю. Он отдавался той силе, которая только сегодня завладела им,– силе обстоятельств, силе случая. Ясно почувствовал, что он себе не принадлежит и никогда не принадлежал. Точно сразу стал меньше, слабее. Теперь ничто его не могло оскорбить, ко всему он остался бы равнодушен. В дверь постучали. Галдин устало ответил:
– Войдите…
Он услышал за собою поспешные шаги и обернулся. Перед ним стояла панна Ванда. Она была в своем черном платье и траурной шляпке, лицо жило неуловимой лихорадочной жизнью: оно не было ни строго, как всегда, ни насмешливо – оно менялось мгновенно, оставаясь покойным.
– Где он? – спросила панна Ванда.
Григорий Петрович приподнялся. Он почувствовал боль в раненой руке, и вместе с этой болью в нем ожила его решимость, его любовь. Он смотрел на девушку, сердце колотилось от охватившего его неудержимого стремления к ней. Он не понял ее вопроса, бормоча:
– Ванда, моя Ванда…
Она повторила испуганно и нетерпеливо:
– Где он? Где пан Ржевуцкий? Вы с ним дрались? Я пришла к вам потому, что его нет там… Он ранен?
Тогда Галдин, охлажденный, ответил тихо:
– Он убит…
– Убит?..
– Да, убит…– Хотел прибавить: «как ты этого желала», но замолк, потому что почувствовал, что это походило бы на ложь.
Панна Ванда стиснула зубы, лицо ее побледнело, она готова была упасть, но сейчас же поборола себя.
Григорий Петрович кинулся к ней, готовый поддержать ее. Она бросилась от него в сторону с таким ужасом, с таким отвращением, точно перед нею стояло чудовище.
Грудь ее волновалась, ноздри раздувались, глаза блестели, бегая, будто ища на чем остановиться, губы дрожали, хотя она и закусила их до крови.
Она молчала, потом у нее вырвался крик, похожий на крик раненой птицы:
– Прочь! Оставьте меня. Он убит, он убит!..
Рыданья подступили ей к горлу. Она рванулась вперед, к Галдину, точно хотела растоптать его своими ногами. В ее глазах полыхал гнев.
– Вы убийца… подлый убийца! Я вас презираю. Я люблю его, только его – слышите! Я никогда не любила вас…
Она круто повернулась и пошла к двери, точно вспомнив, что надо торопиться, точно ей здесь нечего было делать.
Галдин стоял неподвижно – только слушал и смотрел и ничего не чувствовал, даже не сделал попытки возразить ей.
Дверь отворилась раньше, чем она дошла до нее.
– Ну я же говорила вам, что она здесь!
Это был голос панны Зоси.
За нею шел ксендз.
– Ванда, Ванда! – воскликнула молодая девушка.– Ванда, зачем ты здесь? Пойдем со мной… я знаю, где он лежит… Идем со мною, Ванда!
Она держала сестру за руки, заглядывая ей умоляюще в глаза.
– Все хорошо, все хорошо,– тихо вторил ей пан пробощ.– Напрасно так волновалась панна Зося.
– Я сама ухожу отсюда,– ответила панна Ванда.– Зачем вы пришли за мной? Зачем вы боитесь за меня? Нет, я никого не трону.
– Ну, так идем, идем,– шептала младшая сестра и тянула ее за собою,– идем…
На пороге она оглянулась на Галдина и сейчас же скрылась.
Григорий Петрович не видал этого. Он стоял, опустив глаза; темные тени легли под ними, он постарел за эти минуты. Невыразимое отчаяние застыло на его осунувшемся лице. Он пережил целую долгую мучительную жизнь. Это был другой человек.
Ксендз тихо дотронулся до его плеча.
– Сядьте,– сказал он,– успокойтесь.
Придвинул ему стул и сам сел рядом с ним.
– Все это пройдет, все к лучшему,– продолжал пан пробощ,– все пройдет… Мы сейчас бегали по всему городу, искали вас и панну Ванду. Только сегодня мы узнали о вашей дуэли, вчера пан Бронислав был очень весел, он, наконец, сделал предложение панне Ванде, и мы вместе с ним приехали в Витебск. У панны Зоси было предчувствие; как только она узнала, что он убит, она сказала мне: «Едем к Григорию Петровичу – там, наверно, сестра. Нужно торопиться». И мы пришли к вам, но на милость Бога все обошлось благополучно. Я никогда не видал, чтобы панна Зося так волновалась. И знаете, отчего? Она боялась за вас… да, да, за вас, пан пулкувник. Она думала, что с вами может что-нибудь случиться, что панна Ванда…
Он замолк, потом начал снова:
– Вы убили пана Ржевуцкого…
Галдин пробормотал растерянно:
– Я не хотел этого…
Пан пробощ закивал головой.
– Конечно, кто может подумать иначе! Я и говорю, что вы убили его, потому что так хотела за вас судьба. И она захотела, чтобы вас полюбила панна Зося…
– Полюбила меня? – усмехнулся Григорий Петрович.
