Текст книги "Мы вместе были в бою"
Автор книги: Юрий Смолич
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц)
Юрий Смолич
Мы вместе были в бою
Первый день
Было душно. Солнце палило немилосердно. В надземных галереях вокзала стоял нестерпимый зной. Только на площадках лестниц, где оконные рамы вынесло взрывной волной, становилось немного легче от сквозняка. Легкий рюкзак на спине с двумя сменами белья и всякой мелочью казался таким тяжелым, словно в нем лежали сувениры всех четырех лет войны. Стахурский расстегнул ремни и бросил рюкзак на пол.
Людской поток бурлил вокруг Стахурского, и он отошел в сторону, ближе к выбитому окну. Получила ли его телеграмму Мария? Стоя на сквозняке, Стахурский осмотрелся по сторонам.
Окон в вокзале не было – ветер свободно разгуливал по всем галереям, неистово кружась в переходах. Посредине вестибюля второго этажа зияла огромная дыра. Внутренняя, когда-то застекленная стена, отделявшая галереи от верхнего фойе и зала первого класса, тоже была забита досками. Сквозь широкий пролом на том месте, где когда-то были двери, зал первого класса виднелся как на ладони. Он остался почти нетронутым: в глубине – буфет, заваленный сейчас ломтиками хлеба среди цветов в горшках, обернутых пестрой бумагой, а на всем протяжении зала – множество столиков с традиционными вазонами на каждом. За столиками сидели люди, изнывавшие от зноя, и пили пиво.
Стахурский почувствовал, что тоже хочет пить. Он подхватил рюкзак и пошел в зал.
Сейчас он выпьет киевского пива, как четыре года тому назад, до войны.
Пока подавали пиво, Стахурский смотрел на вазон. За этим столиком ему, возможно, приходилось сидеть и до войны. И тогда тоже – он припоминает – посредине стоял вазон. Быть может, этот самый. Потом началась война, длилась четыре года, закончилась, а цветок на столе остался. Он пережил сотни воздушных налетов на этот город и сотни тысяч погибших в этом городе людей. Стахурский взял вазон обеими руками, переставил на соседний столик, потом налил пива в стакан и сделал большой, жадный глоток.
Четыре года назад с этого самого вокзала, ночью, Стахурский уехал на запад, неведомо куда, и мир, до того знакомый и привычный, вдруг стал неузнаваемым и необычайным, весь как та первая ночь, в тревожном, красочном пунктире трассирующих пуль, в огненных полосах от полета снарядов, в ослепляющих вспышках от частых разрывов бомб. Потом миновали годы, и он раньше ни за что не поверил бы, что проживет такую длинную, неимоверную и неправдоподобную жизнь за это короткое время. А сейчас он допьет пиво, наденет на спину рюкзак и выйдет на привокзальную площадь. И снова увидит родной город. Стахурский слышал, что он разрушен, – милый, родной город. Много хороших, родных городов увидел Стахурский разрушенными за эти годы. Но завтра он уже снимет военную форму – и надо снова начинать мирную жизнь.
Мария, очевидно, не получила его телеграммы или ее нет в Киеве.
Стахурский отпил глоток пива и попробовал представить себе мирную жизнь.
Но это было удивительно трудно. Мирная жизнь не припоминалась никак. Какие-то странные образы возникали перед глазами, быстро исчезая. Например – бином Ньютона. Стахурский стоит перед черной классной доской и объясняет решение бинома пятидесяти юношам, сидящим за желтыми школьными партами. И это было тем более странно, что педагогом Стахурский никогда не был. Только раз в жизни, когда он сдавал аспирантский минимум, ему пришлось провести практический урок – разъяснять этот самый бином десятиклассникам в школе на Шевченковском бульваре.
– Стахурский?! – услышал он вдруг позади возглас.
Он обернулся и увидел девушку.
– Мария!
Она рассмеялась – тихо и радостно. Он поднялся, она схватила его руку и сжала ее с неожиданной для девичьей руки силой.
– Мария…
Она опустилась на стул против него. Стахурский глядел на нее как зачарованный. Мария все смеялась, радостно и счастливо, и он тоже не мог удержать улыбки.
