Текст книги "Бабье лето"
Автор книги: Юрий Слезкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)
– Ну, трогай!
XXVI
Следующие дни потянулись ровной вереницей, ничего не давая нового, ничего не прибавляя в отношениях Галдина к Анастасии Юрьевне. Они встретились через день после поездки в Витебск. Она была утомлена и чувствовала себя нездоровой. Вскользь она заметила, что отношения мужа к ней показались ей подозрительными, но они оба старались не говорить о своем путешествии. Они ходили по лесу рука в руке, изредка перебрасываясь незначительными фразами, больше прислушиваясь к шороху сухих игл под ногами, к свисту иволги и тихому шелесту ветра между деревьями. Они смотрели на медленно падающие желтые листья, на бледное высокое небо, на высохшую траву и ни о чем не думали, чувствуя мягкую грусть в своих сердцах, которая, казалось, наполняла все вокруг них и пришла к ним с блеклыми осенними днями. Им ничего не хотелось, ничего они не искали. Самые яркие, острые дни остались позади, они уже сроднились с своею любовью как с чем-то близким, и она дарила им спокойное счастье без порывов, без отчаяний. Правда, они не могли явно любить друг друга, и это продолжало мучить Григория Петровича, но не как препятствие, а как неприятный укол самолюбию. Он не говорил больше с ней об этом, а она молчала, вся уйдя в свою любовь.
Потом он получил от нее записку, где она писала, что слегла, что не может с ним встретиться. К себе она тоже его не звала, говоря, что это вызовет подозрения.
Он остался один, оторванный от своих прежних занятий, недовольный, скучающий. Он вдруг почувствовал вражду к самому себе,– у него явилось такое чувство, точно высокий воротник сдавил ему шею и все время мешал, стесняя его свободу. Иногда он вспоминал свою последнюю встречу с панной Вандой и думал о поездке к ней, но каждый раз откладывал ее; что-то мешало ему по-прежнему весело глядеть на жизнь, несмотря на то, что, казалось бы, все вошло в свою колею. Боясь переписки, он хорошо не знал, что делается в Теолине, и старался наведываться об Анастасии Юрьевне стороною, через прислугу и крестьян.
В такие дни он каждое утро ходил на охоту. Это отвлекало его от мыслей, которые угнетали его с непривычки. Он ходил по болотам с ружьем в руках, перепрыгивал с кочки на кочку, пробирался в густой поросли, прислушивался к каждому звуку, каждому шороху, внимательно следя за движениями своей собаки.
Он отдыхал, чувствуя, что снова становится прежним, когда, нажав курок, слышал гулкий выстрел, перекатывающийся по-над лесом, видел падающую кубарем птицу. Тогда он кричал, посылая собаку за поноской, кричал громче, чем это было нужно, радовался своему сильному голосу. Добравшись до куста голубицы, усыпанного сплошь синими круглыми ягодами, пахнущими дурманом, он обеими руками рвал эти ягоды и ел их, ел с жадностью, как зверь, который устал и хочет пить. Потом бросался на сырой мох и, раскинув руки, лежал неподвижно, смотрел в небо, а собака его, вся измазанная в болотной тине, кидалась к нему и лизала ему лицо и сапоги, которые ей казались особенно вкусными. Он ни о чем не думал, но иногда совершенно неожиданно перед ним вставал образ панны Ванды, и он мечтал, как было бы хорошо снова поговорить с ней о лошадях или, еще лучше, нестись рядом верхом по полю. Никогда не думал он о ней, как о женщине, как думал он об Анастасии Юрьевне,– с нежностью, лаской, почти с жалостью. Панна Ванда казалась ему младшим товарищем, мальчишкой, с которым можно и побеситься, и поговорить обо всем ему милом.
В такое-то время он встретился с паном пробощем, который тоже целыми днями рыскал по болотам, всегда навеселе, но бодрый и подсмеивающийся над всеми, даже над самим собою.
– Пан пулкувник ни разу не сдупелял,– кричал он, завидя Галдина издали.– Ну и легкая же рука у пана пулкувника! Я не хотел бы выйти с паном на поединок, хоть и пришлось бы мне уступить ему свою Аделю…
Он шлепал по воде своими «постолами» {59} , в какой-то куцей тужурке, весь обвешанный битой птицей, флягами и патронами.
Григорий Петрович искренно ему обрадовался. Он чувствовал к нему особенную симпатию.
– А я четыре дня в хату не заходил,– продолжал ксендз.– Так со зверюгой под корчами и сплю. Уф! Пекло якое! Два выводка тетерей вспушил – сыночкам своим на праздник роздам. Ну, а як же вы, пан пулкувник? Бачу я на вас и дивуюсь, какой вы ладный вышли. Ей-богу, кабы мог, своим сыном вас сделал бы.
Галдин рассмеялся.
– А что вы думаете? Я таки хотел бы иметь сына. Вот Аделька, пся крев, не несет мне что-то…
Они уселись рядом под кустом можжевельника и продолжали разговаривать. Невольно разговор перешел на Лабинских. Ксендз расхваливал молодых паненок. По его мнению, они стоили хороших женихов. Там есть один такой – пан Ржевуцкий, но он не особенно нравился пану пробощу – им нужен такой жених, как пан пулкувник! В особенности панне Ванде. О, она удивительная женщина! С большим характером, смелая и умная; панна Галина тоже славная, но она больше годится для домашнего хозяйства и нрав у нее смешливее, а самая младшая – Зося, та, когда вырастет, затмит своих старших сестер,– это дичок, но с таким большим, чистым сердцем, которое может согреть своею любовью целый свет. Она его духовная дочь, каждую неделю исповедывается у него, и он хорошо знает, что это за девушка. Дай ей бог всякого счастья на земле – она его достойна.
– Они меня звали к себе,– заметил Галдин, когда ксендз умолк.
– Ну и поезжайте к ним. Ничего, что вы схизматик {60} ,– я и на исповеди говорю, что и схизматики тоже люди. Вот увидите – панна Зося, если вы сумеете подойти к ней, много расскажет вам…
Григорий Петрович предложил ксендзу ехать вместе. Тот согласился, но попросил дать ему время переодеться.
XXVII
Григорий Петрович не совсем спокойно подъехал к дому Лабинских, не потому, чтобы сердце его сильнее забилось перед свиданием с одной из паненок, а потому, что он все-таки чувствовал себя чужим среди этих людей из чужого для него, почти враждебного мира.
Изысканная любезность поляков всегда его отпугивала и казалась фальшивой. Панна Ванда и панна Галина играли в теннис с гимназистом и еще каким-то молодым человеком, одетым в белые брюки и темно-синюю английскую рубаху. К этому молодому человеку Галдин сразу же почувствовал неприязнь, хотя тот очень учтиво снял перед ним свою желтую панаму и отрекомендовался:
– Бронислав Ржевуцкий.
Он был высок ростом, хорошо сложен, держался непринужденно. Более всего поражал его цвет лица – он был ровен, чист, молочно-бел, с нежным девичьим румянцем. Глаза смотрели несколько надменно и вместе с тем вкрадчиво, рот с темными подстриженными усами чуть складывался в снисходительную усмешку, голос был приятен, вкрадывался в душу. При ближайшем рассмотрении он оказался не совсем пустым, а что называется fatuité [21]21
самомнение, фатовство ( фр.).
[Закрыть] – по-русски не подобрать определения такому характеру, где бы самодовольство, ум, хвастовство и чванство сочетались вместе.
– Ах, как это мило,– воскликнула панна Галина, завидя гостей.
Панна Ванда только улыбнулась и, опустив поднятую было руку с ракетой, подала ее Галдину.
– Я привел вам этого лесовика,– сказал смеясь ксендз.– А где моя дрога панна Эмилия? И панна Зося, и пан Жоржик?
– Тетя поехала в лес на выкорчевку,– отвечала панна Галина,– а дети ушли гулять по грибы. Может быть, гости хотят чаю?
Гости от чая отказались и сели на скамью, чтобы посмотреть, как играют.
– Мы сейчас кончим партию,– кивнула им головой панна Ванда и бросила своему партнеру мяч.
Бронислав Ржевуцкий играл с какой-то особенной грацией. Он красиво изгибался, когда подкидывал мяч, сводным движением, почти не сходя с места, отсылал обратно. Более всех волновалась, делала ошибки и смеялась панна Галина – у нее все выходило мило, даже неловкости. Гимназист хмурился, злился на всех, хотя сам играл прескверно.
