355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Слезкин » Ольга Орг » Текст книги (страница 4)
Ольга Орг
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 16:43

Текст книги "Ольга Орг"


Автор книги: Юрий Слезкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)

– Ты хотела, чтоб я умерла?

Варя, бледная, испуганная и трепещущая, смотрела на подругу.

– Но разве ты сама этого не хотела тогда?

Ольга опять улыбалась скупой, почти злой усмешкой.

– И тебе не было жаль меня? О, я не поверю этому. Ты так ухаживаешь за мною!

– Мне жаль тебя сейчас – это правда, но в ту ночь я почти завидовала тебе. Ведь это так хорошо – не быть, если не умеешь быть…

– Значит, ты тоже страдаешь? Значит, тебе тоже тяжело?

Варя приподнялась на локоть, пытаясь обнять подругу.

– Нет, милая, я не страдаю и мне не тяжело… Я просто не знаю, что мне нужно… Поверь мне, я не такая счастливая, как ты, у которой есть из-за чего умирать. И ты ложись и не бойся – со мною вряд ли когда-нибудь это случится.

Она снова наклонилась над альбомом с нелепыми стихами далекого, странно-невинного прошлого:

 
Сегодня платье, завтра блуза,
Отбоя нет от женихов,
Ищи себе своего союза
И не пиши стихов…
 

– Оля, послушай, Оля, а почему ты тогда раздевалась, когда привела меня в номер… Ты делала это очень скоро, было темно, но я все видела, хотя и лежала на кровати… Скажи мне Оля, зачем?

Ольга ответила, не подымая голову от альбома:

– Чтобы скорее запачкаться. Но ты все равно не поймешь этого и лучше не спрашивай.


XXIV

Перелистывая альбом, Ольга долго молчала. Она смотрела на исписанные листы, где крупный твердый почерк переплетался с мелким, ясный и правдивый – с крючковатым и лживым. И столько, сколько было здесь различных почерков, столько было и различных имен, а каждое имя носило свое лицо, свою судьбу.

Вот имена самых близких подруг – Мани, Раисы, Лены и Вари. С ними Ольга прожила бок о бок несколько лет, сидела с ними на одной скамейке, делилась радостями и горем. Но, боже мой, как они все различны. И как они изменились за это время. Разве она может сказать, что хорошо знает их? Только одно знает, что все они что-то имеют, ради чего живут… Эта курносенькая булочка Маня, которая была так забавна и глупа, когда поступила в гимназию,– что только она не испытала. Ее можно было бы назвать героиней, если бы все то, из-за чего она страдала, не было бы так по́шло. Любовь к Жоржу, эта всепоглощающая страсть к мужчине, у которого только одно сильное тело и ничего больше. Но во имя этой страсти Маня убивала свое тело и то, что являлось плодом этой страсти. Что готовила она себе в будущем? Ах, боже, но ведь она счастлива.

А Раиса, эта некрасивая девушка с повадками развращенного мальчишки… А Лена – веселая и жадная… Грустная Варя, вот эта, что лежит рядом. Да, да… конечно…

Ольга порывисто встала, вытянула вперед руки, заламывая пальцы. Глаза потемнели.

– Что с тобою? – спросила Варя.

– Ах, со мною ничего! Я вот только думаю, и меня сводят с ума мои мысли. Наверно, глупым не следует думать. А может быть, я слишком умна – и это тоже скверно. Но вот, я вас всех понимаю – и Маню, и тебя, и Раису, и Лену… Для одной нужен самец, для другой – муж и ребенок, для третьей – наслаждения, для четвертой – просто деньги и удовольствия… Да, да, я понимаю, что все вы ради этого можете пострадать, должны пострадать, потому что будете вознаграждены. Ну а вот та, которая никого не любит или любит то, что как сон прошло мимо,– любит любовь жгучую, полную, всезахватывающую, где душа и тело не двоятся, слиты, где нет «я» и «ты». Как же той страдать и за что? Научите – потому что сладко такое страдание…

Ольга говорила громко, не спеша, проникновенно, вся уйдя в одно желание передать то, чем болела ее душа и для чего были пустой звенящей шелухой человеческие слова.

Варя напряженно слушала. Потом, когда Ольга замолкла, сказала тихо и печально:

– Ты счастливая, ведь разве этому можно научить? Ну да, ты говоришь так потому, что еще девушка…

Ольга вздрогнула. Краски минутного оживления сбежали с ее щек. Она пристально посмотрела на Варю.

Нет, она ничего не знает. Она смотрит на нее просто, как всегда, немного с завистью, но не подозрительно. Она не знает того, о чем Ольга сама старалась не думать, забыть, но что было… было…

В одну из тех минут, когда без сил, без воли, без желаний она стояла в темном коридоре между двух комнат двух больных – подруги и матери, к ней подошел Ширвинский. Он хотел повидать ее брата, но, не застав его, столкнулся с нею. Она даже не испугалась, когда неожиданно увидала его около. Ей было все равно. Они не поздоровались и стояли молча друг против друга.

Совсем чужой и безразличный в эту минуту, он обнял ее и привлек к себе. Она не противилась. Тупое оцепенение охватило ее; голова была пуста, почти мертвая. Только тупая, ноющая боль в груди, боль тоски давала себя чувствовать, и одно желание – убить эту тоску, как убивают нерв больного зуба, владело мыслями. Ей хотелось забыться, уйти от давящей безнадежности, от стонов, от запаха трупа, который точно владел уже этим домом; ей хотелось хотя бы страданий, унижений, забвения всего и самой себя. Все равно, кто принесет это избавление; воля не направляла чувств, тело властно тянуло к жизни, боролось за жизнь, возмущалось против смерти, которая бродила около.

Она возвращала Ширвинскому поцелуи, как дыханием возвращают ветру его взмахи – безучастно, но неизменно. Должно быть, он сам не верил, что это может произойти сегодня. И все-таки она ему принадлежала…– без любви, без ласки, с мертвым сердцем, раздавленная, уничтоженная и равнодушная.


XXV

Этой ночью Ольге не пришлось уснуть. До полночи мучилась Ксения Игнатьевна, стоная от боли, переходя то с кровати на кресло, то с кресла на диван, нигде не находя покоя своему больному сердцу.

Ольга терпеливо пестовала ее, но мысли ее были далеко. С того вечера, как она стала принадлежать Ширвинскому, с того часа, как тело ее было отдано в плен чужой страсти, Ольга забыла как-то о себе, и любовь, распускавшаяся дотоле в ее любви к далекому, увяла, оледенела. Иногда ей вспоминался тот тихий вечер 22-го декабря, и белые хлопья снега на примолкнувших улицах, и темные глаза незнакомца, согревшие ей душу, и тогда ей начинало казаться, что это было давно, слишком давно, чтобы считаться явью. И она гнала эти воспоминания, боясь касаться их теперь, поддерживая в себе бездумное равнодушие.

Почти ежедневно она ходила к Ширвинскому. Она отдавалась ему по первому его требованию и не чувствовала в себе даже отвращения. Ей казалось, что так нужно. Она знала, что придет домой и застанет больную мать, больную подругу. Ей хотелось бы забыться, испытать хоть на миг наслаждение. Уходя, она не знала, нужно ли возвращаться, не думала, как долго протянется эта связь.

Но она шла на следующий день снова, потому что об этом ее просил ее любовник. Она так не походила на девушку, у которой преступная связь, что никто не мог догадаться, куда были ее частые отлучки.

Сегодня впервые она заговорила с Ширвинским об их отношениях. Она все еще была под впечатлением Вариных страданий и, уже собираясь уходить, вдруг вспыхнула смертельной тревогой и спросила:

– А если у меня будет ребенок?

Ширвинский, принявший с нею за эти дни покровительственно-снисходительный тон, ее успокоил.

И больше они уже об этом не говорили.

Она ушла домой; заглянула к Варе, которая все еще не вставала от слабости и боли в спине; потом, сняв шелковую свою кофточку, надела красную распашонку, заплела косичками волосы и пошла к Ксении Игнатьевне.

Больная наконец уснула. Вздрагивая и слабо стоная во сне, она лежала навзничь, с брошенными поверх одеяла восковыми руками. Лицо тоже было восковое, с заостренным носом, но руки при свете лампадки пугали больше своею тяжелой неподвижностью.

Одно мгновение Ольга подумала, что перед нею труп. Она быстро прикрыла руки матери пледом и села в кресло.

Девушка слушала, как кровь, приливая к ее закинутой кверху голове, стучала в виски. Но мало-помалу она уплывала в далекое…

Нагоревший фитиль лампады перед старинным киотом затрещал и погас.

Ольга вздрогнула, окруженная со всех сторон сплотившимися тенями, но сейчас же замерла, плененная прошлым.

Перед ней прошли давно забытые образы из такого теперь, казалось, далекого детства. Она увидала ясно, точно во сне, более ярком, чем действительность, и чужой край, поразивший ее тогда своими тихими озерами и снежными высями, и себя, и брата Аркадия, и отца, и мать.

Бывают таинственные часы в нашей жизни, которые мы переживаем дважды. Такой час возврата наступил для Ольги.


XXVI

Она сидела со своим братом в угловой гостиной, у открытого окна. Ветер ласкался к ее волосам и веял в лицо запахом водяных лилий.

Над озером гасло солнце, и озеро было темно-красно, а лес у его берега казался черным. Чайки и стрижи резали воздух.

Стоящий на столе огарок пылал то желтым, то синим огнем и плакал белыми слезами.

Оба ребенка смотрели на свечу и, кажется, думали одно и то же.

Там, на другом конце дома, умирала их мама.

Она давно уже лежала в кровати, пылающая и обессиленная, и давно дети не слышали ее голоса, потому что их боялись пустить к ней.

Сначала они плакали, оба рвались к больной, но потом как-то притихли. Брат еще плакал тихими слезами по вечерам, когда ложился спать; он привык, что мама всегда крестила его перед сном и читала с ним молитвы, и воспоминание об этом вызывало слезы. А Оля сделалась молчаливой, почти неслышной и часто сидела неподвижно, точно о чем-то долго и напряженно думала. Глаза ее широко открылись, и она вздрагивала при каждом неожиданном шуме. В эти дни к ней очень привязалась большая черная собака Неро. Умное лохматое животное бесшумно подходило к девочке, клало на ее колени свою морду и пристально смотрело на нее. А по ночам она взбиралась к Оле на кровать и ложилась рядом с ней, как человек, вытянувшись во весь рост. И это ничем необъяснимое поведение животного, всегда такого флегматичного, жутким трепетом наполняло душу Оли.

Девочка боялась спрашивать о маме, боялась заговорить о ней, хотя все мысли ее были с нею, и это казалось непонятным для окружающих, а отец упрекал ее в черствости. Но она не возражала на упреки, она боялась маминой комнаты, она была вся под игом какого-то непонятного, но тяжелого предчувствия.

И теперь, сидя здесь с братом, она знала, что там у мамы собрались доктора, что наступил кризис, который что-то должен решить, но ей все это казалось далеким; она была полна своими мыслями, своими представлениями, своей верой в неизбежное… А когда огонь свечи, колеблемый ветром, внезапно потух, Оля почувствовала резкий холод в спине и почти невольно проговорила вслух сорвавшимся голосом:

– Это умерла мама…

И сама ужаснулась своих слов и посмотрела на брата.

В больших синих глазах мальчика стояли слезы, и он ответил ей дрожащими губами:

– Я тоже об этом подумал…

Потом уткнулся лицом в шелковую подушку дивана и заплакал. А Оля съежилась, но глаза ее остались сухими.

Теперь все было кончено. Тяжелая крышка, висевшая над ней, упала. Не было ни надежды, ни веры – совершилось неизбежное.

Мама умерла.

Оля это чувствовала всем своим существом. Мамы не было больше. Кто-то холодно и ясно говорил ей это. Но слезы не шли.

Она смотрела на чаек, на замерзшую гладь озера, на гряду леса – и все это отражалось в ее глазах, в ее мыслях. Все это она видела, слышала и понимала отчетливо, как никогда, но во всем была пустота, не было связи, все говорило:

– Мамы нет…

Она не заметила, как в комнату вошел отец, бледный, утомленный, с чуть уловимой радостью в глазах. Он подошел к сыну и обнял его склоненную голову. Казалось, он хотел сказать что-то, но не мог. Потом посмотрел на каменное, неподвижное лицо дочери, и тень раздражения упала на его губы.

– Дети,– сказал он,– ваша мама спасена.

Он приостановился и тотчас же повторил тверже:

– Да, да… мама скоро поправится… кризис миновал.

У него появились слезы на ресницах – слезы утомления и слабости.

– И я пришел за вами… она зовет вас…

Лицо мальчика, помятое от жесткой подушки и красное от слез, мгновенно прояснилось. Глаза вспыхнули верой, счастьем, беспечностью. Он кинулся на шею отца и лепетал порывисто и быстро:

– Мама, мама здорова?.. Мама жива?.. А мы…

Он хотел посмеяться над тем, что они только что говорили с сестрой, но, взглянув на нее, умолк.

Она сидела такая же печальная, бледная, худенькая и молчаливая, точно радостная весть отца не коснулась ее уха. Узенькая полоска между бровями сделалась глубже, а глаза казались потухшими.

– Что же ты молчишь? – изумленно, почти враждебно, с эгоизмом успокоившегося, счастливого человека, спросил отец и, взяв за руку сына, поднялся.

– Идем.

Больная лежала на кровати, бледная и тонкая, с распущенными черными волосами, и смотрела на вошедших усталым, но счастливым взглядом выздоравливающей. Она чувствовала дыхание жизни, вернувшееся к ней, и ничего другого не хотела знать, кроме радости жизни.

Оля остановилась на пороге и в упор смотрела на мать. Она не подошла к ней и почти не узнавала ее. Точно что-то непонятное, нереальное совершалось перед ней, и она хотела проснуться. Она видела, но не принимала в себя видимое, потому что сознание ее жило в другом.

И когда она услышала голос матери, зовущий ее по имени, когда отец взял ее за плечи и силой хотел подвести к постели, она вырвалась из его рук, выбежала в темный длинный коридор, точно убегая от кошмара, села на пол и заплакала.

Оля ощутила теперь всю тяжесть своей утраты, и чего-то до боли мучительно было жаль.

Черный большой Неро пришел к ней, пристально смотрел на нее и, казалось, хорошо понимал своей темной и таинственной душой зверя.

Эта давящая тяжесть утраты владела Ольгой и теперь, когда, открыв глаза, она ослепла от окружающей тьмы.

Спеша и натыкаясь на вещи, девушка подбежала к кровати. Мгновение… и поднятые руки замерли, не имея сил опуститься на тело, которое чудилось мертвым.

Нет, страх обманул – Ксения Игнатьевна дышала. Но почему казалось Ольге, как и тогда, в прошлом, что предчувствие ей не солгало?


XXVII

В средине января, когда в гимназии уже начались занятия и Ольга, как гимназистка, должна была ходить на уроки и кое-как готовиться к ним, урывая для этого время от ухаживаний за матерью и свиданий с Ширвинским, которые, раз начавшись, так и продолжались, все глубже коверкая душу девушки и затягивая в тихий омут просыпающейся чувственности,– в эту пору бездорожья и безволия Вася Трунов писал Оле:

«Оля, Оля, умоляю вас, выслушайте меня. Вы почему-то никогда этого не хотели сделать. Вы всегда смеялись надо мною, ни разу не могли поцеловать. Что для вас один поцелуй, когда вы их… Я следил за каждым вашим шагом, я читал в ваших глазах, я ловил каждый ваш жест. А тогда, Ольга, когда вы стояли перед нами, как видение… я не знаю, что тогда было со мною. Я плакал, как ребенок, нет, как человек, для которого вся жизнь в том, что он не может взять… Я всегда мечтал о любви чистой и прекрасной, и мне противны были поцелуи тех, в ком нет любви. Я хотел сохранить свое тело для той, которую полюблю. Я мечтал о ней, о моей возлюбленной, с тоскою, с болью. Долгими ночами я плакал о ней, звал ее. Ее не было. Вы не знаете, как трудно оставаться девственником, когда кругом столько соблазна, когда все в лицо смеются над тобою, когда, наконец, ты слышишь биение своей крови, когда тебе уже 18 лет. Но все-таки я был счастливее тогда. У меня была надежда, я баюкал себя в сладком сне. Иногда даже я испытывал какую-то особенную радость, острое блаженство, что я девственник, что вот придет та, которую я полюблю, и возьмет от меня все, что может ей дать страсть, молодость, невинность. Понимаете, я любил свое тело, я холил его, я любовался его стройностью, его чистотой. Мне казалось, что его нельзя не любить. Но вот я увидел вас, которую знал раньше, но не видел. Тогда началась моя пытка. Вы почувствовали сразу, что я в ваших руках, что из меня можно вить веревки. И вы заставляли меня передавать поклоны актерам, носить записки, вы не стеснялись при мне говорить о своих чувствах к другому, вы обещали поцеловать меня, если я месяц не буду говорить с вами. Я покорялся. У меня не было сил бороться. Не знаю даже, любил ли я вас, но вы тянули меня к себе, я не мог не думать о вас, я стал принадлежать вам.

О, сколько раз теперь я проклинал свою неумелость, свой девственный стыд, мешающий мне быть таким же хитрым, сильным и обольстительным, как другие. Тогда бы я сумел заставить вас покориться мне, я не молил бы о жалком поцелуе, я не ползал бы перед вами на коленях, не плакал бы. Теперь я понял, как смешон был в своем романтическом желании сберечь себя для любимой девушки.

Вы развратили, исковеркали, растоптали мою душу и тело. Да, да – вы! Вы берегли себя для человека, которому ваши ласки – только лишнее удовольствие, случайное препровождение времени, который глумится над вами, не стесняясь по секрету рассказывать о своей связи с вами всем и каждому… а мне, мне, для которого вы все, вы первая,– вы жалели бросить, как подачку, жалкий поцелуй.

Будьте же вы прокляты и, если можете, смейтесь надо мною, над любовником своим, над собою.

Смейтесь, потому что я потерял и стыд и совесть. Я пришел к вашему любовнику и рассказал ему все. Но он не выгнал меня. Он тоже смеялся… он потирал руки… Он уступил мне вас. Не спрашивайте – как. Вам не для чего знать, какими путями люди приходят к подлости. Но я вам не лгу. Мне страшно стало самому, что это не ложь.

Нет, не проклинаю я вас, а благословляю. Я опять готов целовать следы ваших ног. Поймите, что вы для меня все. Только не гоните от себя, приласкайте меня, и я, как собака, буду лизать ваши руки. Я убью его по первому вашему слову, потому что он ваш враг, он темная тень на всей вашей жизни. Ведь вы же не любите его.

Ответьте мне. Я буду ждать ответа до завтра, и если его не будет, то пусть все останется так, как мы решили с Ширвинским. Другого выхода у меня нет.

Вася».


XXVIII

Ольга смеялась долго, упорно, точно кто-то посторонний заставлял ее смеяться. Она сидела над педагогикой и смеялась так, что у нее закапали слезы на желтые страницы книги. Она не отирала их, не рвала злополучного письма. Ее не мог возмутить тон его, но и смешного в нем она ничего не находила. А однако смех все еще резкими толчками подымал ее грудь. У нее не было сил бороться с ним. За последнее время она разучилась управлять своей волей. Иногда даже это забавляло ее. Она делала все как-то непроизвольно. Ее будили, чтобы она шла в гимназию, и она покорно вставала и шла; потом она обедала, потом бежала к Ширвинскому,– всегда бежала, точно боясь опоздать, боясь не пойти. Это был запой – тяжелый, болезненный, но неизбежный. Всегда с отвращением вспоминая о подробностях своих свиданий с Ширвинским, Ольга все же не могла бы прекратить их. Она превращалась в другого человека, переступая порог комнаты своего любовника. Там она теряла стыд, забывала время, утрачивала способность рассуждать. Он делал с нею, что хотел.

Он мучил и развращал ее, с любопытством следя за тем, как она это воспринимает. Он поил ее ликером мараскино  {16} , который она так любила, и говорил ей все, что приходило в его возбужденную голову. Подмечая ее слабые стороны, ее маленькие девичьи тайны, дорогие для нее, ее суеверные привычки и наивные мысли, он трунил над нею, цинично осмеивал ее. Перед нею постепенно распадался тот мир, которым она жила раньше, все принимало уродливые, пугающие и бессмысленные формы, все святое меркло и гасло.

И каждый день она шла на эту муку, чтобы еще раз испить горькую чашу соблазна и униженной наслаждаться своим страданием.

Но все это оставляло ее сейчас же, как только она выходила на улицу и, спешно ступая, шла по белому снегу. В своем зимнем уборе город был чище и уютнее. Он шептал, шуршал, супился в сизой морозной дымке; согревал себя желтыми мерцающими огнями, кутаясь в пар и дым и розовое зарево. А дальше вокруг спали хмурые поля, застывший лес.

«Как хорошо, что есть вот эти звезды, и снег, и взъерошенные извозчичьи лошади, и галки на крышах,– думала Ольга.– Что такое в них чудесного, что они так баюкают всякую печаль? И почему это только иногда все ясно так видишь? И как только видишь это – не помнишь самой себя, не кажешься себе самым важным, самым нужным на земле…»

Под мостом, как давно когда-то, играли «На сопках Манджурии». Ольга останавливалась на мосту, облокачивалась на перила и слушала.

Вот только одну эту тайну она сохранила для себя, не выдала Ширвинскому.

Двадцать второе декабря. Скоро месяц, как это было. Но все, до мельчайших подробностей, ей памятно.

– Ты смеялась, Ольга?

– Да я смеюсь и теперь!

Варя подошла к подруге и опустилась у ее ног на скамеечку.

– Я рада, что ты опять смеешься…

– Серьезно?

– Да, последнее время ты как-то ушла от нас. А я так счастлива.

– Ты счастлива?

– Ужасно. И я должна благодарить тебя за это. Ты такая добрая. Мы ведь опять помирились с Аркадием…

– Но я-то тут при чем?

– Ты сблизила нас. Оставив меня у вас, ты приучила Аркадия ко мне. Он сказал, что не подозревал о том, что может так привязаться к женщине.

– Еще бы, ты каждую ночь ходишь к нему!

Варя спрятала свое покрасневшее лицо в коленях Ольги.

– Прости меня… я старалась делать это как можно тише… Я не знала,– оправдывалась совсем убитая девушка.

– Полно, за что же тут прощать. Не бойся, я не выдам тебя. Лишь бы не узнал об этом отец…

– О нет, он-то не узнает!

Варя схватила Ольгу за руки и заглядывала ей в глаза.

– Так ты не прогонишь меня? Ты оставишь меня тут еще немного?

Ольга улыбалась. Взгляд ее был рассеянный. Она ответила почти равнодушно:

– Ну конечно же!

Варя, успокоенная, размягченная, полная мысли о любимом, говорила проникновенным шепотом:

– Да, да, я знала, что ты добрая. Я никогда не забуду этого, никогда… Аркадий обещал мне, когда он выйдет в офицеры, поселить меня недалеко.

– С ребенком?

– Я не знаю… мы еще не говорили об этом. Но он уступит, он уступит.

– А если нет?

Ольга насмешливо взглянула на Варю.

– Тогда, тогда…

– Ты сделаешь так, как это делает Маня ради любви своего Жоржа?

Варя умоляюще ответила:

– Ольга, не говори так, я не вынесу…

– Тебе давно уже казалось, что ты не вынесешь, а однако… Не лги по крайней мере себе.

– Я не лгу, Оля. Но я знаю, что тебе смешна моя слабость, потому что ты девушка…

Ольга порывисто встала. Глаза ее, круглые и выпуклые, стали еще больше и горели, как у кошки.

Варя, испуганная, осталась у пустого стула.

– Не смей, не смей называть меня девушкой! Слышишь, ты,– жалкое исковерканное существо! Я презираю вас всех, потому что я такая же, как и вы… Понимаешь ты это?


XXIX

Ширвинский, улыбающийся и надушенный, открыл Ольге двери.

– Ты аккуратна как всегда!

Ольга молча, не здороваясь, подала ему письмо Васи.

– Послание? Но оно адресовано не мне…

– Прочитай его…

Ширвинский, пожимая плечами, подошел к лампе. Ольга стояла неподвижно у красной портьеры, за которой была спальня.

Наконец Ширвинский поднял голову, выгибая кверху брови, что он делал всегда, когда хотел показать свое недоумение.

– Все это прекрасно,– сказал он недовольным тоном,– но какое это имеет отношение ко мне? Зачем ты мне принесла эту гадость? Я слишком себя уважаю, чтобы оправдываться в тех мерзостях, какие здесь на меня взводятся, но я надеюсь, что ты сама не придаешь этому серьезного значения. Не так ли?

Ольга молчала.

– Этот мальчишка просто влюблен в тебя и пустился во все нелегкие. Он немного спятил, но письмо его довольно занятно. Ты его спрячь, как уникум.

Ширвинский встал и, подойдя к Ольге, пытался ее обнять.

– Ну раздевайся же! Выпьем кофе, потолкуем. Ведь мне как-никак придется ехать в Петербург, начать заниматься… Ты сегодня удивительно интересна. Тебе идет, когда ты волнуешься… Как-то особенно ярко горят тогда твои волосы и поминутно меняется цвет глаз. Вот только что они были серыми, как сталь, а теперь уже желтые.

Он начал помогать ей снимать шубку и шляпку. Она не противилась, все так же молчала, смотря куда-то в сторону.

Ширвинский подвел ее к дивану за круглым столом, где стоял кофейник со спиртовкой, две чашечки и в соломенном чехле зеленая бутылка мараскино, и посадил девушку рядом с собой.

– Итак, мы скоро должны с тобой расстаться,– говорил он непринужденно.– Ты, конечно, понимаешь, что это не может мне быть приятным, но что же делать! Будем мужественны… Во всяком случае, месяца через два мы опять свидимся. А там ты приедешь сама в Петербург, не так ли?

Он опять потянулся к ней, стараясь привлечь к себе ее голову.

– Ты все еще дуешься?

Сразу возбуждаясь, Ольга заговорила:

– Да нет же, нет! Я не знаю и не хочу ничего знать! Ты говоришь: письмо это – бред сумасшедшего. Пусть так. Но почему, почему все становятся сумасшедшими, когда говорят о любви? Почему все самое темное тогда подымается в человеке, и каждый лжет с радостью, с упоением, лжет, чтобы взять то, что ему нужно? Нет, я говорю не то! Я говорю вздор. Но больше я не могу так! Что вы хотите от меня? Вон, вон бежать отсюда, переезжать из города в город и никого не любить, ни к кому не привязываться… А смысл этой жизни? До того дня, пока я была девушкой, я скучала, но всегда у меня была какая-то надежда… я во что-то верила! Мне казалось, вот-вот это сбудется, это свершится. У меня не было никаких идей, никаких желаний «работать» – я всегда смеялась над этим. Я была как большинство у нас. Я ходила в гимназию, учила физику, историю, потому что их нужно было знать для ответа, читала очень много, читала все, что ни попадется под руку, и везде, и в гимназии, и дома не чувствовала себя у себя, и было мне неуютно, и все казалось, что это только так, временно, что я на полустанке и скоро поеду дальше – туда, куда нужно. Боже мой, я не знаю даже, бедная я или богатая? У меня все есть и ничего нет. У меня есть отец, мама, которую я люблю, квартира, где я живу, но их нет. И мои подруги – все такие. Только очень бедные что-то делают и сторонятся нас. К чему нас готовят, мы не знаем, потому что мы ничего не умеем… Нас балуют с детства, потом пошлют в гимназию, чтобы мы получили диплом и были как все. Там мы проводим все время, отвыкая от дома, и ничему не учимся. У нас занят как будто бы весь день, а мы все же не знаем, что с собою делать. Потом нас выкидывают на улицу или стараются выдать замуж… Замуж… да у нас с третьего класса смеются, когда какая-нибудь мечтает об этом! Мы хорошо знаем, что такое семья. И потом вот мама что-то умеет делать – она очень аккуратная, она знает, как приготовить мороженое, она верит, что жена должна прощать мужу, что женщина должна молиться и страдать… Но я этому не верю, не могу верить, не хочу верить… И вот у меня нет дороги, никогда не было, но я надеялась! Ну, смейся, если хочешь! Конечно, это глупо! Я опять возвращалась к тому, о чем мечтала, может быть, мама,– к любви… Как я о ней мечтала,– не знаю. Я всегда думала, что настоящая любовь что-то очень большое, всезахватывающее и безраздельное… О, я не святая. Я понимаю, что может быть страсть и должна быть. Я хочу ее – такую, от которой было бы сладко умереть. Но ее нет… Я должна сказать тебе это. Ты не взял меня насильно, я сама отдалась тебе, потому что мне было все равно, но я предпочла бы насилие нашей любви.


XXX

Ширвинский все время сидел молча. Он не возражал и не поощрял. Он сидел в удобной позе на диване, подобрав под себя одну ногу, откинувшись на подушки и затягиваясь из маленькой американской трубки крепким американским табаком. Иногда он покручивал свой хорошо пахнущий ус и с любопытством, выжидая, поглядывал на Ольгу.

Впервые он видел ее такой возбужденной и многословной. Она говорила быстро, перебивая себя, уйдя в себя своими выпуклыми глазами.

Минутами он терял нить ее речи и тогда думал о том, какая она интересная, поглядывал с беспокойством на красную занавесь, за которой была его спальня, и раздражался, что она никак не может кончить. Но все же это было лучше того, что могло бы быть с другою. Он все более успокаивался насчет своей свободы и безопасности.

– С такой далеко можно пойти,– повторял он себе.

Наконец она кончила.

Он протянул ей руки с дружеским жестом, каким хотят показать, что очень сочувствуют, очень понимают человека.

Она совсем спокойно подошла к нему, усталая, размягченная, почти примиренная с неизбежным. Она разлила кофе в две маленькие чашечки – себе и Ширвинскому, неумело справляясь с обязанностями хозяйки, но, видимо, забавляясь ими.

– Я, кажется, слишком расфилософствовалась,– сказала она чуть улыбаясь.– Это мне не пристало…

Окончательно успокоенный таким неожиданным концом ее маленькой вспышки, всегда восторгающийся этими резкими переходами в настроении девушки, и вместе с тем ее всегдашним умением удержать себя от сентиментальности, свойственной женщинам в ее положении,– Ширвинский пришел в великолепное настроение. Он стал шутить, смеяться, рассказывать анекдоты. Он старался поддерживать в Ольге юмористическое отношение к людям, к их чувствам, к их стремлениям.

Он прихлебывал маленькими глотками кофе и ликер, подливая Ольге и того и другого с дружеской усмешкой и шутками.

– В этом болоте нам остается с тобою только пить. Не находишь ли ты, что лишь опьяняясь, можно постигать высокое?

Хорошо поняв больное самолюбие девушки, переходящее иногда в упрямство, он пользовался этим для своих целей.

– А все-таки в тебе осталось много от мещанства, мой друг,– говорил он.– Ты часто останавливаешься на полдороге и ни за что не пойдешь дальше. Твои мечты останутся мечтами, ведь слишком многое тебя пугает. Нужно исчерпать все возможности, чтобы сказать, как ты: «я ни на что не надеюсь и ничего не найду».

– Я устала хотеть, я не не хочу хотеть!

– Ты не можешь, а не не хочешь,– настаивал Ширвинский.

Он все больше возбуждался. Что-то более острое, чем вино, подымало в нем желание.

Он прижимал Ольгу к себе, почти со злобой разрывая на ней ее платье.

Она смотрела на него с удивлением, почти испугом. Она не узнавала его, всегда рассудительного.

Но он заражал ее своим хмелем…

И когда, измученная, вздрагивающая, она стала приходить в себя и сразу ввалившимися, затосковавшими глазами повела по комнате, ей показалось, что это бред, галлюцинация – то, что она увидала, и, вскочив на колени, бледная, она забилась в угол дивана, вытянув вперед худые руки.

Совсем близко от нее, тоже бледный, с трясущимися губами и едва держась на ногах, так же, как она, протянув руки вперед, стоял Вася.

Он, кажется, хотел говорить, но губы его шевелились, и ни один звук не вылетал из его сдавленного горла.

Он только тянулся к ней, а потом, упав на колени, жалкий, с пеной у рта, подползал к дивану.

Ширвинский, стоя поодаль, жадно смотрел на них обоих.

Тогда Ольга встала. Она вытянулась во весь рост, сразу похолодевшая и непроницаемая, прошла мимо Васи, все еще стоявшего на коленях, взяла разбросанные свои вещи и все так же, не глядя ни на одного из мужчин, замерших на местах, раздетая, но совершенно спокойная, как будто никого не было в комнате, медленно прошла за красную занавесь и заперлась на ключ.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю