355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Стрехнин » Наступление продолжается » Текст книги (страница 14)
Наступление продолжается
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 15:11

Текст книги "Наступление продолжается"


Автор книги: Юрий Стрехнин


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 28 страниц)

– Только ты до того подумай крепко, что такое правильная жизнь, – заметил Григорий Михайлович. – А то так и останешься – «в кармане».

– Про меня худого не говорили и не скажут! – Плоскин обидчиво сжал губы.

На минуту стало тихо. Только дрова в печке потрескивали.

Молчание неожиданно нарушил Опанасенко.

– Ты, друже, не обижайся, – повернулся он к Плоскину, – тильки чую, ты из-за тех дамских заказов, может, и не бачил, що це таке настоящая работа – не корысти ради, а для души… Вспомнить як же до войны жили, як работали… – в раздумье проговорил Опанасенко. – Вот у нас на Полтавщине…

Слушая его, вздохнул Алексеевский:

– Стоит ли вспоминать, душу бередить…

Снегирев строгими глазами посмотрел на Алексеевского:

– А как же не стоит? Вспомнишь, оно и на сердце посветлеет, видишь, за что воюешь…

– Да, жизнь была! – встрепенулся сержант, и его лицо сразу стало как будто светлее. – Вот хвастать не хочу, а все же про себя скажу. Я, знаете, как именовался? Знатным человеком! Меня не только наш Челябинский тракторный, но и весь город Челябинск знал! Портрет на площади висел! Я с товарищем Орджоникидзе, вот как с вами, рядом сидел, в президиуме на слете ударников.

– Знатным, говоришь, был? – ухмыльнулся Плоскин. – Ну, я за знатностью не гоняюсь. Мне бы довоевать благополучно, да зажить по-прежнему.

– На перине, значит?

– Во, во! – не поняв того, что таилось в вопросе, согласился Плоскин и, вздохнув, добавил: – Спокойной жизни хочется.

– Так ты за свою перину, выходит, воюешь? – спросил Снегирев.

– Почему за перину? – обиделся Плоскин. – Я воюю за то, чтобы фашистов прогнать.

– Это понятно, – согласился Григорий Михайлович, – а вот после войны – ты как думаешь?

Плоскин удивился:

– А чего думать? Сказано – буду жить, как жил. Я к мирной жизни стремлюсь, и больше ничего.

– Вот в том и беда, что больше ничего. Короткие твои мозги, Плоскин. Ты что же думаешь, мирная жизнь – это на перине лежать? Никакого беспокойства, да? Нет, брат, не знаю, как ты, а я вот по себе и по другим знаю: у нас и до войны работа была горячая.

– Да. Со всей душой старались, – с удовольствием подтвердил сержант.

– Вот именно, – оживился Григорий Михайлович, – себя для дела не жалели. И сверх положенного трудились, и нехватки всякие, приходилось, терпели, и, бывало, ругались, когда не так что-нибудь. И не про перину мечтали – отработать да на бок. Мы, брат, про другое мечтали. Вот только Гитлер помешал, а то бы…

– Я это понимаю, – торопливо заверил Плоскин, – пятилетки и все такое. А как же? Я тоже на коммунизм согласный. Только теперь пока о нем нечего думать. Воевать надо.

– Эх ты, – упрекнул Григорий Михайлович, – а еще городской житель! Как это – нечего думать? А за что мы сейчас воюем?

– За Родину, известно.

– За Родину, это ты запомнил. А только как это понимать? В полном смысле?

Плоскин обиделся:

– Чего ты меня политграмоте учишь? Думаешь, ты партийный, а другие – нет, так ничего не знают? Я, уважаемый товарищ Снегирев, да будет тебе ведомо, в мирное время до одиннадцатой главы дошел, да!

– Одно дело до главы дойти, а другое, чтобы в голову вошло, – строго продолжал Снегирев. – Как же это у тебя получается? За Родину – сейчас, а за коммунизм – погодить?

– Про коммунизм пока не говорится, – не сдавался Плоскин, – я газеты читаю, знаю.