Темно-синий берет – это все, что осталось от ее военного обмундирования. На ней был легкий серый плащ и белая кофточка, на шее тоненькая нитка кораллов. Впрочем, бусы Мария носила и под военной гимнастеркой на войне, как единственную память о том времени, когда еще не было гимнастерок на женских плечах и автоматов в женских руках.
– Ну, видишь, вот мы и встретились, – наконец сказал Стахурский.
Она снова счастливо засмеялась.
– А помнишь…
– Нет, – перебил ее Стахурский, – не говори «а помнишь». У нас впереди целая жизнь, и еще будет время для воспоминаний.
– Пить, – попросила Мария.
Стахурский оглянулся, ища официантку, чтобы попросить еще стакан, но Мария протянула руку, взяла его стакан и начала жадно пить. Потом стукнула опорожненным стаканом по столу.
– Стахурский, – сказала она ясно и радостно, – как я благодарна тебе за телеграмму! Ты знаешь, я не могу представить себе, как жить на свете без тебя. Это я поняла еще в Вене или в Мукачеве, а может быть, в Подволочиске. Только разве я могла тебе тогда сказать об этом? Не красней, пожалуйста. Пусть это будет признание.
Мария уже не смеялась, а глядела на него серьезным, потемневшим взором. Это было особенностью ее светлых глаз – внезапно темнеть.
– Это признание, – повторила она. – Может быть, в другое время я никогда бы не отважилась сказать это тебе. Но сейчас я так рада, что тебя увидела, и не могу не сказать. Смотри на меня серьезно, как и раньше. Разве тебе когда-нибудь приходилось смотреть на меня не серьезно?
Им, и вправду, никогда не приходилось не серьезно говорить друг с другом. Их жизненные пути скрестились в ту минуту, когда они оба стояли перед лицом смерти.
– Ты еще не демобилизован?
– Демобилизован. Вот приехал домой.
– У тебя кто-нибудь есть в Киеве?
– Нет.
– Твоя квартира цела?
– Нет.
– Где ты будешь жить?
– Не знаю. Я еще не думал об этом. Понимаешь, я вообще еще не почувствовал себя после войны. Ты тоже будешь жить в Киеве?
Она ответила не сразу.
– Нет. Я еду в Алма-Ату.
– Куда?
– В Алма-Ату.
– Когда?
– Сегодня ночью. Только что закомпостировала билет.
Он помолчал.
– Ты будешь там жить?
– Там моя мама, но я не получаю от нее писем. Она осталась там на работе после эвакуации. Я списалась с Москвой и вот получила назначение в Геологическое управление в Казахстан, в Алма-Ату… Я ведь географ! – Она радостно улыбнулась. – Я теперь снова географ, как и до войны! Ты понимаешь это? Война кончилась! Мирное время! Я буду работать очевидно, в георазведке в Голодной степи, в пустыне Бет-Пак-Дала!
Глаза ее сияли счастьем.
Стахурский посмотрел в стакан.
– Да, – сказал он, – какая радость овладела мной, когда я узнал, что война кончилась! Право, я думал, что не переживу этой радости: мы победили!
– Ты это так говоришь, словно теперь уже не чувствуешь этой радости.
– Ты неверно поняла меня, – сердито возразил Стахурский. – У нас не было другой цели все эти годы, как победить, и вот благодаря нашим усилиям гитлеризм уничтожен. Тысячи наших товарищей отдали за это свои жизни. Но знаешь ли ты, что происходит на свете? Ведь ты побывала в нескольких европейских странах, видела американских и английских политиков. Они собирают фашистских последышей и готовят почву для реакции.
Он замолчал, но остался в той же позе, склонившись к Марии через стол.
– Знаешь, – промолвила Мария, – ты сейчас похож на вратаря, готового броситься от ворот навстречу мячу.
– Не смешно.
Мария молчала некоторое время. Глаза ее смеялись. Потом она снова заговорила:
– Стахурский! Ты все-таки пойми: на свете нет войны!
