Текст книги "Мы вместе были в бою"
Автор книги: Юрий Смолич
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)
– С утра навряд ли, – откликнулся лодочник. – Мы тут только после работы, по вечерам и в выходные дни. А вообще мы водолазы и поднимаем со дна затопленный флот.
Мария погрузила весла в воду и широким взмахом повела лодку вперед.
– Чудесный человек, – сказала она.
Стахурский оглянулся. Лодочник стоял у самой воды, заложив руки в карманы брюк. Его оголенный до пояса торс был весь в клубках упругих мускулов. Стахурский внезапно догадался, что ему напоминает этот бронзовый человек. Он был удивительно похож на корешок калгана – «корень от семидесяти болезней и от живота», как говорят в народе, – сродни тибетскому жень-шеню.
Они поплыли наперерез течению, прямо на Труханов остров. Стахурский крепко держал руль, лодка шла ровно, не петляя, немного наискось течения; вода с левого борта плескалась и звенела под ударами весла. На фарватере Стахурский поставил нос лодки против течения, и они поплыли через реку почти по ровной линии. Солнце светило в спину Стахурскому, оно уже близилось к горизонту и сейчас было на уровне Владимирской горки; легкий, пахнущий солнечными ароматами летнего дня бриз ласкал их слева. Это был запах камыша, неспелых яблок и смолы.
Мария гребла сильно, и мускулы на ее руках напрягались шарами, по-мужски.
Когда они вышли из фарватера, Стахурский сказал:
– Чудесная лодочка, легкая и хорошо слушается руля. Завтра договорюсь с ним на месяц – полтора – до холодов. Месяц – другой хочется половить рыбу, побродить по камышам, может, пострелять что-нибудь… Как ты думаешь, уступит он мне свою лодочку?
– Не знаю, – сказала Мария.
Когда лодка врезалась в песок, Мария выскочила первая и сразу предложила:
– Купаться! Прежде всего купаться, пока есть солнце. Я не люблю лезть в воду ночью, когда вода черная.
– Ну, – откликнулся Стахурский, – а Буг мы переходили ночью и в Быстрицу тоже полезли перед рассветом, да еще пятого ноября.
– Так то не купаться… а так было нужно.
Они быстро разделись, нашли яму у берега, потом стали рядом на обрыве, Мария скомандовала: «Раз-два-три» – и они вместе прыгнули. Когда Стахурский вынырнул, Мария плыла уже далеко, к фарватеру, и он догнал ее широкими саженками. Догнав, схватил за ногу и утопил. Мария сразу вынырнула, отряхнула воду с волос и поплыла дальше. Мягкая, нежная, рыжая днепровская вода полоскала их загорелые тела.
– Ты где так загорел? – спросила Мария.
– На Дунае.
– А я на Днепре.
И это, пожалуй, были все слова, которыми они обменялись во время купанья. Они купались сосредоточенно, наслаждаясь всем существом, и в эти минуты, кроме купанья, для них ничего на свете не существовало.
Уже стоя на берегу, греясь в последних лучах заходящего солнца, подрагивая от предвечерней сырости и чувствуя каждую клеточку своего тела, Стахурский сказал:
– Ты знаешь, после войны меня тянет к физическому труду. Вот пошел бы валить лес, таскать какую-нибудь кладь, рубить дрова. Прямо тоскую об этом. Может, правда, подумать серьезно о смене профессии.
– Это чисто физиологическое… Это просто твое тело хочет утвердить свое бытие.
Мария произнесла это таким наставительно-лекторским тоном, что они оба засмеялись.
Солнце скрылось за холмами, на реку сразу опустились сумерки. Но вверху небо было еще лазурным, и облака позолочены по краям – там вверху был еще день. Людей на пляже становилось все меньше с каждой минутой. Десятки лодок сновали по реке, медленно плыли два парома, тарахтел катер, перевозя купающихся.
Они разошлись по кустам, переоделись, и когда снова пришли на то же место, Мария сказала, кивнув на небо:
– Вечерняя…
На ясном небе над городом замерцала первая звезда. Под склонами берега уже сгущались сумерки, быстро, как бывает только на юге.
Они уселись на пригорке под кустом и закурили. Днепр тихо плескался у их ног.
Мария сказала:
– Ты, верно, отвык от своей профессии за войну?
Огонек папиросы, вспыхивая, бросал багровые блики на ее побледневшее после купанья лицо.
– Понимаешь, ты и представить себе не можешь, как я мечтал о работе все это время. Прямо смешно, а порой бывало неловко. Помнишь, как под Трембовлей нас с тобой послали в село? – Мария кивнула головой. – И мы ночевали в скирде, а проснулись и видим – под скирдой расположились гитлеровцы. – Мария тихо усмехнулась. – Тогда нам не было смешно. Мы просидели целый день, в удушливом зное и пыли, не проглотив и маковой росинки и не имея возможности пошевельнуться.
– Да, – пожаловалась Мария, – у меня так тогда затекли ноги, странно, что я не кричала от боли.
– Ну вот. А мне, знаешь, тогда было совсем легко.
Мария с удивлением взглянула на Стахурского.
– Понимаешь, только накануне, когда мы, помнишь, ночевали на разрушенном сахарном заводе, мне приснилось, что я работаю прорабом на строительстве громадного сахарного завода. – Стахурский тоже усмехнулся. – Ну, понятное дело, ведь вокруг торчали эти страшные руины. И вот снится мне, что пролет цеха центрифуг надо сделать протяжением в пятьдесят метров и я должен класть перекрытия без промежуточных опорных конструкций, чтобы максимально расширить полезную площадь пола. Ну, да это не имеет значения, – Стахурский махнул рукой, – этой техники ты все равно не поймешь. Я страшно сердился тогда во сне: как могли принять такой проект, что за кретин архитектор его составил? Так и проснулся сердитый и злой…
– Я помню это, – перебила Мария, – ты еще тогда утром поссорился с Виткупом, ну, этим командиром разведки, из-за того, что он не раздобыл сведений о передвижении противника, и сказал, что добудешь их сам. И тогда ты мне приказал одеться крестьянкой и, так как я хорошо говорю по-польски и по-украински, пойти с тобой. Мы пошли вдвоем и застряли в той скирде.
– Верно. Так вот, когда мы сидели там с тобой, я все еще был под впечатлением этого сна и от нечего делать начал прикидывать, как все же сделать это перекрытие, и так увлекся, что и дня не заметил: все вычислял, какая должна быть нагрузка железобетона на квадратный метр, какой поперечник перекладин…
– Ну, и что дальше? – нетерпеливо поторопила его Мария, когда он вдруг умолк. – Ты не думай, пожалуйста, что я не понимаю, – обиженно прибавила она, – я ведь работала чертежницей, и мне приходилось чертить перекрытия для пристроек.
– В самом деле? Прости… Но понимаешь, по-моему, это возможно, даже не увеличивая поперечника стен и не облегчая самого перекрытия и даже не увеличивая поперечника балок…
– Двухтавровых? – подсказала Мария.
– Ну, это само собой. Но класть их, используя и арки в качестве опоры, накрест. Понимаешь? Чтобы основа перекрытия была решетчатой. Тогда можно пропорционально уменьшить количество бетона, но это не снизит крепости, потому что накрест положенные перекладины несравненно увеличат сопротивление.
– Слушай, – крикнула Мария, – это же открытие!
– Нет, это известно в литературе. Это, в конечном счете, принцип мостовой фермы. Очевидно, – снова улыбнулся Стахурский, – тот архитектор, который мне приснился, тоже применял решетчатое перекрытие, только мне не успели присниться его данные. И весь тот день в скирде я промечтал. Я, знаешь, был даже доволен, что выпал спокойный день и можно на свободе поразмыслить. А ты в это время страшно мучилась. Не сердись, пожалуйста, и прости. Когда мне пришло в голову решение, я только и побаивался, как бы не захрюкать от удовольствия, чтобы не обратить внимания немцев там, под скирдой.
Мария засмеялась:
– Какой ты милый…
– И понимаешь, – все больше увлекаясь, продолжал Стахурский. – Это было уж не первый раз и потом повторялось: вдруг начинаю мечтать о каком-нибудь необычайном строительстве. Черт знает что: взрываю постройки, разрушаю их орудийным огнем, а мечтаю о строительстве! То я прикидывал, возможен ли деревянный настил под железной опорой, – это когда мы взорвали каменный мост на Стоходе и потом сразу навели деревянный. То решал, на какую глубину надо подводить сваи на плывунах под многоэтажный дом и чем заменить бетонную подушку. Черт знает что! Тут война, неизвестно, будешь ли завтра жив, перед тобой только одно – победить, а тебя тянет к циркулю и логарифмической линейке. Я страшно ругал себя за это.
Мария хотела что-то сказать, но Стахурский снова заговорил:
– Да! А когда мы однажды возвращались из разведки, я нашел другой вариант для того перекрытия, куда более простой и дешевый.
– Какой же?
– Свод, дуга!
– А это не изобретение? – неуверенно спросила Мария.
– Нет. Только применение давно известных положений.
Возбуждение Стахурского сразу угасло, и он нахмурился:
– Ну вот… А закончилась война, и китель снимать не хочется. Что это? Почему?
Уже совсем стемнело, мириады звезд усеяли небосвод, и серебристым блеском отливала речная волна. На противоположном берегу вспыхнули огни фонарей. Позади, среди ив, застрекотали цикады, и от этих звуков, таких по-летнему теплых, словно стало теплее. Но это только казалось, – просто волна прохлады, которая пробегает после наступления сумерек, уже ушла, и теперь повеяло теплом и от нагретых берегов и от воды. Поэтому и застрекотали цикады.
Они сидели рядом и смотрели в небо над собой, как в детстве, и в грудь к ним входило, тоже как в детстве, это тревожное, но вместе с тем приятное ощущение: безграничность небосвода, бездонность синевы и дальше ничего – пустота, бесконечность.
На берегу они теперь, пожалуй, были одни. Последние лодки быстрыми черными силуэтами скользили с фарватера к городскому берегу.
– Ты не говори, – сказал Стахурский, словно прося прощения, – переход от войны к миру – это тоже не так просто. Я сам еще не ощутил себя реально в мирной жизни.
– Ты почувствуешь, – сказала Мария, – почувствуешь. Ты только вдумайся в это: войне конец, пришла мирная жизнь.
Стахурский пожал плечами:
– Да, мирная жизнь… Но вот тебе приходилось говорить не с одним английским и американским офицером. Обратила ли ты внимание на то, что они все оценивают прежде всего с точки зрения экономической выгоды: выгодно это или убыточно? Они и мирную жизнь так примеряют, что выгоднее: мир или война и на чем можно сделать бизнес…
– А помнишь, – перебила его Мария, – как мы были в том словацком селе в Татрах. Как оно называется, не помнишь?
– Не помню.
– Ну, помнишь, тогда вокруг еще всюду были гитлеровцы, а чехи вышли нам навстречу с портретом Сталина. И когда появились наши танки…
– Ну, так было всюду…
– Подожди! Ты вспомни, когда мы вошли в местечко, – ну, как оно называется, такой маленький городок, посередине завод, а на окраинах домики, помнишь – мы думали, что там только развалины и никого нет. А там уже был сельсовет – они назвали свое самоуправление сельсоветом, – и над дверью лозунг: «Да здравствует советская власть!»
– Помню! – живо откликнулся Стахурский. Воспоминания захватили и его. – Мне больше всего запомнился тот дядька в серой шляпе, с георгином за лентой.
– Они все там, особенно парни, носят георгины на шляпах, – вспомнила Мария. – Это очень мило.
– Да, да! После митинга они затащили нас в корчму. Мы уселись вокруг бочки, и этот дядька…
– Я с вами не пошла тогда. Мне и моим девчатам надо было установить связь с селением Мелкие Броды… Старая Гора! Вот как назывался этот городок, я вспомнила.
– Верно! А я с ними говорил. Даже неловко стало: сидят и смотрят, как на какое-то чудо, и все кланяются, все приглашают…
– Очень гостеприимный народ. Мы установили связь, вернулись, а ты все еще сидел там, в корчме.
Стахурский счастливо засмеялся:
– Верно! Они все расспрашивают, а я им рассказываю – о событиях на фронтах, обо всем, даже о том, как сажать картофель по методу академика Лысенко. А тот дядька все смотрит мне в рот и твердит только: «А у вас там коллективизация!» Я ему о том, что надо вырвать фашизм с корнем, а он мне свое: «У вас там в СССР коллективизация»…
– Он боялся коллективизации?
– Да нет! – радостно крикнул Стахурский. – Он завидовал. И потом они просили, чтоб мы немедленно, пока не пошли вперед, помогли им организовать колхоз.
Стахурский схватил руку Марии.
– Мария! Вот, запомни хорошенько: мы с тобой еще столько сделаем!..
Они сидели тихо, и только рука Марии, покоившаяся в руке Стахурского, иногда вздрагивала. Цикады громко стрекотали.
Потом Мария тихо сказала:
– Спасибо тебе, что ты есть на свете.
Он ответил:
– Спасибо тебе, что ты есть и будешь.
– Будем!
– Будем.
– Вот Орион, – сказала Мария. – Я его знаю.
Они посидели еще, молча глядя на Орион.
Была ночь. Было тихо и торжественно. И им было очень хорошо.
Потом Мария приникла к плечу Стахурского и прошептала:
– Милый, я боюсь, что сейчас надо посмотреть на часы. Мой поезд уходит во втором часу.
Он помолчал.
– Значит, ты все-таки поедешь?
Она молчала долго. Потом ответила:
– Все-таки поеду…
Ей хотелось остаться, но она должна была ехать. Пришла любовь – и надо бы идти ей навстречу. Она желала этого, но словно боялась сразу отдаться чувству. Пусть жизнь сама решит за нее.
– Половина двенадцатого, – сказал Стахурский. – Кажется, так… – Он чиркнул спичкой и поднес ее к часам. – Половина двенадцатого.
Потом он поднял голову и посмотрел на Марию. Ее глаза, светлые даже в ночном сумраке, были широко раскрыты, но, встретив его взгляд, прикрылись длинными ресницами. Спичка догорела.
Она встала.
– Пора!
Мария села за руль, нос лодки поднялся, и ее легко было столкнуть с отмели. Стахурский взмахнул веслами.
Лодка быстро вышла на фарватер. Вода искрилась, стекая с весел, она уже по-осеннему светилась в ночной темноте, но была еще по-летнему теплой. Мария опустила руку за борт и так сидела, полоща пальцы в воде. Она не бралась за руль, и Стахурский вел лодку один, загребая сильнее правым веслом, чтобы не сносило течением. А Мария сидела, подняв побледневшее лицо к звездам, и совсем притихла. Она притихла, как утихает вечером, после длинного дня, ребенок, уставший от игр и забав. Она была грустна и не вымолвила ни слова, пока они не переплыли реку.
Когда они поднялись по извилистой тропинке на Владимирскую горку, Мария остановилась и повернулась лицом к реке.
Стахурский взял ее под руку, и так они постояли некоторое время – близкие и молчаливые. Темная таинственная долина реки расстилалась перед ними, теряясь где-то в ночном сумраке на горизонте; седая тихая река еле отсвечивала всплесками волн у берега. Далеко, за излучиной, на воде мигал буй. А Подол мерцал созвездиями огней, как второе звездное небо – внизу.
– Слушай, – прошептала Мария, – у меня к тебе просьба. Я сейчас пойду одна. – Он протестующе сжал ей руку, но она ответила еще более крепким пожатием. – Я пойду одна, и одна поеду на вокзал… Пожалуйста, не возражай, прошу тебя… Мне так легче. – Она почувствовала после напряженного протеста размягченную покорность в его руке. – Спасибо… И попрощаемся сейчас, тут, на этом месте.
– Мария!
Она слегка оттолкнула его и сказала умоляюще:
– Если бы не мама, я просила бы назначить меня сюда. Ты понимаешь? И я ведь не знала, что тебя сейчас демобилизуют. Я поговорю там – может, меня переведут сюда, и я вернусь вместе с мамой. Я напишу тебе сразу. Мы спишемся. А сейчас, ты же понимаешь, у меня назначение! Я должна была выехать еще вчера, но пришла твоя телеграмма – и я не могла с тобой не увидеться и не сказать тебе. Но я должна ехать. Назначение – понимаешь? Назначение – это как наш «ветер с востока», ты помнишь?
Было тихо, ветра никакого не было, но Стахурский понял. Все они еще тогда, там, в сорок втором году, поклялись запомнить эти слова на всю жизнь. И еще не раз скажут они их в своей жизни. Ибо это был как бы пароль, присяга, приказ.
Они молчали, взволнованные.
Потом она прижалась щекой к его щеке.
– Ну, будь здоров, – прошептала она. – Я напишу тебе до востребования.
Она с трудом оторвалась от него.
– До свидания, – сказал он.
– До свидания!
Она пошла, но в нескольких шагах остановилась и сказала:
– Я предупрежу там, что номер остается за тобой.
И скрылась в сумраке под каштанами.
Через минутку, уже издалека, еще раз донесся ее голос:
– До свидания!
– До скорого свидания, Мария! – крикнул Стахурский.
Некоторое время он еще слышал, как, отдаляясь, шуршали по гравию ее подошвы, потом каблуки застучали об асфальт и стало совсем тихо.
Он стоял долго. Город внизу, на Подоле, засыпал у него перед глазами. Только блики от береговых фонарей качались на волнах реки и далеко, на излучине, маячил огонек буйка.
Стахурский стоял, может – полчаса, может – час. Мария уже, должно быть, уложила чемодан и поехала на вокзал.
…Она встретила его на вокзале, они пили пиво, потом ходили по улицам Киева, потерянного и вновь обретенного, потом были в ее комнате, потом переплыли реку и сидели на берегу.
И вот ее уже нет.
Нет, она была. Она была с ним в Подволочиске, в лесах на Волыни, в боях под Тарнополем, в переходе через перевалы Карпат, в освободительном походе по равнинам и городам Европы. Она была, она есть, она будет…
Стахурский зажег спичку и осветил циферблат часов. Был второй час ночи – ее поезд ушел. Стахурский прислушался, и ему даже показалось, что он услышал гудок паровоза. Но это была иллюзия, до станции было далеко – вокзал находился за горою.
Тоскливое чувство охватило Стахурского, и это чувство родило тревогу. Словно он ждал чего-то, что должно быть впереди, неизвестное и неразгаданное, но желанное и неминуемое. Так чувствуешь смолоду, когда тебе только семнадцать лет и ты живешь только надеждами на будущее. Это было сладостное и тревожное чувство. Словно в жизни миновал только первый день, как первый день после сотворения мира, и еще надо отделить небо от тверди и решать самые судьбы мира.
Ветер с востока
…Стахурский еле держался на ногах.
Ветер был холодный и сухой. Но он обжигал, как огненный вихрь.
Ветер дул уже не первый день, словно хотел смести с лица земли все, что не держится на ней, и уже не верилось, что он когда-нибудь прекратится и на свете может быть тишина.
Но небо не было чистым и прозрачным, как это бывает в такие ветреные дни. Тучи нависли над самой землей густой пеленой. Они спускались все ниже, словно намеревались раздавить своей тяжестью все, что ютилось на земле.
Земля, оголенная и черная, застыла, как льдина, от дыхания мороза, и когда ветер отрывал от нее маленький камешек или комок глины, то они звенели, как стальные нули. Песок вокруг начисто смело и прибило к каждому выступу – пригорку, хате или только что расколотому пню. И эти замёты были перемешаны с зерном, развеянным с неубранных полей. Хлеба некошеные, черные полегли под напором ветра.
То была осень тысяча девятьсот сорок второго года.
Стахурский стоял на гребне железнодорожной насыпи, укрывшись от ветра за стеной путевой будки, и следил за прокладкой линии.
Рабочие попарно брали шпалу из штабеля, сложенного на краю полотна, и, низко согнувшись, чтобы устоять против урагана, шли пять или шесть метров к месту, где шпалу надо было положить поперек насыпи под будущие рельсы. Сделав три – четыре шага, рабочие останавливались, ибо ветер валил их с ног, а потом снова начинали сначала. Это была не работа, а неравная борьба со стихией, и результаты ее были жалкими и ничтожными. Надо бы сделать перерыв до благоприятной погоды. Но задание было срочное и экстраординарное: по личному приказу самого рейхскомиссара Гиммлера прокладку линии надо было закончить за десять дней, точно в срок. На строительстве работали военнопленные, пригнанные сюда вопреки всем международным конвенциям и законам. Их приказано было не щадить, если бы даже эту ветку в восемь километров пришлось выстлать не шлаком и гравием, а костями этих людей. Караульные эсэсовцы в черных шинелях с воротниками, поднятыми и подвязанными кашне, расположились цепью внизу, по обе стороны насыпи, укрывшись в блиндажах, выкопанных для защиты не от пуль, а от ветра. Эсэсовцы выглядывали из амбразур и поводили дулами автоматов. Когда рабочий падал, очередь из автомата свистела над его головой; если он не поднимался, дуло автомата снижалось, и пули пришивали к земле человеческое тело. Настил шпал надо было закончить завтра к вечеру, а послезавтра с утра начать укладку рельсов.
Стахурский глядел из-за будки и размышлял о том, что с его стороны все же было неосмотрительно согласиться стать инженером путей сообщения, который должен знать измерения насыпей и нормы давления балласта. Он был инженером-строителем и хорошо разбирался в таких материалах, как дерево, кирпич и железо. Но в подпольной организации он был единственным инженером, а надо было срочно освободить военнопленных, переправить их в партизанский отряд и, кроме того, по возможности задержать строительство этой ветки неизвестного назначения. Так решило руководство подполья, и он возглавил подпольную группу на этом объекте. Фамилия его сейчас была не Стахурский, а Шмаллер, фольксдейч, родом из обрусевших немцев на Херсонщине.
Дверь из будки распахнулась, несколько раз загремела, пока вышедшему оттуда человеку не удалось придержать ее, и в щель протиснулся тучный мужчина в маленькой кепке с огромным козырьком над глазами и в длинной, до пят, оленьей дохе. Таких шуб не носят в Германии, и нынешний владелец раздобыл ее себе здесь как трофей. Это был шеф венской строительной фирмы, взявшей на себя подряд по укладке железной дороги, герр Клейнмихель. В будке путевого мастера, на стыке с железнодорожной магистралью, шеф разместил свою контору.
Дородная фигура шефа пошатнулась под напором ветра, на мгновение прижалась к стене – полы дохи, надувшиеся, как парус, заносили ее, – через силу оторвалась от будки и шмыгнула за угол, к Стахурскому.
– Футц! – выругался шеф.
Он остановился рядом со Стахурским, перевел дыхание, и на его физиономии отразилось безмерное удивление – он никак не ожидал, что тут, за стенкой, может быть такое затишье. Минуту он прислушивался к завыванию ветра и к шороху песка. Он чмокал губами и опасливо поглядывал на Стахурского. Глаза его были круглые, и о них можно было бы сказать, что они цвета пивной бутылки, если бы теперь не делали пивных бутылок разных цветов. Затем шеф, так же как Стахурский, начал оглядывать насыпь.
Двое рабочих взяли шпалу и сделали шагов пять. Но они еле держались на ногах от холода и упадка сил, и на шестом шагу ветер свалил их. Они покатились с насыпи вниз, а шпала, полетевшая вслед, била их по голове, рукам и ногам. Завывание ветра донесло хохот эсэсовцев.
Стахурский и Клейнмихель долго стояли молча. Потом шеф протянул руку за угол будки – ветер загудел меж его растопыренных пальцев, как в дудку бумажного змея. Шеф снова причмокнул и неодобрительно покачал головой:
– Ай-ай-ай!
Он оглянулся направо и налево, затем сказал:
– Ветер с востока!
Стахурский молчал. Действительно, дул свирепый ост. Иногда он переходил на ост-норд-ост и тогда становился еще яростней.
Шеф ближе придвинулся к Стахурскому, полагая, очевидно, что тот не услышал его слов, и повторил:
– Ветер с востока… – И несколькими мгновениями позже прибавил: – Как бы он не сдул нас с земли…
Шеф говорил по-немецки, но как-то особенно старательно, словно следя не столько за точностью смысла, сколько за правильностью выговора, и прислушивался к своим словам. Он был, кажется, тиролец и старался говорить с чистотой немецкого литературного диалекта и берлинского произношения.
Стахурский молчал. Фраза была безразличная, в ней не было ни вопроса, ни приказа, это были нейтральные слова, которые обычно говорят, только чтобы выразить случайно мелькнувшую в голове мысль. Ветер дул с востока и действительно мог все смести с земли, как только что смел двух несчастных военнопленных.
Но шеф придвинулся к Стахурскому еще ближе и произнес над самым ухом, однако не глядя на него:
– Ветер с востока. Как бы он не сдул нас с земли…
Он сказал это не по-немецки, а по-русски.
Стахурский невольно бросил на шефа испуганный взгляд: так произносят пароль! Но в следующую секунду он уже глядел на шефа с недоумением: герр Шмаллер не ожидал услышать русскую речь из уст уважаемого шефа, и какой пароль мог сказать герр Клейнмихель Стахурскому?
Тогда шеф коснулся руки Стахурского своими холодными, пухлыми пальцами и сказал уже по-немецки:
– Герр Шмаллер, прошу вас, зайдите сейчас со мной в контору, – и он сделал шаг к двери в будку.
Первой мыслью Стахурского было – бежать! Он еще не успел постигнуть случившегося, но предчувствие грозящей опасности охватило его.
Однако в следующее мгновение голос благоразумия подсказал ему: шеф просто зовет его в контору разрешить какой-нибудь вопрос, как это было сегодня уже не раз, как бывало каждый день.
Шеф тем временем взял Стахурского под руку, предлагая этим преодолеть силу ветра вдвоем. Рука шефа корректно, но крепко держала руку Стахурского выше локтя – он приглашал вежливо, но настойчиво, и пока они не достигнут двери, он не выпустит руки, это было очевидно.
Ясность мысли вернулась к Стахурскому. Сейчас они с шефом должны решить, вызывать ли катки или обойдется без них: балласт был мерзлый, и если он растает у основания, может произойти сдвиг. Стахурский только догадывался об этом, но шеф знал это наверняка, ибо строил не первую дорогу. Возможно также, что у шефа есть предложение более эффективной организации работ, ведь канцелярия рейхскомиссара Гиммлера, конечно, не примет во внимание разгула стихии. И если особа рейхскомиссара будет повергнута в гнев из-за несвоевременного окончания экстраординарного строительства стратегической линии, этот чертов ветер может смести с земли не только инженера Шмаллера, но и самого шефа, почтенного герра Клейнмихеля.
Они вышли из-за угла, крепко поддерживая друг друга, прижимаясь к стене, и с большим трудом добрались к дверям.
– Уф! – еле отдышался в сенях Клейнмихель. – Ну и погода! Прошу вас, герр Шмаллер, войдите.
Они миновали сени и вошли в комнату.
В будке путевого мастера были две комнаты. В первой, большой, раньше стояли столы и скамьи – здесь мастер разрабатывал с десятниками планы работ, а в непогоду тут укрывались ремонтные бригады и играли дети мастера. В углу лежал инструмент – лопаты, ломы, кайла и ключи. Во второй, меньшей комнате жил мастер со своей семьей. Теперь в первой комнате работали Стахурский и секретарша шефа. В другой был кабинет Клейнмихеля.
Сегодня секретарши не было – она поехала в город принимать инструменты. На лавке в углу сидел только шофер шефа, Ян, немолодой, хромой, невзрачный и какой-то прибитый жизнью человечек. Он был тихим, стеснительным и удивительно вежливым со всеми. Он всегда сидел в этом уголке около окна, где над лавкой в стене была ниша с окошечком в соседнюю комнату. Через это окошечко путевой мастер когда-то выдавал зарплату рабочим или говорил с десятниками, когда было еще рано и ему не хотелось вылезать из теплой постели. Шофер ставил в эту нишу свою кружку, когда пил кофе, – поставить кружку на стол инженера или секретаря он никогда бы не осмелился. Ян как раз пил кофе, когда шеф и Стахурский вошли. Он торопливо отставил кружку, чуть не опрокинув ее, вскочил и вытянулся. Ян так вскакивал и становился смирно каждый раз, когда шеф проходил мимо, хотя бы и двадцать раз на день, даже тогда, когда шеф только гулял по комнате, размышляя или разговаривая с кем-нибудь. Он был очень забавный, шофер Ян, вот так вытянувшийся по всем правилам немецкой армейской муштры: каблуки вместе, носки врозь и локти, разведенные в стороны, – неуклюжая фигура бесспорно невоеннообязанного, мирно прожившего всю свою жизнь и недавно мобилизованного тихони. Над шофером Яном потешались все эсэсовцы из охраны Клейнмихеля за его невоенный вид: на нем был мундир стандартной цейхгаузной работы, номера на два больше нужного размера, такие же штаны нависали мешками под коленями, а громадные ботинки загибались вверх носками, как китайские туфли.
– Садитесь, Ян, пейте ваш кофе. Он остынет, а на дворе холодно, – сказал шеф.
Они прошли во вторую комнату. Теперь тут стоял большой письменный стол, возвышалось громадное кресло стиля ампир – его раздобыли для шефа в городском театре оперы и балета. С другой стороны стола стояло кресло поменьше, из гарнитура рококо, для посетителей. В нише чернел полевой телефонный аппарат. Сегодня он не работал – ветер оборвал провода.
Шеф снял доху, повесил ее на крючок около двери и остался в сером френче военного покроя, но без знаков различия.
– Садитесь, садитесь, герр Шмаллер, – ласково предложил шеф, – и снимите вашу шинель. Нам предстоит продолжительный разговор.
Он указал на крючок с другой стороны дверей. Потом сел за стол, вынул сигару и приготовился закурить – делал он это старательно и неторопливо, как вообще все в своей жизни. Он обрезал сигару специальным ножиком, немного размял ее, потом достал зажигалочку и несколько раз щелкнул ею – зажигалка имела форму пистолета. Подождав, пока рассеялась копоть – бензин был нечистый, – он наклонился к огню и медленно раскурил сигару.
Стахурский снял шинель, повесил ее на крючок и подошел к столу, на ходу оправляя пиджак.
– Садитесь, садитесь, – приветливо сказал шеф, кивнув головой из-за клуба синеватого дыма.
Стахурский сел. Шеф курил, глядя на Стахурского дружески, но зорко.
– Герр Шмаллер, – наконец заговорил он, не сводя с собеседника добродушно улыбающихся глаз. – Я умышленно воспользовался временем, когда там, – он показал на дверь в соседнюю комнату, – никого нет, так как мне нужно сказать вам и услышать от вас нечто весьма важное. – Он подчеркнул важность момента еще более доверительным взглядом и поднятием руки. – Прошу вас!
Он предложил Стахурскому сигару. Стахурский взял ее.
– Вы слушаете меня внимательно?
– Я весь внимание, мой шеф.
Шеф подождал, пока Стахурский обрежет сигару, держа наготове пистолетик-зажигалку с дулом, направленным прямо в лоб Стахурскому. Во взгляде шефа мелькал игриво-грозный огонек – шеф шутил.
Когда Стахурский взял сигару в рот, шеф предупредительно перегнулся через стол, стрельнул из пистолетика и сказал:
– Паф! Прошу вас!
Потом он откинулся на высокую спинку кресла, выпустил большой клуб дыма и произнес:
– Я должен довести до вашего сведения, герр Шмаллер, что вы совсем не герр Шмаллер.
Он глядел на Стахурского так же приветливо, но слишком пристально, наблюдая за каждым движением, жестом, малейшей переменой в выражении лица собеседника. Но Стахурский сидел ровно, невозмутимо, спокойно и курил, не выдав себя ни единым движением, ибо не имел права это сделать; ни один мускул не дрогнул на его лице, ибо не имел права дрогнуть. Он только поднял брови и удивленно посмотрел на шефа – герр Шмаллер имел право поднять брови и удивиться, когда ему говорят, что он совсем не он.