– Плохо ты читаешь! – возразил Григорий Михайлович. – Я в шестнадцатом году тоже с германцем воевал, а такой, как нынче, злости на врага не имел – не за то было велено голову класть… – Снегирев помолчал, видно примериваясь, как лучше высказать то, о чем думалось ему в эту минуту. Потом вновь заговорил, глядя на Плоскина: – Ты вот говоришь, спокойной жизни хочется. Нет, друг милый, спокойно только вода в болоте стоит. Да и то булькает. А у нас жизнь – что речка. При любой погоде вперед бежит. Ты вот о тихой жизни мечтаешь, а подумал, какие перед нами после войны дела откроются.

– Дыры латать.

– Придется. Да не в дырах суть! Залатаем. Не в том главный интерес. Мы ведь не просто к прежней жизни вернемся.

– Трудно придется, – вздохнул Опанасенко. – Война проклятая до того скильки ще силы съест!

– Нет, друг! – решительно возразил Снегирев. – Легче будет!

– Почему ж? – удивился Опанасенко.

– А потому, что народ знаешь каким будет? За войну дружней стали, к взаимной выручке привыкли и на фронте, и в тылу. Что ж, по-твоему, война кончится, и вся эта привычка – долой? Нет, она в характере закоренеет, еще сильнее себя покажет.

– Рано, Григорий Михайлович, про то время думку иметь, – заметил Опанасенко.

– Ничего, – улыбнулся Снегирев, – чем раньше, тем лучше. Такая думка воевать не мешает. Скорей – наоборот. Я вот частенько себе в уме прикидываю, как в колхоз вернусь да как все по-новому ставить начнем. Народ-то теперь особенно цепкий стал, как на фронте. Почитай, что почти все мужики через фронтовую науку пройдут. Да и женщины без нас такой самостоятельности достигнут, что диву дашься, как увидишь.

– Да, за войну баба здорово в гору пошла! – вставил Плоскин. – Взять нашу артель: председатель – женщина! Когда это видано, чтобы женский пол в сапожном деле верховодил?

– Еще тебя будут учить новым методам, как вернешься, – засмеялся сержант.

Плоскин беспокойно заерзал.

– Нет, шалишь! Я двенадцать лет на этой специальности. Я, может, сапог одних на целый полк нашил!

– А дамских туфель – на дивизию? – шутливо спросил сержант.

Плоскин нахмурился, обиженно взглянул на сержанта, но ничего не сказал в ответ.

Над крышей хаты, в вышине, глухо и тяжко загудело.

– Немец летает… – все подняли глаза к потолку.

– Транспортный… по звуку слышно.

– Темнотой пользуется. Днем бы его сразу «ястребки» прихлопнули. Я вчера видел, – сообщил Петя, – летел один такой. А наш как кинется на него сверху раз, два – только дым столбом пошел от того немца.

– Вывозят все же своих…

– Всех не вывезут. На нашу долю останется. Не горюйте, друзья, – засмеялся сержант и, сжав в руках плотный пучок соломы, сунул его в печь. Весело затрещав, солома вспыхнула в печи ярко осветив лица бойцов.

– И чего на месте стоим? – задумчиво сказал Алексеевский, глядя в огонь. – Справа, слева люди воюют, аж завидно. А нам вот уже который день настоящего дела не дают…

– В чужих руках хлеб всегда слаще, – наставительно произнес сержант. – На фронте всякое дело настоящее! И соседям завидовать нечего. Может, самая главная задача нам выпадет.

– Силу собирают великую против фашистов! – оживился Опанасенко. – Теперь уж им не усидеть, ни. Я днем, як за патронами ходил, бачил. Танков наших – полный лес. Машины все новые, справные.

– Мои земляки! – с гордостью проговорил солдат. – Эти самые красавцы с нашего края. Видели, на каждой написано: «Челябинский колхозник». Там и деньги собирали, там и делали, и танкистами укомплектовывали. Может даже из нашего цеха какие ребята есть. Вот спросить бы…

– Челябинский завод дуже знаменитый, – с уважением заметил Опанасенко, – не хуже нашего Харьковского, если по-довоенному считать.

– Это уж извини-подвинься, – возразил Панков. – Наш Челябинский гусеничные делал, а ваш до того еще не дошел.

Снаружи, в сенях, забухали по мерзлому полу чьи-то многочисленные шаги. Дверь резко заскрипела и распахнулась, впуская в хату клубы густого, холодного пара.