– Почему – нет? – пожал плечами Стахурский. – Война есть, например, в Индонезии, Греции, Китае…
– Ах, подожди! – перебила его Мария. – У нас нет войны. Эти три месяца после демобилизации я жила, как в чаду. Ежедневно с самого утра я убегала на Днепр. Вода, песок, надо мной небо, а вокруг зеленые луга, и никто не стреляет. Потом я бежала за город, на Черниговское, на Брест-Литовское, на Куренёвское шоссе, останавливалась посреди дороги и просилась на попутную машину – все равно куда: за пятьдесят километров или только за пять. Там я слезала и шла куда глаза глядят. Тоже безразлично куда – в поле, в лес, в село или по улице провинциального городка: я болтала со всеми и не могла наговориться вдоволь. – Мария улыбнулась. – А Киев я весь исходила. Нет улицы, на которой бы я не побывала несколько раз. Я подружилась с милиционерами на всех перекрестках, и меня охотно подвозит даже шофер старшего инспектора РУД, ведущего беспощадную борьбу с шоферами, работающими «налево».
Она засмеялась своим заразительным смехом, и Стахурский тоже не мог удержать улыбки.
– Не понимаю, как ты все это успеваешь.
– О Стахурский! Ты и не представляешь себе, как огромна человеческая мирная жизнь! День кажется таким коротким, но сколько можно успеть сделать в течение одного дня, когда нет войны! Ты же знаешь, я окончила университет как раз в сорок первом году и не успела начать работу по своей профессии. Теперь, чтобы возобновить все в памяти, я принялась перечитывать старые лекции и учебники. – Она снова засмеялась. – Я перечитывала все подряд по программе факультета. Я зачитывалась физической географией, описаниями атмо-гидро-био– и баросферы как увлекательным романом. А над картографией просиживала ночи напролет. Я засматривалась на географические карты, как на шедевры знаменитых художников. Ты же знаешь, картография – мое излюбленное дело и моя профессия!
Стахурский зачарованно смотрел на Марию. Жизнь, казалось, излучалась из каждой клеточки ее существа, и он ощущал ее как благодатный теплый дождь весенней порой.
– А помнишь… – начал было Стахурский, но глаза Марии блеснули лукавством.
– У нас впереди целая жизнь, можешь не говорить еще «а помнишь…»
– Я не о том, – грустно сказал Стахурский. – Я не собираюсь вспоминать случаи из нашей военной жизни. Я говорю о другом: как мы мечтали во время войны о мире, который наступит после победы.
– Стахурский, – укоризненно промолвила Мария, – разве это не ты сказал на митинге в Словакии, когда наш партизанский отряд соединился с Советской Армией: «Будем готовы к тому, что после войны во многих странах будут волнения, будет еще немало споров между государствами и международных несправедливостей»?
– Я это говорил, – подтвердил Стахурский, – и так оно есть. И этого я не боюсь. Но можешь ли ты забыть Никиту Петрова, когда он под Деражней закрыл тебя своим телом и был сражен пулей в лоб? – Мария побледнела, но Стахурский был неумолим. – А могу ли я забыть, как тогда, под Сороками, мы пошли с фланга – Матвейчук, Полоз, Власов, Иртель, Акоп, Душман и я? Они все остались там, на земле, мертвые, пробился я один. А от Душмана даже не осталось ничего! Мина накрыла его и разорвала в клочья. Какой подвиг должны мы совершить в память тех, которые погибли?
Стахурский умолк. Молчала Мария. Она протянула руку через стол и положила ее на стиснутый кулак Стахурского.
– Микола, – тихо сказала она, – то, что ты сказал, свято. Но сдержи себя. Это нужно для подвига, о котором ты говоришь. – Она вдруг вся прониклась нежностью и добротой: – Бедный, ты так страшно перемерз тогда, в те морозные ночи в Карпатах. Тебе сейчас так нужны ласка и тепло.
Стахурский строго сказал:
– Я люблю сдержанные и суровые отношения между людьми.
– Все равно я без тебя не могу! – воскликнула Мария.
Они засмеялись оба.
– Где ты думаешь остановиться? – спросила Мария.
Стахурский взглянул на нее несколько растерянно.