– Да, вас… она мне призналась в этом. Она полюбила вас с первого взгляда. Любовь имеет свои законы… Вот почему я говорю – все пройдет… одно уходит, другое приходит… Ведь это такое счастье, такое счастье!
Ксендз схватил Галдина за его здоровую руку и наклонился к нему. Все его бритое некрасивое лицо дышало твердым убеждением, восторженной верой.
– Такое счастье! – повторил он в третий раз.
Галдин ничего не отвечал ему. Пан пробощ прочел на лице ротмистра такое горе, такую безнадежность, для которых не могло быть утешения.
Они еще долго сидели вместе. О чем они оба думали? Не были ли их мысли одинаковы, не одна ли боль связывала их? Внезапно ксендз тяжело поднялся со своего места, положил обе руки на плечи Галдину и, глядя на него долгим, светящимся любовью и вместе твердостью взглядом, сказал:
– Ты дитя, у тебя простая душа, пан пулкувник… уходи отсюда… пока не поздно…
XLVIII
Когда Григорий Петрович вернулся домой, он сразу понял, что ему здесь не жить.
Он ходил из комнаты в комнату, и всюду ему казалось холодно, пусто. Он уже не мог жить здесь той жизнью, которою жил весной: отдаваться всей душой собакам, лошадям, курить трубку, сидя на башне, целовать Кастуську: нет, этого он уже не мог… Его не томила тоска или разочарование – просто он уже был слишком стар для этого, душа его состарилась и не могла радоваться одному тому, что она живет. Он это сознал там, в номере гостиницы, когда сидел с паном пробощем, он мгновенно почувствовал, что молодость его ушла. Физически он еще крепок, и такие же черные усы топорщатся над полной губой, но разве это когда-нибудь говорило о молодости души? Вот разве глаза стали строже и больше уже не сверкали беспечным блеском. Он, пожалуй, теперь более любил и понимал людей, но они его не радовали; он, пожалуй, по-прежнему любил жизнь, но он уже не видел в ней светлой дороги, по которой можно ступать легко, ни о чем не задумываясь. Только раз посетила его мысль о смерти, и душа его смутилась навсегда, он уже не мог принимать жизнь как лучший подарок, ниспосланный ему свыше. Нет, он чувствовал, что это не подарок, но еще не знал, что же в таком случае жизнь. Поэтому-то он решил оставить Прилучье и вернуться в полк; думал, что на старом месте скорее найдет покой.
Он нашел на столе свое неоконченное письмо к брату, перечел его и приписал: «Я уезжаю из Прилучья в полк; я убил на дуэли человека и придется отбыть наказание. Сюда я уже не хочу возвращаться. Напиши мне, как поступить с имением, если ты не в состоянии приехать, его можно будет продать. Все равно, какие мы помещики».
Отослав это письмо, Григорий Петрович зажил как будто бы так же, как и в первые дни своего пребывания в имении. Он выслушивал Менделя, курил трубку, даже закусывал на кухне у Никиты Трофимыча и раз поднялся к себе на башню. Там исступленно носился ветер, летели со всех сторон холодные брызги. Внизу трепались голые деревья, побуревшая река сердито пенилась. Григорий Петрович держался за фуражку, стоя неподвижно. Он замер на этой вздрагивающей от непогоды площадке, он застыл, забыв на мгновение все вокруг и самого себя; потом поспешно сбежал вниз.
Через несколько дней получился ответ от Виссариона: он предоставлял брату продать имение, приписав: «О причинах, побуждающих тебя покинуть усадьбу, не расспрашиваю, буду ждать твоего приезда. Помогай Бог».
Прилучье купил фон Клабэн. Григорий Петрович только в последнюю минуту узнал, кто настоящий покупатель – до этого он вел переговоры с одним евреем. Оказалось, что тот был подставным лицом. Карл Оттонович предпочел действовать через других, чтобы добиться успеха. Галдин только улыбнулся, когда тайна эта обнаружилась.
– Тем лучше,– сказал он.– Так нужно…
Он уезжал обратно в полк. Он оставлял своих собак, свою башню, Елену и Бернаську, свою молодость и свою былую любовь Карлу Оттоновичу фон Клабэну. Он сохранил только Джека и свои воспоминания. Конечно, он еще сумеет жить, но, наверно, ему уже не стать больше помещиком: всякому свое место. Где-то в глубине, на самом донышке сознания ощутил он свою ненужность, никчемность своего существования, несмотря на то, что был здоров, силен и все еще молод, может быть, даже именно потому, что был молод и здоров и не знал, куда применить и то и другое. Что изменится здесь, на этих просторах – в поле, в лесу, в хозяйстве с его отъездом? Ничего… Упал камень вглубь, и нет о нем памяти – гладкой лентой стелется река жизни. Горько сознавать это – особенно тогда, когда нет сил понять, где кроется причина – в тебе ли самом, в твоей ли глупости, в том ли, что не задалась любовь, что не хватило смелости зубами вгрызться в счастье или еще потому, что ты сын своей матери, сын своего века,– зеленеющая, но обреченная на увядание ветвь трухлявого древа, слишком широко размахнувшего свои лапы, слишком высоко поднявшего спесивую крону в надежде дотянуться до солнца и брезгливо оторвавшего корни от плодоносящей извечной матери-земли. Галдин не умел разобраться в своих чувствах. Он утешал себя, уныло повторяя: «Все это пройдет, все к лучшему…» Он вернется в полк, увидит прежних товарищей, Аделаиду Григорьевну, войдет в привычный круг интересов. Что же, если счастье и любовь не по нем… Надо жить как живется. Надо жить… Он не виноват, что не может идти туда, где мог бы быть покой, счастье и любовь – к панне Зосе. Люди часто любят то, что заставляет их страдать, и проходят мимо настоящего, должного. Поэтому, может быть, жизнь так и запутана… Панна Ванда тоже… нет, лучше не думать о ней, не произносить ее имени… Но как трудно исполнить это… Хоть бы война, что ли?
Галдин расцеловался с Никитой Трофимычем – они выпили вместе по чарке водки в последний раз; старик расплакался даже. Поцеловался ротмистр и с Еленой – она испуганно смотрела на него, спрашивая:
– Так вы совсем уезжаете?
Она не верила, что барин больше уже не вернется. Он поцеловал между ушей и своих любимцев, визжавших от радости – Штыка и Пулю. Антон ехал с ним вместе; кучер продолжал жаловаться, что здесь нет совсем ладных девок, и радовался переезду в город.
Ранним утром выехал Галдин из своей усадьбы. Иней покрывал озимые всходы; бодрящий холод овевал лицо.
Вот и Теолин с оголенным парком и маленькой киркой напротив. У въезда над рекой Григорий Петрович заметил новые срубы.
– Что это? – спросил он.
– А местечко строится,– отвечал Антон,– неужто барин не знал…
Галдин только теперь вспомнил:
– Как же, как же!..
Он улыбался, но внезапно улыбка замерла на его губах,– что-то из самой глубины души напомнило ему об Анастасии Юрьевне. Он снял свою старую гусарскую фуражку и перекрестился – они проезжали мимо ее могилы.
Навстречу протарахтела бричка. Поравнявшись с коляской, она остановилась. В ней сидели граф Донской и почтмейстер.
– Уезжать изволите? – кричал Погостов, самодовольно улыбаясь.– Что же так скоро? А Карл Оттонович говорил, что предполагает устроить вам прощальный обед. Напрасно, этим очень его огорчите!
Граф спрыгнул наземь и подошел к Галдину; у него был усталый, больной вид.
– Так вы уезжаете? – говорил он грустно.– Как жаль, как жаль… у меня теперь не останется ни одного человека. Вы мне всегда напоминали покойницу Настю…
Он заморгал глазами и вздохнул. Галдин смотрел на него с состраданием.
– Вот мы только что из Полоцка,– продолжал граф,– я к доктору туда ездил… спасибо, почтмейстер проводил… Нехорошо мне… Ася-то моя…
Он вытер поспешно глаза, отвернувшись, потом, заторопившись, кинул:
– Ну, прощайте… всего, всего…
Когда галдиновская коляска тронулась дальше, Григорий Петрович оглянулся, чтобы еще раз кивнуть графу. Тот стоял посреди дороги и хохотал, выкрикивая:
– Вот так эндак, вот так так!
Стук колес вскоре заглушил его крики, и снова со всех сторон охватил Галдина холодный осенний воздух, молчание почерневших полей.
На станции уже стоял поезд. Галдин поспешно купил билеты для себя и Антона и вошел в вагон. Он сел в купе, забился в темный его угол.
Но потом его потянуло к окну, ему во что бы то ни стало захотелось в последний раз взглянуть на старые места: он уезжал когда-то отсюда с Анастасией Юрьевной.
Вагон вздрогнул, медленно поплыл вперед. Галдин приник к стеклу. Да, да, это он увидел ясно: на платформе стояла Фелицата Павловна. Она растерянно осматривалась; от волнения у нее дергался подбородок. Но вот, неожиданно заметя Григория Петровича, она улыбнулась сквозь слезы и замахала платочком. Она побежала за поездом, маленькая и некрасивая, в своей глупой шляпке, в глупом платье, напудренная, добрая и ненужная, махала платком и что-то кричала…
Внезапно Галдин увидал себя в ней. Такой же никому не нужный и вместе с тем связанный по рукам и ногам – рождением, отношениями, своим званием, вот этим мундиром… Впервые ему стало тяжко, узко в форменном кителе, в красных чикчирах, в сапогах со шпорами, в этом купе первого класса, в котором он должен, он не может не ехать… Что за вздор… откуда такие мысли? Галдин рванул раму, опустил стекло, высунулся по пояс навстречу ветру, дыму, мелькающим верстам. Но ощущение связанности, физическое ощущение скованности не оставляло его, сделалось острее, мучительнее.
– Куда я еду? – спросил Григорий Петрович громко, беспомощно оглядываясь.– Куда и зачем я еду? – повторил он.
Все ускоряя ход, поезд весело, неотвратимо мчался под уклон.
Весна 1911 г.
Илово