– А ну потеснись, хлопцы! Батальон Славы греться идет! – раздался задорный голос еще из сеней.

В хату, теснясь, ввалилось десятка два незнакомых бойцов.

Шумно разговаривая и побрякивая сцепляющимся в тесноте оружием, вошедшие расселись, заполнив всю хату от угла и до угла, и повсюду одна за другой замерцали цигарки, наполняя помещение едким синим дымом.

– Что это у вас за батальон такой – Славы? – полюбопытствовал сержант у своего соседа – плечистого солдата с косым шрамом на подбородке. Тот степенно объяснил:

– Все бойцы до единого орденом Славы награждены. За город Орел, пятого августа. Гвардия, понимаешь?

– Ух ты! – восхищенно воскликнул Плоскин. – Это какой же вы части?

– Про часть говорить не положено, – сказал гвардеец. Но, видя в глазах Плоскина немеркнущее восхищение, добавил: – С сорок первого года, из-под Ельни, в гвардии состоим.

– Откуда сейчас идете?

– Из-под Лисянки. Дали там фашистам чесу…

– А теперь к нам, в соседи?

– В соседи. Пришли от немца ответ получить.

– Какой ответ?

– А вы что, не слыхали еще? – удивился гвардеец. – Противнику ультиматум предъявлен. Да вот, на листке пропечатано. Читай, а то искурю!

С трудом поворачиваясь в тесноте, гвардеец запустил руку в карман шинели и вытащил оттуда аккуратно сложенную бумажку.

Петя Гастев подвинулся ближе к огню и развернул листок, отпечатанный с одной стороны по-русски, а с другой – по-немецки. Это была листовка с текстом ультиматума, предъявленного 8 февраля 1944 года командованию немецких войск, окруженных под Корсунь-Шевченковским.

– «Во избежание ненужного кровопролития, – читал Гастев, – мы предлагаем Вам принять следующие условия капитуляции:

1. Все окруженные немецкие войска, во главе с Вами и с Вашими штабами, немедленно прекращают боевые действия.

2. Вы передаете нам весь личный состав, оружие, все боевое снаряжение, все транспортные средства и всю технику неповрежденной.

Мы гарантируем всем офицерам и солдатам, прекратившим сопротивление, жизнь и безопасность, а после окончания войны возвращение в Германию или в любую другую страну по личному желанию военнопленных.

Всему личному составу сдавшихся частей будут сохранены военная форма, знаки различия и ордена, личная собственность и ценности, а старшему офицерскому составу, кроме того, будет сохранено и холодное оружие».

– Еще им, зверюкам, почет такой! – не вытерпев, перебил Опанасенко. За три года под гитлеровской властью много горя повидал он и поэтому всех немцев без разбора считал своими заклятыми врагами.

– «Всем раненым и больным будет оказана медицинская помощь, – продолжал Гастев. – Всем сдавшимся офицерам, унтер-офицерам и солдатам будет обеспечено немедленное питание. Ваш ответ ожидается к 11.00 9 февраля 1944 года по московскому времени в письменной форме через Ваших личных представителей, которым надлежит ехать легковой машиной с белым флагом по дороге, идущей от Корсунь-Шевченковский через Стеблев на Хировка. Ваш представитель будет встречен уполномоченным русским офицером в районе восточной окраины Хировка 9 февраля 1944 года в 11 часов 00 минут по московскому времени. Если Вы отклоните наше предложение сложить оружие, то войска Красной Армии и Воздушного флота начнут действия по уничтожению окруженных Ваших войск и ответственность за их уничтожение понесете Вы».

– И до чего вежливо с ними разговаривают! – удивился кто-то в углу.

– В прошлом году под Сталинградом с ними такой же разговор был, – вспомнил Григорий Михайлович.

– Может, поумнели с того времени, согласятся?

– Навряд ли! – Григорий Михайлович с сомнением качнул головой. – Фашист он тогда поумнеет, когда ноги протянет. Все одно его добивать придется до конца.

– Теперь конца ждать недолго! Ультиматум дан – тянуть не будут.

– Да уж хватит с ними здесь канителиться. Вторую неделю все вокруг да около. Другие фронты вон как жмут – и от Ленинграда, и от Новгорода, и от Ровно, и от Никополя. Читаешь в газетах – завидки берут.