«Однако и глупое занятие,– думал Галдин, глядя на этих четырех молодых людей, снующих по ровной площадке, разделенной сеткой, точно скаковым препятствием.– Одни англичане способны выдумать такую штуку… Нет, черт возьми, меня никогда не заставили бы топтаться здесь и ловить мяч. Этот Ржевуцкий так серьезен, точно исполняет заданный урок: все его движения рассчитаны на то, чтобы ими любовались. Но женщины, право, милы. У них горят щеки, а у панны Галины горят даже волосы».
Когда кончилась партия, все пошли показывать Галдину парк, хозяйственные постройки и конюшню. Бронислав Ржевуцкий не отходил от панны Ванды, беся Григория Петровича, который при нем чувствовал себя не совсем свободно.
Парк был большой, тенистый. Они шли по широким аллеям золотых каштанов и розовых кленов, ступая по увядшим листьям, точно по ковру. Всюду виднелись желтые просветы, только дуб сохранил свою жирную темную листву.
В конюшне стояло восемь лошадей, из них четыре – под верх.
– Я боюсь вам показывать их,– говорила панна Ванда,– они все с крупными недостатками.
Конюшня была светлая, с чистыми стойлами, лошади даже казались слишком вылизанными. Лошадь панны Ванды – вишневый Санек {61} – очень понравилась Григорию Петровичу, остальных он уже видел раньше.
– Нет, отчего же,– отвечал он.– Лошади совсем недурны, а ваш Санек – просто прелесть.
– Я очень люблю его,– сказала молодая девушка.– Он еще совсем молодой и очень горячий… Приятно ехать, когда лошадь живет под тобой.
Они, как и в прошлый раз, увлеклись разговором. Заметно было только, что панна Ванда говорила гораздо проще и живее, когда Ржевуцкий отходил от нее, при нем же она делалась холоднее и сдержаннее в выражениях. Ему, видимо, не нравился этот разговор, он неожиданно прервал его своим замечанием:
– Не кажется ли панне Ванде, что лошади слишком много отнимают у нее времени?
Она подняла на него свои спокойные глаза и отвечала холодно:
– А если лошади – моя единственная страсть?
Он постарался обратить ее слова в шутку и отвечал, улыбаясь, церемонно раскланиваясь:
– Eh bien, je vous crois, mais je serai seul a vous croire! [22]22
Я вам верю, но я лишь один могу вам поверить ( фр.).– Пер. авт.
[Закрыть]
– Мне достаточно будет и этого,– также церемонно возразила панна Ванда по-русски, точно желая подчеркнуть, что находит излишним говорить по-французски. Она никогда не вставляла в свой разговор французских фраз и не любила этой привычки в других.
Но все-таки разговор оборвался и не мог завязаться вновь.
XXVIII
Прошли на берег озера, совсем синего в золотой оправе лиственного леса. Ржевуцкий предложил кататься в лодке. Он снял опять свой пиджак и взялся за весла.
«Этот поляк положительно рад случаю показать свою рубашку и мускулы,– подумал Галдин.– У него довольно странные отношения с панной Вандой».
Ксендз, не переставая, смеялся с панной Галиной, гимназист же все время молчал, хмуро поглядывая на свою младшую кузину и пана Ржевуцкого.
Теперь пан Бронислав завладел вниманием общества. Он говорил несколько пренебрежительно, но красиво и чисто по-русски, нет-нет вставляя в свою речь французские фразы, которые он, в противоположность панне Ванде, кажется, очень любил.
Сначала он говорил о женщинах и их характере. Он порицал их прирожденную лживость, их искусственную холодность, их резкость и необдуманность в поступках, в особенности, когда они еще девушки.
– Les femmes ont de la vertu comme certaines plantes; mais il faut les cueillir pour le savoir [23]23
Женщины обладают достоинствами, подобно некоторым растениям, достоинство которых можно оценить лишь сорвав их ( фр.). – Пер. авт.
[Закрыть],– закончил он, кажется, оставшись очень доволен своим афоризмом.
Потом, так как никто его не перебивал, он перешел на другие темы. С легкостью почти изумительной он говорил обо всем и во всем выказывал знание и вкус.
Больше всего, как англизированный поляк, он любил в русской истории эпоху царствования Александра I и очень часто упоминал об этом, как он говорил, изысканном монархе. Даже заговорив о модах, в которых он оказался также тонким ценителем, он не преминул упомянуть начало восьмисотых годов. Он прочел целую лекцию о модах. Галдин только улыбался, слушая его, дивясь, как можно всем этим так «досконально» интересоваться.
– Вообще мода ничто иное, как вкус дурной или хороший, который меняется, как и все на свете,– говорил Ржевуцкий, плавно опуская в воду длинные весла и разводя их по воде полураскрытым веером.– Мода меняется вместе с политическим строем государства, служит мундиром царящего в настоящее время режима.
– О, пан, быть может, объяснит нам и теперешнюю моду? – засмеялся ксендз.
– Это не так трудно, как кажется пану,– подхватил пан Бронислав.– Судите сами: при Людовике XIV, когда он поставил всю Францию на ходули, необъятные парики покрывали головы, люди точно росли на высоких каблуках и огромные банты с длинными, как кружевные полотенца, концами прикреплялись к галстукам; женщины тонули в обширных вертюгаденах {62} , с тяжелыми накладками, с фижмами {63} и шлейфами, всюду было преувеличение, все топорщилось, гигантствовало, фанфаронило. При Людовике XV, когда забавы и амуры сменили славу, платья начали коротеть и суживаться, парики понижаться и, наконец, исчезать; их заменили чопорные тупеи {64} , головы осенились голубыми крылышками ailes de pigeon [24]24
голубиными крыльями ( фр.).
[Закрыть]. При бедном Людовике XVI, когда философизм и американская война заставили мечтать о свободе, Франция от свободной своей соседки Англии переняла фраки, панталоны и круглые шляпы, между женщинами появились шпенцеры {65} . Вспыхнула революция, престол и церковь пошатнулись и рухнули, все прежние власти ниспровергнуты, сама мода на некоторое время потеряла свое могущество и ничего не могла изобресть, кроме красных колпаков и бесштанства {66} , и террористы должны были в одежде придерживаться старины – причесываться и пудриться. Но новые Бруты {67} и Тимолеоны {68} захотели, наконец, восстановить у себя образцовую для них древность: пудра брошена с презрением, головы завились à la Титюс и à la Каракалла {69} , и если бы республика не скоро начала дохнуть в руках Бонапарта, то показались бы тоги, сандалии и латиклавы {70} . Что же касается женщин, то все они хотели казаться древними статуями – одна оделась Корделией, другая Аспазией {71} . И я вам скажу, теперь мы опять возвращаемся этому. Костюмы, память о которых сохранило ваяние на берегах Эгейского моря и Тибра, возобновились на Сене и переняты на Неве. Если бы не мундиры и фраки, то можно было бы глядеть на наши балы как на древние барельефы и этрусские вазы. Наряду с этим и тоже с общим настроением идет к нам Восток, но, право, мне нравится более свободное и свежее платье древности – оно так красиво облегает молодое женское тело и делает его свободным и гибким…
Ксендз опять перебил его:
– Пан Ржевуцкий, я вижу, хорошо изучил моды; если бы у пана была жена, ей не нужна была бы модистка.
Галдин улыбнулся, довольный этим замечанием, которое могло показаться дерзким. Но Бронислав Ржевуцкий ничего не ответил, внимательно глядя на панну Ванду.
Она сидела на руле и смотрела на воду, где лежало перевернутым ее изображение. Она не шевелилась, кажется, ничего не слышала из того, что говорил молодой человек. Глаза ее смотрели строго.
– Этому вас учили в лицее или вы почерпнули эти сведения в дипломатическом корпусе? – неожиданно резко спросил гимназист, не подымая глаз на Ржевуцкого.
– Я не понимаю вашего вопроса – прищурившись отвечал тот.
Панна Ванда сделала нетерпеливое движение головой.
– Оставь, пожалуйста, Тадеуш!
Гимназист снова насупился и смолк, глядя на всех исподлобья. Его болезненное, помятое лицо было теперь еще более неприятно. Панна Галина испуганно посмотрела на ксендза – тот тихо улыбался, точно не находил в этом ничего необычайного.