– Не знаю. Я еще об этом как следует не подумал. Смотреть на развалины нашего дома нет никакого желания. Может, пойти в комендатуру? Очевидно, есть общежитие для демобилизованных.
– Ты можешь пока оставить рюкзак у меня.
– Чудесно. Где ты живешь?
Они поднялись.
– Я живу в гостинице «Красный Киев». Помнишь?
– Еще бы!
Они направились к выходу.
Переступив порог, Стахурский остановился. Привокзальная площадь была запружена людьми – одни спешили на вокзал, другие расходились по прилегающим улицам; сновали мальчишки с ручными тележками, подкатывали и уезжали автомобили, несколько трамвайных вагонов с окнами, еще забитыми фанерой, сгрудились посреди площади, аварийная автомашина с вышкой стояла слева – на ее мостике два подростка в синих спецовках натягивали троллейбусный провод. Слева, внизу, за виадуком, маячили длинные цехи завода; справа виднелась окутанная густыми клубами пара электростанция, а прямо спускалась и сразу же делала крутой подъем широкая и ровная Безаковская улица. И как раньше, как всегда, по обеим сторонам улицы громоздились, налезая один на другой, киевские кирпичные здания неповторимого, нигде больше не встречавшегося желтого цвета. Киевские дома! Сколько раз за эти четыре года Стахурский видел их во сне!
Мария шагнула вперед, а он все еще стоял.
Боже мой! Сколько он мечтал об этой минуте, сколько ждал ее – минуту возвращения в родной дом и первого свидания с родным городом! Мечтал еще тогда, в дни подполья, в партизанском отряде, потом в частях на фронте, проходя с боями по странам Европы и освобождая ее города. Вступая в любой освобожденный город, он всегда внутренним взором видел Киев – вот такой же, в кронах каштанов, с желтыми громадами домов. И он видел его со всех возможных точек наблюдения: если входил в город с вокзала, то пред ним вставал Киев так, как сейчас; если входил из степи, то Киев видел у Брест-Литовского шоссе; если вступал с гор, то видел его с Владимирской горки; если вступал из долины, то – с Труханова заречья…
Тысячи раз видел Стахурский эти дома, они были такими знакомыми. Но вот он снова увидел их – и каждый из них глядел на него не просто как волнующее воспоминание о прошлом, а как неизвестное будущее. Такого чувства ему еще не приходилось переживать, разве только в раннем детстве, когда он поутру спросонья щурился от ослепительных солнечных лучей и новый день входил в его детскую душу как нечаянная радость, как предчувствие неизведанного, но верного счастья.
Мария просунула ладонь в тонкой перчатке под руку Стахурского.
– Пойдем?
Они пошли.
Они пошли пешком, не обратив внимания на зазывания шоферов, отказавшись от услуг носильщиков и тачечников.
Стахурский закинул рюкзак за спину, Мария взяла его шинель – она казалась невероятно тяжелой в это знойное, полуденное время. Но они пошли пешком. Ведь они прошли пешком половину Европы, входили в чужие города с полной выкладкой, автоматом и четырьмя запасными дисками, – и в родной город Стахурский тоже хотел войти только пешком, как воин в походном порядке. Они миновали Безаковскую; справа зеленели густые заросли Ботанического сада, слегка тронутые первой осенней желтизной. Прошли по бульвару Шевченко – стройные тополя двумя рядами шли им навстречу и следовали за ними по пятам. Затем повернули на Владимирскую – каштаны закрыли их своей исполинской тенью. И все время они молчали, ибо беспрестанно говорили их сердца и волнение лишило их речи.
В гостинице «Красный Киев» Мария занимала маленький номерок на пятом этаже. Следы военных разрушений и гитлеровского грабежа были еще и тут, в единственной уцелевшей городской гостинице. В четырех этажах только закончили ремонт – все было залито известкой и пахло олифой, но коридор пятого этажа выглядел еще очень непривлекательно. В комнате на стенах пестрели желто-бурые разводы, а в окне не хватало двух стекол, и ветер свободно шелестел газетой, которой был застлан стол. Не было в комнате и обычной гостиничной обстановки: стояла простая железная койка, стул да некрашеный стол, а в углу жестяной умывальник – водопровод еще не подавал воды на пятый этаж. Шкафа в комнате тоже не было; на гвоздях, вбитых в стену, прикрытые газетами, висели платья Марии – красное, зеленое и синее. Чемодан ее стоял в углу.
Стахурский бросил рюкзак на чемодан и тотчас же вышел на узкий длинный балкон, тянущийся вдоль всего этажа: двери всех номеров выходили на него. Стахурский оперся на перила и взглянул сначала налево, где в конце Владимирской улицы высился Софийский собор, потом направо, в сторону Золотых ворот. Улица почти не была разрушена, и после тех развалин, что он насмотрелся по дороге, это казалось неожиданным подарком.
Мария тоже вышла на балкон и стала рядом, положив Стахурскому руку на плечо.
– Хочешь, – сказала она, – приведи себя в порядок и пойдем осматривать город.
– Нет, – ответил Стахурский, – потом, позже, вечером.
– Ладно, – согласилась Мария. – Ты устал?
Он не устал, и ему не терпелось поскорее побежать по давно знакомым, четыре года не виденным улицам, заглянуть в каждый уголок, не упустить ни одной мелочи. Но он сдерживал себя, словно боялся свидания с родным городом.
– В таком случае, – сказала Мария, – ты сначала умойся, потом подумаем, что нам поесть. – Она вернулась в комнату и проверила, есть ли вода в умывальнике. – А вот мыло. Полотенце есть у тебя?
– Есть, – сказал Стахурский и начал расстегивать гимнастерку.
– Я выйду. Сколько тебе надо – пять, шесть, семь минут?
– Десять.
– Ого! – Мария засмеялась. – Ты уже врастаешь в мирное время. А помнишь, как Николай Иваныч завел в отряде правило – три минуты на утренний полный туалет? И я всегда запаздывала! А он за это посылал меня чистить картошку!
– А помнишь… – смеясь, поддразнил ее Стахурский.
– Ну, не приставай… А помнишь, как мы в Карпатах двадцать дней не умывались? А потом Саша Кулешов раздобыл где-то ковшик негодной для питья воды, и так как этого все равно было мало, то воду по единодушному решению отдали мне? Право, там было только шесть стаканов, но я вымылась с головы до ног и, казалось, никогда так хорошо не купалась. Ну, я пошла.
Мария махнула рукой с порога и скрылась в коридоре.
Она, по-видимому, что-то забыла, так как сразу же послышался стук в дверь.
Но это стучала не Мария. Это был какой-то старичок, весь забрызганный известкой и красками, очевидно штукатур или маляр.
– Прошу прощения, товарищ, – сказал он, – но мы как раз начинаем белить этаж. Вы сейчас уйдете? Так мы подождем. А если останетесь надолго, мы можем начать с другого конца. Ваша жена велела спросить у вас.
– Жена? – спросил Стахурский. – А-а! Нет, если уж вы так любезны, то начинайте с другого конца. Видите, я только пришел с вокзала.
– Понятно, – сразу согласился старичок. – Умывайтесь и отдыхайте себе на здоровьечко. Значит, на побывку к жене?
– Демобилизованный.
– Понятно. Из самого Берлина?
– Из Австрии.
– Знаю Австрию! В неволю, еще в сорок первом году, нас через Австрию везли. Побывали, значится, по этим заграницам вроде как интуристы и всю цивилизацию узнали. Ну, вы ей жару как следует дали?
– Кому? – не понял Стахурский. – Австрии?
– Не Австрии, а той цивилизации фашистской, – рассердился старичок. – Пускай бы такими слезами поплакала, какими наш народ наплакался…
Старик сердито хлопнул дверью и ушел.
Минуту Стахурский стоял в раздумье. Слова старика были каким-то ответом на мысли Стахурского.
Стахурский разделся и машинально начал умываться. Плескаться в холодной воде после духоты и зноя было приятно и весело.
Он успел вымыться, надеть чистую рубашку и даже почистить сапоги – минуло уж десять, и пятнадцать, и двадцать минут, а Мария не приходила. Он выглянул в коридор – старичок с двумя мальцами опрыскивали стены известкой, но Марии там не было.