– Обожди, и про нас напишут. Под Сталинградом – помнишь? Как рванули – весь свет ахнул.

И долго еще в битком набитой хате, у пышащей жаром печи, шел неторопливый солдатский разговор. И многие из тех, кто в прошлом году дрались у Волги, вспомнили в эту ночь сталинградские ночи и степь такую же темную и холодную, как и та, что лежит сейчас перед окопами, в которые они скоро должны вернуться.

– С месяц в госпитале пробудете, – определил врач медсанбата, осмотрев рану капитана Яковенко.

– Месяц?! – ужаснулся тот.

– Меньше нельзя. Не ходить же вам в строю с открытой раной? А в госпитале и полечитесь и отдохнете: покой, тишина, тепло, питание – чего лучше? И в часть торопиться нечего – офицеров теперь вполне хватает. Обойдутся пока и без вас.

– Нет, мне никак невозможно! – забеспокоился Яковенко. – Полк знаете куда уйдет?

Но медицинское начальство было непреклонным. На капитана стали выписывать направление в госпиталь. И только после того как он несколько раз атаковал старшего врача, ему как ходячему больному с несложной формой ранения было разрешено остаться на лечение при медсанбате.

Вместе с двумя другими такими же ходячими ранеными – офицерами соседнего полка – Яковенко поселился в хате на окраине большого села, в котором располагался медсанбат. Но уже к концу первого дня положение больного стало невыносимым для капитана. Он изнывал без привычного боевого дела. Время, казалось, совсем остановилось. Ни рассказы соседей по квартире, ни игра в самодельные шашки, ни попеременное чтение единственной книжки – затрепанного рыхлого томика Тургенева, невесть как попавшего сюда, не могли отвлечь Яковенко от беспокойных мыслей.

На второй день, когда стало известно об ультиматуме, предъявленном окруженным немцам, комбату стало особенно невмоготу. Под вечер он побрел в другой конец села, к дивизионному складу, куда часто приходили машины из частей. Хотелось увидеть кого-нибудь из своих и расспросить, что нового в полку.

Капитану повезло: он натолкнулся на знакомого лейтенанта, приехавшего из полка за боеприпасами. Лейтенант рассказал, что не сегодня-завтра начнут наступать: на батареи завозят усиленный боекомплект. Поколебавшись немного, Яковенко попросил лейтенанта подождать, сбегал к себе домой, схватил вещевой мешок и через несколько минут уже сидел в кузове грузовика на ящиках со снарядами.

Поздно вечером машина въехала в деревеньку, где находился штаб полка. Возле дома, в котором помещался Бересов, Яковенко слез с машины, постоял с минуту и затем решительно отворил калитку. Он спросил у часового-автоматчика, у себя ли командир полка и, получив утвердительный ответ, взялся за дверную скобу. Но войти он не решался. Ему было стыдно и страшно.

«С какими глазами перед ним стоять? Прогонит или нет? – с тревогой думал Яковенко. – Неужели я совсем из доверия вышел? Эх, была не была!»

Он бросил на крыльцо свой мешок, плотно стиснул губы и решительно толкнул дверь.

Когда он вошел в комнату, Бересов, в распахнутом полушубке, с еще заиндевелым воротником, видимо только что вернувшийся с передовой, разговаривал с кем-то по телефону. Яковенко, вытянувшись, остановился у порога, ожидая, когда подполковник обратит на него внимание. Капитан готовился отрапортовать командиру полка по всей форме, и уже пальцы его правой руки сложились вместе, готовые взлететь к голове, но Бересов, не кладя трубки, повернулся и спросил, глядя недоуменно и сурово:

– Зачем пришел?

– Прибыл из медсанбата, товарищ подполковник!

Бересов недоверчиво покосился на рукав его полушубка.

– А направление взял?

Яковенко промолчал.

– Ну, садись, чего стоишь? – скупо усмехнулся Бересов.

Яковенко медленно опустился на краешек скамьи.

Лицо Бересова не предвещало ничего хорошего. Он сидел, сосредоточенно рассматривая доску стола. Видно было – Бересов что-то хочет сказать, но сдерживается. Яковенко знал: сейчас это бересовское молчание означает, что разговор будет тяжелым. Чувствуя, как с каждой секундой все падает и падает в нем уверенность в благополучном исходе этого разговора, Яковенко уже каялся в том, что пришел сюда.