«Нет, тут их сам черт не разберет,– думал Галдин,– все что-то недоговаривают, все друг на друга злятся. Я попал совсем неудачно и чувствую себя дураком».
Он вспомнил об Анастасии Юрьевне, ему стало грустно. Когда же он, наконец, ее увидит? Он, кажется, не выдержит и объяснится с Карлом Оттоновичем. Все это становится слишком тягостно.
Все молчали. Почти овальное, как блюдо, озеро лежало неподвижно и молчаливо. Черные нетопыри носились над ним, острыми крыльями надрезывая его поверхность и мгновенно взвиваясь к бледному небу, где зажигались звезды. Иногда с берегов несся сухой шум переносимых ветром листьев, из камышей раздавалось кряканье перелетных уток. Ночь шла со стороны усадьбы. Там уже небо было совсем синее, и белый каменный дом, окруженный тонкими, высокими, как стрелы, тополями ясно выступил вперед, точно уставший многодумный призрак, присевший отдохнуть у замершей воды. По другую сторону лес еще горел красным отблеском ушедшего солнца.
– Домой,– тихо сказала панна Ванда.
Когда они вышли на берег, Галдин и ксендз стали прощаться.
– Приезжайте к нам в будущий четверг,– просила их панна Галина,– в четверг мое рождение. У нас всегда был бал в этот день, теперь же траур и бала не будет. Но мы придумаем что-нибудь веселое…
Панна Ванда молчала, но потом, когда Григорий Петрович отошел от них, догнала его и сказала тихо, но повелительно:
– Да, вы должны приехать к нам. Мы поедем верхом или устроим облаву. Я прошу вас приехать, потому что он мне надоел. Вы понимаете?
Нет, он отказывался что-либо понимать во всем этом. Когда он ехал домой, то все время молчал, что крайне нравилось его спутнику, смотрел на темное небо и считал падающие звезды. Это был настоящий золотой дождь, нужно было большое внимание, чтобы не пропустить ни одной золотой капли.
XXIX
– А я все-таки к вам. Может быть, этого и не следовало бы делать, так как вы меня отговаривали от моего намерения, но все-таки я увидел, что вы меня поняли,– говорил несколько дней спустя граф Донской, придя к Галдину и застав его в конюшне, где тот следил за ковкой Джека.
– Почему же не следовало,– отвечал Григорий Петрович, улыбаясь.– Я всегда рад вам…
– Нет, нет, чувствую, что не должен был… а все-таки…
– В чем же дело?
Граф потирал руки, на лице его играл румянец, он сиял внутренним восторгом.
– При них неудобно, я уж лучше вам после скажу…
Антон поднял голову от ноги Джека и, отмахнув свою золотую гриву, улыбнулся:
– У их сиятельства нынче счастье большое…
Граф насторожился, обидчиво поводя плечами.
– А ты откуда знаешь?
– Да поди, это все теперь знают!
– Однако я ничего не понимаю,– вмешался Григорий Петрович.– Это секрет?
Антон улыбнулся еще шире. Лицо его приняло плутоватое выражение:
– Их сиятельство женятся на этой неделе…
– Вот как?
Григорий Петрович запнулся, чуть-чуть не спрося, на ком. Он вспомнил восторженные речи графа, жалкую фотографическую карточку с изображением его прелестницы. Боже мой, как глуп этот бедный граф! При мысли о будущей «графине» Галдину хотелось смеяться. Нет, Клябин не дремлет, он никогда не забывает своих «милых». Кто может сказать, что он о них не заботится, не выискивает им выгодных партий? Не всякой женщине удается стать графиней!
– Ну да, я женюсь на Асе, что же тут смешного? – обидевшись сказал граф, опуская на уши за козырек свою дворянскую фуражку нервным движением руки.
– Конечно, ничего смешного,– поспешил успокоить его Галдин и, взяв его под руку, отвел в сторону.– Вы мне расскажете сейчас об этом.
Они пошли по дороге. Галдин – спокойный, внутренне улыбающийся, граф – все еще нервничающий, не попадающий в ногу со своим спутником.
– Эти хамы теперь все смеются надо мной,– жаловался граф, грызя травинку пересохшими губами.– Они нарочно останавливаются, завидев меня, и говорят: «А чи можно нам поздравить вас с пани графиней? Чи скоро она родит?» Это гадко, это низко. Что она им сделала? И почему они все нарочно зовут ее Ханулькой, когда я приказал называть ее Анной Васильевной, а сам зову ее Асей… Нет, это хамы, страшные хамы, и я отчасти понимаю, почему их так ругает Карлушка…
Граф улыбнулся тихой улыбкой, почему-то погладив ротмистра по рукаву его кителя:
– Карлушка стал совсем лучше… Уверяю вас… вы не угадаете, что он сделал, ведь не угадаете?
– Угадать мудрено,– ответил Галдин, хотя смутно догадывался, что мог сделать Клябин.
– Так вот, он приготовил приданое Асе… прелестное приданое и подарил мне мебель для моего хутора… Не правда ли, это благородно? Очень благородно! – повторил граф с убеждением.
Григорий Петрович отвернулся. Он невольно покраснел от досады. Нет, это было уж слишком нагло. Неприятно даже было слушать эту наивную болтовню. Но что же сделать для того, чтобы открыть глаза бедняге? Рассказать ему, что приданное это Карл Оттонович дает своей любовнице, что это не благородно, а подло, что хваленая Ася сознательно обманывает влюбленного графа, что она ничуть не ангел, а хитрая баба, которую по справедливости зовут Ханулькой.
Но ведь это напрасно. Легче убедить осла, чем ослепленного дурака.
– Ну да, вы молчите,– продолжал граф,– молчите, потому что вам часто ругали Карлушку, но, право, иногда в нем можно увидеть порядочного человека. За этот поступок я много простил ему…
Граф опять оживился, говорил не переставая, смеялся, выкрикивал непрестанно: «вот так эндак, вот так так!» и размахивал руками. Потом стал жаловаться, что у него нет лошадей, что ему приходится ходить пешком, а у него подагра и это очень мучительно. От него пахло вином, нос его алел на солнце, вся его нелепая фигурка в нелепой, им самим придуманной форме, кривлялась и дергалась. Чтобы скорее отделаться от него, Григорий Петрович сказал ему, что едет в Черчичи за почтой и что охотно довезет его по дороге до его хутора.
Всю дорогу говорил граф, а Галдин досадливо старался его не слушать.
Уже все больше и больше попадалось на деревьях желтых листьев, чаще каркали вороны. Озимые были сняты, убирали и яровые. Тонкие белые паутинки носились в воздухе, вздрагивающие нити пересекали дорогу, оплетали лицо цепкой сетью. Воздух вздрагивал от каждого звука, каждого шороха. Острый запах грибов наполнял весь лес,– это последнее, что давала земля перед умиранием.
На реке совсем замерла жизнь: пароходы ходили редко из-за мелей, покрывших все русло; далеко тянулась в воду широкая полоса песку.
На почте в Черчичах они встретили Фелицату Павловну с земским начальником. Увидев Галдина, Сорокина вспыхнула и потупилась. Григорий Петрович учтиво подошел к ручке. Почтмейстер не без ехидства посмотрел на ротмистра.
– В Витебск изволили ездить? – спросил он.
– Да, пришлось,– коротко ответил Григорий Петрович.– Письма мне есть?
– Одно имеется, только неинтересное – от мужчины.
– Вы уже обратили внимание? – насмешливо заметил Галдин.
– По почерку отгадать нетрудно…
Земский молчаливо считал на окне мух: он почти никогда не говорил.
Когда Галдин хотел уходить, его окликнула Фелицата Павловна. Она робко и испуганно смотрела на него, точно боялась, что он не остановится.
– Мне нужно сказать вам несколько слов,– поспешно заговорила она.– Это вас не задержит…
Они вышли на улицу.
– Я должна предупредить вас,– начала она, волнуясь.– Я даже не знаю, как это сказать… Вы можете обидеться, вы можете подумать, что я вмешиваюсь в ваши дела, но право же, это от чистого сердца…
– Уверяю вас, я не обижусь и буду благодарен вам,– ободрил ее Галдин, сам чувствуя некоторую неловкость при воспоминании о том, как грубо обошелся он с этой некрасивой женщиной.
– Ну вот, и я хочу сказать еще, что я совсем все забыла… да… что я поняла вас и вообще… Одним словом, о вас распускают сплетни…
– Сплетни?
– Да, сплетни, и очень гадкие… я не буду называть, кто это делает, но хочу предупредить вас, чтобы вы были осторожны… Говорят о ваших отношениях к Анастасии Юрьевне… Вы не подумайте, что мне доставляет удовольствие передавать вам это; наоборот, мне очень больно…
Фелицата Павловна волновалась еще больше. Пудра сыпалась с ее носа и лба; она торопилась высказаться.
– Я знаю, что вы любите ее и она вас любит, нет, нет, молчите, я хорошо знаю, что иначе не могло быть, говорю вам, что я о себе совсем забыла – честное слово! Но она прелесть, она ребенок, и ее нужно спасти от неприятностей. Постарайтесь исправить это… слышите? Я помогу, я сделаю все, что я могу…
Григорий Петрович не успел даже ответить ей, она сейчас же оставила его, почти побежала к почте. Он постоял в нерешительности. Конечно, это дело рук почтмейстера. С каким бы удовольствием Галдин отхлестал его по щекам! Но нужно действительно что-нибудь предпринять, и чем скорее, тем лучше. Такое положение длиться больше не может. Единственное, что можно сделать, это – пойти к фон Клабэну и сказать ему все. Нельзя поддаваться женской робости. Нужно действовать или оказаться оплеванным…
XXX
В твердой решимости развязать тяготивший его уже давно узел и даже радуясь представлявшемуся случаю, Галдин вошел в кабинет фон Клабэна. Хозяин сидел там, отдыхая после обеда и читая «Новое время» {72} .
Увидав гостя, он любезно поднялся ему навстречу.
– Я вас ждал,– сказал Карл Оттонович, стоя.– Моей жене нездоровится, она не может выйти к вам, но ей хотелось бы поговорить с вами.
Григорий Петрович в ответ молча поклонился. Он не понимал, что значит это приглашение. Неужели Клябин ничего не знает и Сорокина только напрасно волновалась? Или немец избегал объяснений, взваливая все на шею жены?
Галдин последовал за хозяином. Карл Оттонович шел впереди и, против обыкновения, не улыбался своей хитро-недоумевающей улыбкой. Перед дверью спальни он остановился и, постучав, сказал:
– К тебе Григорий Петрович.
Слабый голос ответил:
– Войдите…
Григорий Петрович вошел в спальню. Дверь за ним сейчас же закрылась.
Он остановился, глядя на Анастасию Юрьевну издали, точно спрашивая ее глазами: что все это означает? Он смотрел на нее и вспоминал всю свою недолгую любовь к ней, свои сомнения, их последнюю размолвку. Сразу все это пронеслось в его голове, когда он встретил ее глаза, устремленные на него, сверкающие воспаленным блеском.
Анастасия Юрьевна полулежала на кушетке с белыми подушками под головой, с распущенными сбившимися волосами, с внезапно почти до неузнаваемости осунувшимся лицом, с полуоткрытыми красными губами, с руками в широких белых рукавах пеньюара, брошенными на одеяло, с этими тонкими, бледными, всегда дрожащими пальцами – с пальцами, которые переворачивали Галдину всю душу, когда он смотрел на них.
– Настя,– вырвалось у него почти непроизвольно,– Настя!
Она не отвечала, тяжело дыша. Он бросился к ней, опустился на колени, целовал ее лицо, ее руки, одеяло, прикрывающее ее ноги.
– Что же, мы свободны, Настя?
– Посмотри!
Он понял, подошел к двери и открыл ее – там никого не было. Тогда вернулся к больной и, опять став на колени, прижался лицом к ее лицу.
– Ну, рассказывай!
Она заговорила. Она говорила быстро, часто повторяла одно и тоже, потом замолкала и начинала снова. У нее уже не было слез, она более не могла плакать. Это было что-то кошмарное! Муж пришел к ней и сказал, что все знает. Сказал, что все смеются над ее связью с мальчишкой.
– Он сказал, что ничего другого не ожидал от меня, что всегда знал, на что я способна. «Яблоко от яблони недалеко падает – вся ваша семья кретины, пьяницы и развратники!» Слышишь, он это так и сказал.
Галдин сжал кулаки.
– Какой мерзавец!
– Он говорил это совсем спокойно и курил сигару, точно дело шло о корове или стружках. Тогда я сама начала говорить. Я вспомнила ему все, все – и его девок, и брата моего, которого он загубил… О, я не щадила его! Я сказала, что сама давно хочу уйти от него, что он гадок, мерзок. Я потребовала развода…
– Ну и что же?
– И ты знаешь, что он мне ответил на это? Он сказал: «Я никогда тебе не дам развода. Не потому, что я люблю тебя, а потому, что у нас есть дети и будет скандал. Я не хочу скандала. Нужно сделать так, чтобы обо всем этом забыли, нужно зажать всем рот. Ты должна его бросить или устраиваться так, чтобы никто ничего не знал. Я приму меры, а ты передай это своему любовнику». Вот все, что он сказал, и даже не хотел больше меня слушать. О, ты не знаешь, как это было ужасно! Я думала, что сойду с ума. Я рвала на себе волосы, я билась головой об пол, и никого-никого не было около меня!
Она упала на подушки, обессиленная, задыхающаяся, переживая снова свое унижение, свой позор. Это было настоящее безысходное горе, какого Галдин еще никогда не видел. Он повторял, сжимая кулаки, стискивая зубы:
– Какой мерзавец, какой мерзавец.
Он не находил других слов для выражения своей злобы и ненависти к этому низкому человеку.
Потом опять нагнулся над ней и прижался губами к ее губам. Он хотел этим поцелуем передать ей всю нежность, всю любовь, все сочувствие, какие он чувствовал к ней. Он хотел, чтобы она видела в нем своего друга и защитника. Он закреплял этим поцелуем их союз навсегда. И вдруг у него замерло сердце. Нет, он не хотел этому верить,– у губ своих он почувствовал запах спирта. Это было ее дыхание. Он знал и раньше, что она пьет иногда, но почему же этот, едва слышный запах спирта заставил его побледнеть… Ему показалось, что все рушится, что он сам перестает жить. Нет, нет, это неправда!
Он оторвался от нее, остановившимися, невидящими глазами блуждая по комнате.
– Что с тобой? – беспокойно спросила она, точно предчувствуя его муки.
Этот вопрос вернул его к жизни. Он сделал над собою усилие и сказал почти твердо:
– Так, ничего… голова кружится…
Потом поднялся на ноги.
– Я пойду к нему. Я заставлю его уступить.
Она прошептала:
– Подожди еще, я боюсь оставаться одна…
– Нет, нет, нужно…
Он отвернулся и пошел. Но у двери остановился, охваченный вновь еще незнакомыми ему чувствами жалости, тоски, отчаяния. Ее голос тянул его. Он снова подбежал к ней, схватил ее вздрагивающие пальцы и сжал их в своих руках.
XXXI
Карл Оттонович все так же сидел у себя в кабинете и читал газету. Когда к нему вошел Галдин, он взглянул на него так, как будто ничего не могло быть между ними, и спросил:
– Вы уже переговорили с моей женой? Курите, пожалуйста…
Григорий Петрович подошел к нему вплотную, заставив этим его встать.
– Да, я переговорил с вашей женой и теперь пришел говорить с вами.
Карл Оттонович сделал недоумевающее лицо:
– Вот как?
– Я хочу знать, на каком основании вы отказываете жене своей в разводе. И больше того, почему вы, как порядочный человек, не обратились лично ко мне за объяснениями, когда до вас дошли слухи об отношениях моих к вашей жене?
– Потому что не считал этого необходимым,– с наружным спокойствием, но посерев, отвечал Клабэн,– и потом я не понимаю, что за допрос? Удивительно даже! Вы приходите в мой дом и хотите каких-то объяснений. Я уже сказал, что развода не дам. Я не мальчишка, у меня дети, положение, я не могу из-за вас портить своей рэпютасион. Это смешно!..
Он пожал плечами и попробовал улыбнуться.
Григорий Петрович старался сдерживать себя. Все в нем кипело. Он никогда не имел дела с такими людьми. Находясь в гостях у Клабэна, он не мог оскорбить его, вызвав этим на определенный ответ. Упрашивать его было бы унизительно. А Карл Оттонович точно не хотел понять, чего от него требовали. Он даже перешел на миролюбивый тон.