Стахурский вернулся в комнату, снял сапоги и лег поверх одеяла. Раскрытая дверь на балкон была прямо перед его глазами. Там, почти вровень с балконом, шелестели кроны каштанов, доносились приглушенные отзвуки города: гудки машин, выкрики папиросников, шарканье подошв по тротуару.
И вновь волнующее чувство вошло в грудь Стахурскому. Он лежал на кровати в комнате, четыре стены окружали его с четырех сторон, и он был в этих четырех стенах один. За годы войны – в подполье, в партизанском отряде, а тем более в воинской части, даже в госпитальной палате – ему ни разу не приходилось оставаться в комнате одному. Можно думать о чем хочешь, можно делать все что заблагорассудится – ты с глазу на глаз с самим собой. Это было невыразимо приятное чувство.
И сразу же возникла другая, забытая ассоциация из давно минувших студенческих лет. Вот такая же комнатка, и такая же койка, и некрашеный стол, и тужурка на хромоногом стуле – только тогда не было погонов на плечах и орденских ленточек на груди. Но было точно такое же чувство, что сегодняшнего дня нет, существует только завтрашний – жизнь впереди, жизнь только должна начаться, и неизвестно, какой она будет, достаточно того, что она придет. Завтра Стахурский снимет погоны и снова будто станет студентом. И не будет сегодня, будет только завтра. И надо бы это завтра представить себе, но представлять его не хочется – достаточно того, что вместо шумливого, неспокойного военного быта придет другая, когда-то такая привычная, потом забытая, но долгожданная и желанная жизнь, отрадная, как вот эта неожиданная минута одиночества в случайной тихой комнате на пятом этаже разрушенной гостиницы.
– Ага! – вслух промолвил Стахурский и торопливо встал. – Вот, очевидно, и наступает мирное время. Оно уже начинает в меня входить.
Он стал босиком на пол и хотел выйти на балкон. Но в это время в дверь постучали, и, не ожидая ответа, вошла Мария.
– Ты не заснул здесь без меня? – спросила она с порога.
Она держала в руках целую охапку свертков и пакетов.
– Помоги же! – сказала она. – Ты видишь, у меня сейчас руки отвалятся!
Стахурский поспешил к ней.
– И закрой дверь, у меня нет третьей руки.
Стахурский метнулся к двери.
– Ах, боже мой, мои руки, мои руки, какой ты неуклюжий!
Она даже сердито топнула ногой.
И пока Стахурский закрывал дверь и освобождал Марию от покупок, она восторженно и весело рассказывала:
– Ведь ты устал, и я решила, что не стоит идти где-то искать обед или ужин. Который теперь час? Лучше поешь дома, а тогда посмотрим. – На столе уже лежала гора свертков, и она принялась их развертывать. – Мы устроим банкет в честь твоей демобилизации, возвращения домой… и нашей встречи. – Она на миг пристально взглянула на Стахурского, словно хотела проверить, как он относится к их встрече. В ее руке появилась бутылка, она торжественно подняла ее. – Мы выпьем с тобой за нашу встречу.
– Разве ты пьешь водку?
– Только символически.
Она засмеялась.
Мария смеялась всегда, даже в самые тяжелые минуты. Стахурский помнил, как в Подволочиске их поймали и бросили в барак гестапо, – Мария смеялась и тогда. Правда, потом она и поплакала в уголочке, но позже своим смехом чуть не погубила их обоих: подкопав стену, они вылезли на двор и притаились под забором на время, пока караульный отойдет до угла. Но он не отошел, а сел под куст по естественной надобности, лишив себя таким образом возможности за ними погнаться. Мария бежала тогда и хохотала. Конечно, это был не веселый, а нервный смех, вызванный сильным напряжением.
Но сейчас Марии было весело, радостно, она была счастлива. Она сновала по комнате туда и сюда, секунды не стояла на месте, и каждый раз, когда проходила мимо Стахурского, на него веяло ее теплом.
Рюмок у Марии не было, и она поставила перед Стахурским свою, памятную еще с отряда, эмалированную, коричневую снаружи и белую внутри, кружку, а перед собой желтый пластмассовый стаканчик. На столе уже высилась гора всякой всячины. Мария придвинула стул, поставила чемодан «на попа» и жестом пригласила Стахурского сесть.
– Знаешь, – сказал Стахурский, – тот маляр назвал тебя моей женой.
– Да? – Мария с любопытством взглянула на Стахурского. – И что ж ты ему ответил?
– Ничего…
Мария отвернулась.
Потом они сели, и Мария налила водку.
– За… – Она подняла свой стаканчик.
– За встречу!
Но чоканья не получилось, пластмассовый стаканчик не звенел.
Они выпили. Мария пила по-женски, мелкими глотками, но выпила до дна и сразу же посмотрела в кружку Стахурского.
– До дна! Запомни: мы выпили за нашу встречу до дна.
И они принялись за еду, разложенную на столе. Там были хлеб, колбаса, огурцы, помидоры, рыба.
– Чаю не будет, – сказала Мария. – Позиции противника близко, огонь зажигать нельзя, и его у меня нет.
Она тут же сказала: «а помнишь…», но Стахурский сделал страшные глаза, и Мария сердито отмахнулась.
– Слушай, ты очень утомился?
– А что?
Он ответил не сразу, словно проверял, утомлен ли он. Нет, он не утомлен. Он был совсем бодрый, свежий, и сладостное ощущение уюта вливалось в него. Это было не только ощущение собственной бодрости и свежести, но и близости этой девушки, с которой столько пережито вместе.
– Если ты не утомился, давай побежим сейчас на Днепр, возьмем лодку и…
– Давай!
– Какой же ты милый!
И они еще усердней принялись есть. Побежать на Днепр – именно этого больше всего хотелось Стахурскому! Именно побежать, как бегал еще хлопцем, в майке и босиком.
И они побежали вниз по лестнице.
Каштаны Владимирской – любимые и памятные с детства, руины площади Хмельницкого – непривычные и оскорбительные… Не уговариваясь, они направились не к фуникулеру, а к андреевской церкви.
Они взбежали по чугунным ступеням вверх, взявшись за руки, и остановились только на площадке за церковью.
– Ну вот… – сказала Мария.
Стахурский закрыл глаза, мгновение постоял так, потом открыл их.
Широкий простор раскрылся перед ним. Среди зеленых лугов и желтых песков вился Днепр. Внизу – в скоплении каменных домов, в паутине улиц, среди высоких труб лежал Подол. А он, Стахурский, стоял на самой вершине зеленого холма, и за спиной у него был Киев. Сколько раз он поднимался сюда на холм, к подножью церкви Андрея, вот так стоял, сначала закрыв, потом широко раскрыв глаза. Потом наступило такое время в его жизни, что, казалось ему, уже никогда не стоять здесь и не любоваться Днепром. Бывали минуты, когда он даже не мог припомнить, как выглядит река в этой широкой долине. В бою, в смертельной опасности некогда вспоминать долины и реки. Но бои отошли, и смерть обошла его. И вот он снова стоит над Днепром, плененный и даже подавленный давно знакомым, радостным ощущением бытия.
Но теперь это ощущение было невыразимо ярким, как приход желанного, долгожданного, но внезапного и неожиданного счастья – и не потому, что пейзаж этот был исключительно красив. Он был действительно необычайно красив, хотя в военных странствиях по свету Стахурскому приходилось видеть и более красивые пейзажи. Это был вид родины – места твоего рождения, твоего роста, твоего первого шага в жизни и борьбе.
– О чем ты думаешь? – прошептала Мария.
Она тоже была взволнована, и голос ее слегка дрожал. Она прикоснулась к руке Стахурского и взяла его холодные пальцы в свою теплую ладонь.
Стахурский ответил не сразу. Он молчал не потому, что стеснялся высказать свои чувства, а только потому, что не сумел бы их выразить полностью. Мария пожала ему руку.
– Я подумал о хорошем, – сказал Стахурский глухо. – Я думаю о том, сколько больших клятв и горячих признаний произнесено здесь, на этом месте, где мы сейчас стоим. Сколько присяг на верность своим идеям, борьбе. И сколько раз тут сказано «люблю». – Он усмехнулся. – Я думаю, сколько стоит здесь эта гора, не было дня, чтобы тут не прозвучало чистое признание, сказанное от всего сердца.
Мария держала его за руку:
– А сегодня? – прошептала она.
– Не знаю, но думаю, что было сказано и сегодня.
– А вдруг – нет?
Стахурский не ответил. Он радостно глядел на дорогой сердцу величественный простор, такой яркий в косых лучах заходящего солнца. Жизнь впереди, и она будет прекрасной! Это он знал наверное, так же верно, как то, что он снова стоит над Днепром.
Он повернулся к Марии – ее рука слегка вздрагивала на его пальцах.
«Хорошо», – сказал он самому себе и посмотрел Марии в глаза; они были темные в это мгновенье.
– Я люблю тебя, Мария.
Она опустила ресницы.
Потом она взмахнула ими, и Стахурский снова увидел ее глаза. Они были теперь светлые, и на них были крапинки, словно веснушки на лице.
– Мария, – удивился Стахурский, – у тебя крапинки на глазах!
Она засмеялась тихо и счастливо:
– Это только летом. Осенью они исчезнут.
Потом она подбежала к выщербленному кирпичному столбику на углу перил, окружавших площадку, и подставила ветру лицо. Светлые пряди волос затрепетали и засветились на солнце. Стахурский тоже облокотился на перила. И так они стояли некоторое время молча.
– Труханов остров, – промолвил наконец Стахурский. – Мария, с Труханова острова наши штурмовали Киев! Как они могли! – В его голосе послышалось изумление, словно он сам никогда ничего подобного не делал на войне. И он тихо закончил: – Я люблю наш народ, Мария, и большей любви у меня нет. Вот здесь, на этом месте, я говорю тебе.
– И я тебе, – сказала Мария.
Он вдруг взялся за перила обеими руками, подтянулся и перескочил через балюстраду – в кусты акаций, на склон горы и покатился вниз.
Мария нагнулась, проскользнула под перила в кусты и побежала за ним. Она догнала его на нижней площадке и схватила за руку.
– Ты с ума сошел!
И, взявшись за руки, они побежали вниз с обрыва, прямо по скату сквозь бурьян и кусты, то падая, то цепляясь за ветви, – прямо на Подол. Мария смеялась, а потом и смеяться перестала – зашлась, как младенец от плача. Они остановились только в самом низу, тяжело дыша, Мария держала в руках каблук от башмака.
– Ничего, – отдышавшись, сказал Стахурский, – зато не пришлось толкаться в фуникулере. А каблук мы сейчас приделаем. – Он взял камень и стал выравнивать гвоздики.
Лодочку – маленькую, только для двоих, – они нашли на берегу, около того места, где когда-то была водная станция «Динамо».
Хозяин лодки – перевозчик – был маленький человек неопределенного возраста, но запоминающейся наружности. Седые волосы его были низко острижены, но лицо свежее, как у юноши. И он был таким загорелым и крепким – даже не верилось, что такие бывают на свете. Его тело было бронзовым и словно литым: мускулы выдавались, как перевясла, и от каждого движения бегали под кожей, как живые существа.
Мария, перед тем как ступить в утлую лодочку, тронула ее носком башмака:
– А она выдержит двоих?
Перевозчик сплюнул сквозь зубы.
– В сорок третьем выдерживала четверых, при четырех пулеметах Дегтярева и шестнадцати дисках. Кроме того, мы брали еще десяток гранат. Если бы понадобилось, эта посудина выдержала бы и противотанковую пушку. Только пушек тогда у нас не было. Мы делали связки из четырех гранат и так подрывали их «тигры» и «фердинанды».
Стахурский пристально посмотрел на лодочника.
– Вы были в частях, штурмовавших Киев с реки? Вы красноармеец или офицер?
– Нет, – ответил лодочник, – я водолаз. Только при оккупантах не хотелось лезть в холодную воду. Нам больше нравилось топить фашистов.
Он оттолкнул лодчонку, и острый нос ее разрезал прибрежную тихую воду.
– Задержите завтра лодку с утра! – крикнул Стахурский. – Я приду и возьму ее на весь день.