Бересов поднял глаза и молча остановил свой взгляд на его лице.

Стараясь сохранять спокойствие, Яковенко встретил этот взгляд, строгий и пытливый. Но с каким облегчением он сейчас вскочил бы и убежал, чтобы больше никогда не чувствовать на себе этот сверлящий взгляд спокойных, чуть прищуренных глаз!

Но вот Бересов заговорил:

– Опять батальоном командовать хочешь?

– Так точно.

– А как ты думаешь, мне такой, как ты, комбат годится?

– Извините, товарищ подполковник, оплошал я под Комаровкой.

– Не то! – сердито бросил Бересов. – Неудачу я всегда простить могу. Ошибку прощу. Обман – никогда. А ты, голубчик, обманул меня!

– Но ведь я признался.

– Признался? – Бересов испытующе прищурился. – Это еще не все. Признание вину смягчает, но не прощает… Один раз ты меня, командира своего, обманул, так могу ли я тебе впредь верить, а?

Яковенко молчал. Только губы его дрожали, словно он пытался что-то сказать, но не мог.

– Ты понимаешь, до чего твое легкомыслие довести могло? – продолжал Бересов, не дождавшись ответа. – А ну, поверил бы я тебе сразу да стал бы батальонам новые задачи ставить? Да весь полк, может, из-за тебя в беду попал бы… Эх, а еще бывалым воякой считаешься!..

Набравшись духа, Яковенко решительно произнес:

– Прикажите – я село возьму. Я себя оправдаю… Ведь тогда я был уверен, что ворвусь. Я…

– Не якай! – оборвал Бересов. – Один не возьмешь. У тебя характер воинственный, да этого мало. Надо и военный характер иметь. Пора уж. Не сорок первый год. Научились храбрость на расчет перемножать. А ты все в этой арифметике путаешься!

– Я эту арифметику своими боками прошел.

– Бока боками, а головой – тоже пора!

Красный от волнения, Яковенко резко поднялся со скамьи.

– Товарищ подполковник! Разрешите командовать. Оправдаю. А если не верите, позвольте командиром взвода в бой пойти или хотя рядовым!

Бересов молчал, в раздумье постукивая трубкой по столу.

Яковенко с трепетом ждал решения.

А Бересов еще не решил, что ответить. Он отложил трубку в сторону, оперся ладонями о край стола и еще раз пристально поглядел на стоявшего против него Яковенко.

– Вот что, голубчик, – сказал он, медленно подбирая слова, – в батальон не пойдешь. И рядовым ты мне не нужен. Мне командиры нужны такие, которым я верить могу, как себе.

– Товарищ подполковник!.. Но Бересов перебил его:

– Вылечишься – поговорим! Все! – и встал, давая понять, что разговор окончен.

После того как Яковенко ушел, Бересов долго сидел за столом, покусывая мундштук пустой холодной трубки… Потом подошел к телефону и велел соединить себя с начальником политотдела дивизии.

Неожиданно полученное повышение было лестным, но не очень-то радовало Гурьева, хотя он и не боялся ответственности. Он был человеком долга. И работу, которую он был обязан выполнять по приказу, он выполнял так же, как если бы эта работа была взята им по собственному желанию. Он опасался лишь того, что не успеет за всем доглядеть. Вот почему он теперь почти все время проводил в ротах. И сегодня весь день он пробыл на переднем крае, проверяя, как готовятся ротные районы обороны на случай немецкой контратаки.

Только поздно вечером он вернулся на КП батальона.

Около хаты, где помещался командный пункт, мерно похаживал часовой, звонко поскрипывая подошвами сапог по оледенелой дорожке.

Гурьев ответил на оклик часового и пошел в дом. Чуть не споткнувшись о чьи-то ноги, протянутые к самой двери, он остановился у порога. На полу, на измятой соломе, на лавках и под лавками, на печи, под столом – всюду вповалку, почти друг на друге, лежали спящие: посыльные, батальонные хозяйственники, отдыхающие постовые. В углу на корточках сидел связист с трубкой, привязанной к голове. За столом при свете толстого оплывшего стеаринового огарка что-то писал солдат – седоватый, большелобый, усатый. Он был так поглощен своим занятием, что не сразу заметил вошедшего. Только когда под ногой Гурьева зашуршала солома, солдат встал, не выпуская из рук карандаша, но старший лейтенант, улыбнувшись, сказал:

– Сидите! Ну как ваши труды?

– Спасибо, – ответил солдат, – заканчиваю.

Гурьев уже давно знал этого бойца. Еще несколько месяцев назад Скорняков как-то сказал ему, что в его роте в числе вновь прибывших бойцов оказался ученый человек, который пишет какое-то сочинение.

Гурьев заинтересовался: что же все-таки пишет этот солдат? Придя однажды в роту и разговорившись с ним, он узнал, что рядовой Филимоненко – доцент, научный работник Киевского университета. Когда немцы осенью сорок первого года подошли к Киеву, Филимоненко покинул город, захватив с собой свои рукописи. С толпами других беженцев он торопился на восток. Но через день стало известно, что немцы уже обогнали их. Идти дальше было бессмысленно. Филимоненко повернул обратно. На заставе, при входе в город, фельджандармы обшаривали вещи возвращавшихся. Одному из немцев багаж ученого показался подозрительным. То ли жандарм принял лингвистические таблицы, каких было много в рукописях, за шифр, то ли ему просто казалось опасным все написанное по-русски, но он забрал у Филимоненко все рукописи вместе с мешком, а самого ученого отвел в сторожку. Потом жандарм показал старшему подозрительные бумаги. Тот понимал по-русски. Он небрежно перелистал рукописи и сказал:

– Чепуха. Учитель. Выпустить.

Филимоненко отпустили, но рукописей своих он так и не получил обратно: стоял прохладный день, в сторожке нужно было растопить печку, и целый рюкзак сухой, прекрасно горевшей бумаги пригодился немцам.

Своими глазами Филимоненко видел все, что творили оккупанты в Киеве. Он хотел бороться. Но как? Не действовать же в одиночку. Вот найти бы кого-нибудь из подпольщиков, партизан…

Но сделать это было нелегко.

Как-то, проходя через базар, Филимоненко остановился изумленный: в ряду, где торговали всяким старьем, он увидел на разостланном половичке, среди вазочек и старых книг, знакомую вещь: письменный прибор с литой чугунной фигурой кобзаря. Вот именно такой прибор несколько лет назад они, тогда еще молодые аспиранты, преподнесли в качестве юбилейного подарка своему любимому профессору. Старик, кажется, успел эвакуироваться. А может быть, нет?..

Филимоненко всмотрелся в старуху, продававшую весь этот товар. Сомнений больше не было: перед ним стояла жена профессора. Он подошел к ней и поздоровался.

– Вот, продаем последнее… – объяснила она.

Вечером он пошел к своему старому учителю и открылся в том, что томило его. И профессор сказал ему:

– Против врага нужно бороться не только оружием. Фашизм пытается истребить нашу мысль, нашу культуру, нашу науку. Боритесь против этого! Фашисты уничтожили вашу работу? Восстановите ее! Это будет ваш вклад в дело победы.

Доцент вернулся к себе, и с тех пор он был поглощен мыслью: восстановить погибшую рукопись, которой было отдано столько лет упорного труда. Но его квартиру в большом новом доме научных работников заняли оккупанты. Книги и материалы бесследно пропали. О том, чтобы пользоваться фондами и библиотекой университета, нечего было и думать: книги были или уничтожены, или вывезены в Германию.

И все же, таясь от облав, живя впроголодь, работая ночами при свете коптилки в убогой хибаре на Лукьяновке у приютившей его старухи, матери двух сыновей, воевавших где-то на фронте, ученый вел свою работу и восстановил почти все.

Летом сорок третьего года он вынужден был отправиться в поисках продуктов по окрестным деревням. Когда он вернулся, хозяйка с плачем рассказала ему, что фашисты очень лютовали, позабирали много людей, ходили по домам, шарили, видимо ища кого-то, и она, боясь, как бы чего не случилось, спалила все бумаги.

Двухлетняя работа погибла. По снова, во второй раз, он взялся за ее восстановление. А когда город стал свободен и наши войска пошли дальше на запад, он сложил незаконченные рукописи в заплечный мешок и явился в военкомат.

Через месяц с маршевой ротой Филимоненко зашагал на фронт. Он мог бы получить освобождение от службы. Но Филимоненко не сделал этого. Ученый стал воином. Сотни километров прошагал он на запад с винтовкой и солдатским мешком на спине. Если позволяла обстановка и время, Филимоненко склонялся над тетрадками.

Узнав об истории Филимоненко, Гурьев решил помочь ему. Он сказал Скорнякову:

– Не следует ученого человека на передовой держать. Убьют еще. Пришли-ка его ко мне на КП. Должность побезопаснее ему найду.

С тех пор Филимоненко так и остался при КП батальона, официально – на должности связного. Он носил приказы и донесения, когда бывало туго, вместе с остальными связными ложился в оборону, в свободное время, которого у него было теперь, конечно, больше, и самое главное – он уже не лежал в чистом поле, а почти всегда имел над головой крышу – работал над своими рукописями. В его вещевом мешке все толще становилась пачка тетрадок, исписанных химическим карандашом. Эти тетрадки Филимоненко берег больше всего.

Огарок перед Филимоненко светил едва-едва. Огонек захлебывался в расплавленном стеарине, но Филимоненко продолжал писать, забыв обо всем…

Гурьев постоял с минуту и, осторожно ступая, вышел на улицу.

Он порядком устал за день, по почему-то не думалось ни об отдыхе, ни о сне. Может быть, потому, что все тревожат сердце командирские заботы? Или потому, что волнует ожидание наступления? Ведь ясно, что после предъявления ультиматума не будут ждать долго…

Может, начнется сегодня? Как грустно, что Скорняков не дожил до наступления…

Он вспомнил белое неподвижное лицо друга. Вспомнил, как шли они ночью к Комаровке. О чем они говорили тогда? О доме, о женах… Да, надо дописать начатое письмо жене. Гурьев давно собирается сделать это и, к стыду своему, все не найдет времени… А она ждет. Вот, может быть, в эту минуту, возвращаясь с работы, подумала о нем и посмотрела на ту, им обоим знакомую звездочку…

Гурьев невольно взглянул на небо. Сквозь темные тучи не проглядывало ни одной звездочки. Но где-то там, выше туч, все же светили они…

Как будто все уже осмотрено, все проверено. Что же еще нужно сделать?..

Гурьев посмотрел на часы. Да, первой партии обогревшихся пора вернуться в свои окопы, а тем, кто заменял их, – в свои подразделения. Надо проконтролировать, все ли на своих местах. С командирами стрелковых рот он поговорит по телефону. А вот в минометную роту можно дойти и самому – это совсем недалеко, за огородами.

Шагая прямиком по бугристым грядам меж редких голых стеблей подсолнуха, тонко позванивавших при прикосновении, Гурьев подошел к стоявшему на задворках стожку, возле которого находились батальонные минометы. Слышно было, что за стожком разговаривают два солдата, судя по голосу, старый и молодой.

Вот они упомянули его фамилию, и старший лейтенант остановился.

Один спрашивал другого:

– Ты не знаешь, новый комбат – насовсем или только до наступления?

– А нам-то что? Наше дело команду исполнять.

– Тебе что, все равно, кто тобой командует?

– Я этого не говорю… Командир – всему делу голова.

– Вот капитан Яковенко – лихой, скажу, командир! Про него говорят: сам всегда вперед норовит. Храбер! С таким и воевать весело.

– Это известно. Я же с ним вместе еще в позапрошлом году в стрелковой роте служил: помкомвзводом он был у нас.

– Да ну?

– Что «ну»? Вот, как с тобой, с ним, бывало, толковали. Сколько раз в наступлении рядышком вместе шли. Храбер, это точно. Только я тебе скажу, храбрость прежде всего от тебя требуется. А командир, самое главное, должен расчет иметь, чтобы вся твоя храбрость к делу пришлась.

– Это мы все понимаем. И старшего лейтенанта Гурьева знаем. Заботливый, что и говорить. Только вот, как с ним в бою будет? Он ведь из штабных…

– Ну и что? Штабной в бою как инженер на производстве. Все наперед должен обмозговать. А старший лейтенант в этом деле наторен.

– Поживем – увидим…

Разговор затих.

Гурьев в смущении стоял, не зная, подойти ли к солдатам или незаметно повернуть назад. Потом, стараясь двигаться бесшумно, он медленно пошел прочь. «Да, – подумал он, – перед этими солдатами отвечаю не меньше, чем перед командиром полка. Может быть, даже больше…»

Неторопливо, погруженный в свои мысли, шел Гурьев обратно на командный пункт. Изредка задумчиво посматривал он на тяжко нависшее свинцовое небо, в котором не проглядывало ни единой звездочки. Ожидание большого испытания волновало его. И он чувствовал, что в эту ночь, если даже и будет иметь свободное время, все равно не сумеет заснуть.

Не мог в этот час заснуть и Яковенко. Едва он, вернувшись от Бересова, вошел в хату, в которой жил, ему сообщили, что приходил связной и передал: вызывает начальник политотдела.

Зло швырнув вещевой мешок на лавку, Яковенко тотчас же отправился по вызову. Вернулся он не скоро, лег, накрывшись полушубком. Напрасно оба раненых офицера, что жили в хате вместе с ним, расспрашивали: зачем его вызывали? Яковенко отмолчался.

Разговор с начальником политотдела был не из приятных. Много суровых слов услышал Яковенко по своему адресу. Но, несмотря на это, он чувствовал, что на душе стало как-то немного легче. Почему? Может быть, потому, что он теперь лучше понял, как мало был требователен к себе?.. Сейчас он томился в ожидании. Начальник политотдела сказал ему на прощание: «Будьте готовы, сегодня вас вызовут еще». Зачем и к кому?

Никто из солдат, сидевших в эту ночь на переднем крае, не знал, что она последняя перед наступлением…

К бою были готовы все. Перед стрелками на брустверах и в нишах горками лежали гранаты и зажигательные бутылки. У пулеметов стояли коробки, полные туго набитыми лентами. На минометных позициях высились штабеля и ряды ящиков с минами. Боеприпасы при надобности можно было расходовать вволю. В штабе полка уже был заготовлен боевой приказ. В нем оставалось только проставить дату, час и сигналы начала наступления. Эти данные в последнюю минуту должен был сообщить штадив.

Ночью в тот самый час, когда Гурьев шел от минометчиков, в штабе полка получили шифровку из штадива. В шифровке сообщался час наступления, назначенного на утро. Уже через несколько минут этот долгожданный срок был вписан в заранее заготовленный боевой приказ, и связные побежали с ним по батальонам. Еще через несколько минут комбаты поставили ротным командирам боевую задачу.

На многокилометровой ширине фронта и во всей глубине его тылов все было готово для наступления. К нему готовились разведчики и интенданты, рядовые и генералы, стрелки и обозники. Тысячам людей не спалось в эту ночь. С нетерпением и радостным волнением ждали они этого часа.

Наступление должно было начаться в семь утра. Без четверти пять Бересов вышел из своей хаты, туго затянув поверх полушубка пояс с тяжелой кобурой. Своему адъютанту, который направился было за ним, он сказал:

– Один пойду. Из штадива будут звонить – скажи: «На передовой».

До начала боя командир полка хотел побывать у своих солдат.

* * *

Развернутое и наклоненное, словно зовущее вперед, почти касаясь земли тяжелыми складками, мимо бойцов медленно и величаво двигалось полковое знамя.

Так было заведено издавна в полку: ночью, накануне большого боя, знамя проносили перед воинами.

– Знамя несут!

– Знамя! – Неслась весть от солдата к солдату.

Долгим потеплевшим взором провожали воины полковую святыню. Старая Русса, Сталинград, Курская дуга, Киев, Житомир… Сколько пройдено под этим знаменем… Вот один из них встал во весь рост и четким движением руки отдал честь знамени, которое на ходу почти коснулось его. Бересов, несмотря на темноту, узнал солдата: это был один из тринадцати бойцов, которые весной прошлого года целые сутки удерживали захваченную переправу на Северном Донце, защищаясь от многочисленных врагов. Из тринадцати тогда осталось четверо, и всем им потом Бересов сам вручал ордена. Он помнил и фамилию этого солдата.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю