Текст книги "Прекрасная толстушка. Книга 1"
Автор книги: Юрий Перов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 28 страниц)
Не знаю, как мне или ему удалось изогнуться, и наши губы слились в неукротимом, почти болезненном поцелуе. Потом его руки стали пробираться вверх по внутренней стороне бедер, которые я в панике сжала что было сил. Мне до смерти было стыдно того, чем потом я гордилась всю жизнь…
Дело в том, что я очень легко и быстро возбуждаюсь и тогда у меня там все опухает, увеличивается, так что просто не помещается в трусах и начинает неудержимо истекать любовной влагой…
Я давно уже чувствовала, что трусики промокли насквозь, и больше всего на свете боялась, что он дотронется до этого рукой… Но и это произошло…
– Какая ты… – хрипло прошептал он мне в ухо, царапнув шею отросшей за эту длинную ночь щетиной.
– Какая? – дрожащим голосом прошептала я.
– Медом сочишься, как спелые соты…
И этими словами он на всю жизнь снял с меня стыд за мое естество…
То, что было дальше, мне трудно вспомнить. Оказалось, что он как-то умудрился через широкий рукав пробраться к самой груди, что трусики каким-то образом сползли к коленкам, и я голым телом почувствовала то, что на самом деле было не горячим, а раскаленным, обжигающим… Потом это скользнуло в меня, пронзило острой, мгновенной, настолько ошеломляющей болью, от которой я уж точно взвилась бы в небо, если бы он стальными своими ручищами не прижал намертво меня к себе. Мы замерли… Я в испуге, он в ожидании…
Потом, много позже, мне пришло в голову, что не только разрыв с любимым человеком болезнен, но и соединение, срастание с ним… Если, конечно, оно настоящее. И что характерно, девочки, – каждый раз, когда мне случалось впервые соединяться с любимым, я чувствовала словно отголосок той боли…
А тогда боль постепенно успокоилась, хоть и не насовсем, но достаточно для того, чтобы почувствовать, как его плоть, совершенно отдельно от окаменевшего Макарова, робко шевельнулась во мне, потом еще и еще… И вот тут-то я и улетела, как много раз собиралась в эту ночь.
Это было ни в коей мере не сравнимо с тем, чего я добивалась сама, сжимая бедра в кресле или в ванной.
Хотя, если разобраться, все было то же самое. Просто впервые это было по-настоящему, с возлюбленным, с тем чувством полного с ним единения, к которому я потом стремилась всю жизнь.
Как оказалась дома, я не помню.
7
На другой день, уже к вечеру, ко мне прибежала всполошенная Танька.
– Что ты с ним сделала? – прямо с порога брякнула она. Хорошо, что бабушка ушла в магазин.
Выяснилось, что Макаров тихонько вернулся и, никого не разбудив, улегся с Зинаидой спать, а днем, проснувшись и выяснив, что я Танькина одноклассница, а не просто какая– то соседка, как он думал раньше, и что мне, как и ей, всего четырнадцать с половиной лет, впал в тоску.
Хорошо еще, что Зинаида к тому времени уже успела похмелиться и ничего такого не заметила. А Макаров места себе не находил и несколько раз как бы шуткой возвращался к этому разговору – мол, надо же, какая крупная молодежь пошла… Что, – мол, действительно ей всего четырнадцать? Не разыгрывают ли его?
– Не четырнадцать, а четырнадцать с половиной, сказала я ему, – гордо объявила Танька. – Вы что, целовались с ним, что ли?
– Один раз… – соврала я.
– То-то он и бесится. Ловко ты его надула. А как же Алексей? – укоризненно спросила Танька. Она была в курсе всех моих сердечных дел.
И вот тут-то я с ужасом поняла, что за всю ночь ни разу его не вспомнила. И почему-то разозлилась на него за это.
– А он про меня подумал, когда в эту квартиру проклятую полез? И потом, он никаких клятв с меня не брал. И вообще, ему никогда ничего не нужно было.
– Влюбилась? – с завистью спросила Танька.
– Влюбилась, – тихо ответила я.
– Я еще ночью поняла, когда вас в коридоре увидела. Ладно, думаю, пускай лучше ты в него влюбишься, чем я… Меня Зинаида совсем со свету сживет, а про тебя, может, и не догадается.
Бедная Татьяночка, она даже не представляла себе подлинных размеров катастрофы. И долго не могла понять, в чем дело, когда, с моего согласия или без, предпринимала попытки нас якобы случайно свести.
Макаров бегал от меня, как черт от ладана. На мои записки не отвечал, на назначенные встречи не приходил, и затащить его в Танькину квартиру не было решительно никакой возможности.
Я, разумеется, бесилась, страдала, сохла, насколько это возможно при моей конституции. А главное, не могла понять, в чем же дело. Неужели он мне все наврал тогда на троне и я ему совсем не нравлюсь?
Потом мы с Танькой его выследили, и я его приперла к стенке. До той встречи я и не предполагала, что мужик, ге– рой-разведчик, удалец, весельчак, может оказаться таким трусом… Он, увидев меня, покрылся испариной, и у него натурально начали трястись усы.
Как потом выяснилось, незадолго до Нового года он поступил на работу оперуполномоченным в 4-е отделение милиции, где у него начальником оперативного отдела работал его старый фронтовой дружок.
Приняли его с испытательным сроком. Но самое главное, дали служебную площадь, крошечную квартирку в подвале без окон. Она располагалась под аркой большого дома на Пушкинской площади и вход в нее был прямо с улицы. Даже прихожей не было. Открываешь дверь и попадаешь прямо на кухню, где только и помещался один стол с керосинкой да две табуретки.
Первое, что ему пришло в голову, когда он узнал о моем возрасте, что его не только тут же выгонят с работы и из квартиры, но и посадят за совращение малолетних не меньше чем на десять лет, а после тюрьмы ему придется вернуться в родную деревню под Дмитров, где его младший братишка работает трактористом, получает пятнадцать копеек на трудодень и радуется, когда мать, продав картошку на Тишинском рынке, привозит домой белый батон и бутылку подсолнечного масла. А ему так нравилась Москва, новые друзья, новая работа.
Он только четыре месяца назад вернулся из Германии, где был ординарцем у коменданта Берлина и как сыр в масле катался, но попал в аварию, получил тяжелое сотрясение мозга и был комиссован из армии.
В Москве его через военкомат как героя войны на первых порах устроили заведующим Донскими банями с перспективой дальнейшего роста в районном масштабе. Но эта работа была ему не по душе, и он отказался от районной номенклатуры ради живой оперативной работы в милиции. И вот вся его кое-как налаженная жизнь могла пойти прахом в одно мгновение. Было чего пугаться.
Но когда я его поймала в его собственной маленькой квартирке, то всего этого, разумеется, не знала и поэтому была в сильном гневе, который быстро перешел в презрение ввиду его такой очевидной трусости. К тому же он с минуты на минуту ждал Зинаиду и нервничал страшно.
Разобравшись в ситуации, я сразу как-то успокоилась. Мне даже стало жалко мужика за то, что он так боится ка– кой-то статьи в Уголовном кодексе и Зинаиды, которая в случае чего ему эту статью точно бы обеспечила.
Когда он пришел в себя и убедился, что на меня можно положиться, мы начали с ним изредка, потихонечку, с массой предосторожностей встречаться…
Конечно же, я была сильно к нему привязана, но ничего похожего на чувства, возникшие в ту волшебную ночь и в дни моих страданий, больше не было. Очевидно, в женских глазах самый большой мужской недостаток – это трусость. Пусть даже ошибочная и временная…
8
Макарова все-таки уволили из органов, но не из-за меня, разумеется. Он с кем-то из начальства повздорил и чуть его из нагана не застрелил. Он ведь все фронтовыми мерками мерил и предательства не терпел. А начальник его за взятку дело закрыл… И это был тот парень, с которым они на фронте под одной шинелью спали…
Я утешала его как могла. А Зинаида, воспользовавшись моментом, когда он был в расстроенных чувствах, чуть ли не силком оттащила его в загс и устроила на свою базу Ресторанторга экспедитором. Он развозил в автофургоне продукты по ресторанам.
Теперь мы с ним виделись в его подвальчике, когда он был уверен, что Зинаида на работе. Он отпускал шофера к мебельному магазину подхалтурить и прибегал в синем сатиновом халате, и от него пахло копченой осетриной, дорогой колбасой и коньяком. Спиртным пахло не от халата, а от него самого. Был он чаще всего небрит, а усы теперь по-мадьярски смотрели вниз. Тогда-то я и прозвала его Сладким Ежиком.
Мы с бабушкой жили тогда не очень-то богато, но все равно я не могла приносить домой продукты, которые он настойчиво пытался мне навязать. Дом его ломился от деликатесов и дорогих вин. Когда я его однажды спросила, откуда все это, он отшутился: мол, на машине к кузову прилипает…
Несмотря на свой возраст, я уже имела подобный опыт с Алексеем и очень волновалась по этому поводу. Но он успокоил меня, объяснив, что он ничего не ворует, что директора ресторанов сами суют за то, что в первую очередь выполнишь их заявку и дефицита подкинешь.
Так продолжалось около года. Потом однажды Зинаида нас застала. Я только что к нему пришла и мы еще ничем таким не успели заняться. Она открыла английский замок своим ключом и застала нас тепленькими на кухне. Мы пили чай. Ничего другого я не употребляла, чтобы бабушка не унюхала, да мне и не хотелось. Я до сих пор предпочитаю заниматься любовью на трезвую голову. Так тоньше ощущения.
Зинаида устроила страшный скандал. Макарова перевели в простые грузчики на базе. Он пытался подать на развод, но она пригрозила, что сдаст его в милицию за совращение малолетних, а меня выгонит из школы и ославит на весь район. Мне ведь еще и шестнадцати не было. И какое кому дело, что я выглядела как девятнадцатилетняя. Судья на это не посмотрит.
Мы прекратили встречаться. Изредка я его видела около черного хода в ресторан «Центральный» или во дворе ресторана «Арагви», где он разгружал продукты и ящики с вином и пивом, но близко не подходила. Он выглядел день ото дня все хуже и хуже, отек от пьянства, зарос, стал черный, как земля, и даже издалека было заметно, что он постоянно навеселе.
Однажды, когда он выронил ящик с пивом и несколько бутылок разбились, экспедитор закричал на него и даже стукнул по шее. Макаров безмолвно стерпел, только втянул голову в плечи. Я заплакала и поспешила уйти, чтобы он, не дай Бог, не заметил меня…
Через два месяца он застрелился из трофейного «Вальтера» прямо на работе, за бочками с красной икрой.
Таня мне рассказывала, что на поминках пьяная Зинаида похвалялась, что в тот день, когда она застала его с этой «сикухой», то есть со мной, она сама шла туда на свидание с тем противным директором Ресторанторга, который пел с ней матерные частушки на Новый год. По счастью, он замешкался на улице и, услышав Зинкин крик, быстренько скрылся от скандала. Иначе, заявила пьяная Зинаида, она бы убила и Макарова и меня.
Несколько дней я проплакала, запершись в своей комнате. Даже в школу не ходила. Я считала, что он погиб из-за меня. Танька от меня почти не отходила и все время твердила, что я дура, что Зинаида его бы все равно погубила, не так, так иначе.
Бедная моя бабулечка не знала, что со мной и делать, ведь никаких видимых причин для такого горя у меня не было… Когда она донимала меня участливыми вопросами, я ей отвечала, что мне маму и Льва Григорьевича жалко. Бабушка гладила меня по плечам и с сомнением качала головой.
Разумеется, он не мог быть автором того письма. Но, вспоминая всех своих «сладких ежиков», я не могла не вспомнить первого. Моего возлюбленного героя, бесстрашного разведчика, который на фронте за три года прошел путь от рядового деревенского паренька с семиклассным образованием до командира разведбата и капитанских погон, а на гражданке не прижился.
ТРЕТИЙ (1951–1952 гг.)
1
А вот третий больше всего подходил на роль человека, приславшего мне на шестидесятилетие огромный букет роскошных чайных роз и кольцо с изумрудом.
Была тревожная ранняя весна, самое начало апреля. Снег уже сошел, но природа еще и не думала пробуждаться, словно не верила в то, что наяву ее ждет что-то хорошее… Лишь кое-где, чаще всего почему-то под заборами, проклюнулись золотые кружочки мать-и-мачехи. И тут же, рядом с ними, еще больше бросались в глаза выступившие из-под растаявшего снега мерзости.
Чтобы не видеть всего этого, я сразу же после школы шла домой и сидела в заветном кресле с Пушкиным. Почему-то я только его читала в тот год. Танька не понимала меня. Бабушка не могла нарадоваться. Мы очень много тогда пошили.
Я, разумеется, была на вторых ролях, но один фасончик придумала сама, чем и горжусь до сих пор. Он был навеян девятнадцатым веком. Это редкое в начале пятидесятых свадебное платье заказала бабушке дочка какого-то генерала, и мое лирическое настроение пришлось как нельзя кстати.
Лучше всего тогдашнее состояние моей души описано в третьей главе «Евгения Онегина»:
…Давно ее воображенье, Сгорая негой и тоской, Алкало пищи роковой; Давно сердечное томленье Теснило ей младую грудь; Душа ждала… кого-нибудь…
Весной я всегда чувствовала себя неуютно, а тут еще были свежи воспоминания о прошлой весне, о расцвете нашего тайного романа с Макаровым. И это ощущение неизбывной и непоправимой вины…
Угрызения совести и мучения мои были так велики, что я даже не позволяла себе читать книги с эротическим содержанием. Я боялась, возбудившись сверх меры, непроизвольно доставить себе наслаждение и удовлетворение.
Жили бы мы в другое время, я, может быть, ушла бы в монастырь. Но в моей жизни все происходит как раз наоборот. Именно монастырь нас свел с Ильей. Фамилии его я никогда не произнесу, потому что она слишком известна.
2
В один из ясных апрельских дней, когда при ярком солнышке тоска еще безысходнее, я, не сказав об этом ни бабушке, ни Татьяне, тайком отправилась в Донской монастырь, где был похоронен Макаров.
Мы были там с Татьяной в декабре, на другой день после сороковин. Помню, увидев, что к его могиле по свежему снегу не ведет ни один человеческий след, я разревелась и никак не могла остановиться.
С трудом я нашла могилку, и она показалась мне еще более жалкой, чем зимой. Убрав поржавевшие веночки с истлевшими листиками, я хотела выбросить и выцветшую ленту с надписью потускневшим золотом: «Горячо любимому мужу от безутешной жены», но отложила ее в сторонку. Потом убрала прошлогоднюю листву, поправила покосившийся железный крест, протерла носовым платком стеклышко фотографии, на которой он, ясноглазый, с гордо подкрученными вверх усами, смело смотрит в свое печальное будущее.
После этого, подумав, что никто мне не дал права распоряжаться чужой памятью, я украсила лентой крестик. И тут сзади раздался негромкий приятный мужской голос. Я невольно вздрогнула и, может быть, как-нибудь дико отреагировала бы на него, если б не сразу мною узнанные, недавно прочитанные пушкинские слова, которые он произносил:
О, пусть умру сейчас у ваших ног, Пусть бедный прах мой здесь же похоронят, Не подле праха, милого для вас, Не тут – не близко – доле где-нибудь, Там – у дверей – у самого порога, Чтоб камня моего могли коснуться Вы легкою ногой или одеждой, Когда сюда, на этот гордый гроб, Пойдете кудри наклонять и плакать.
Только тут я оглянулась. Передо мной стоял высокий светлокудрый голубоглазый красавец в сшитом из дорогого, явно заграничного букле длинном модном пальто с огромными накладными карманами, которое было схвачено на тонкой талии широким поясом. Через плечо на брезентовом ремне висела брезентовая же плоская сумка чуть побольше тех, в которых ученики музыкальных школ носят свои папки для нот.
Что-то во мне дрогнуло и неясно шепнуло: «Это он».
Не найдя в его словах ничего предосудительного и ничего обидного в выражении лица, я, хоть и была в печально– философском состоянии духа, захотела показать ему, что и мы кое-что читали у Александра Сергеевича, и ответила репликой Доны Анны с самым строгим выражением лица:
Вы не в своем уме.
Брови незнакомца удивленно и радостно взметнулись, и он, немного подумав, медленно и робко ответил репликой Дона Гуана:
Или желать
Кончины, Дона Анна, знак безумства?
Когда б я был безумец, я б хотел
В живых остаться, я б имел надежду
Любовью тронуть ваше сердце…
Тут он смущенно замолчал, очевидно поняв, что совсем уж зарапортовался. Я тоже молчала. Наконец, смущенно прокашлявшись, он заговорил:
– Что дозволено Юпитеру, то не дозволено быку. Я прекрасно понимаю, что я не великий Дон Гуан, хотя вы так похожи на Дону Анну в моем представлении.
Я продолжала молчать, изо всех сил хмуря брови, чтобы не выдать надежды, в один миг затопившей мое сердце.
– Я надеюсь, вы мне простите мой безответственный поступок?..
Я опять промолчала, и он продолжал, справившись со своим волнением:
– Но я прошу меня хотя бы понять… Как я еще мог подойти к юной девушке, которая прибирает могилу… – тут он замялся, подбирая правильное слово: – Близкого человека. Я так боялся, что вы уйдете раньше, чем я решусь к вам подойти… А подойти мне было совершенно необходимо. Только вы не подумайте ничего такого. Я художник. Я сейчас работаю над картиной, которая у меня никак не получается… Я пишу войну… О том, как она опалила русскую женщину, вернее, девушку, которая еще и не налюби– лась вдоволь, но война отняла у нее возлюбленного… И тут такое совпадение…
Он осторожно кивнул на фотографию.
Я снова промолчала, но на этот раз просто от того, что не знала, что говорить.
– Вы мне не верите? – загорячился он. – Смотрите.
Он выхватил из своей сумки потертую картонную папку и развернул передо мной. Я ахнула про себя. Это были великолепные зарисовки мраморного горельефа из храма Христа Спасителя. Там был и памятник Гоголю, который стоит теперь во дворике дома, где он умер, в конце Суворовского бульвара; богиня победы, которая опять заняла свое место на Триумфальной арке, переехав с Тверской улицы на Кутузовский проспект через Донской монастырь.
Был там еще один торопливый рисунок женщины, склонившейся над скромной могилой. По берету, а главное, по формам, которые на этом рисунке были как бы специально подчеркнуты, я узнала себя. Больше того – я себе понравилась.
– Теперь-то вы мне верите? – спросил он.
– Теперь я вам верю, – словно зачарованная, ответила я.
– Меня зовут Илья.
– А меня – Маша, – еле слышно сказала я.
– Я так и знал! – воскликнул он.
– Что вы знали? – насторожилась я.
– Пойдемте!
Он подвел меня к горельефам.
– Посмотрите на это лицо, на фигуру, – увлеченно говорил он, показывая на женщину в какой-то библейской композиции. – Вы видите, как вы с ней похожи? Словно сестры. Я увидел вас и поразился – так много в вас библейского… Вы словно вышли из мрамора… Поразительно… Руки, великолепный мощный стан, созданный для продолжения рода, шея, посадка головы, лепка лица, эти миндалевидные восточные глаза! И имя!
– А что библейского в имени Маша? – не подумав, брякнула я.
– Как что? А разве мать Спасителя звали не Марией? А Мария Магдалина?
– Ах, в этом смысле… – устыдившись своей безграмотности, пробормотала я.
До сих пор мне это и в голову не приходило. Но меня можно простить – до этого дня меня никто не называл Марией, ни в школе, ни дома. Машей, Машкой, Маней, Мусей, даже Мурой иногда меня звала Танька, но никак не Марией.
3
В тот день мы долго гуляли по Донскому монастырю. Он все рассказывал, рассказывал…
От бабушки я слышала о храме Христа Спасителя, но понятия не имела, что эти горельефы оттуда. Как он говорил! Я слушала его открыв рот. Звуки его речи завораживали меня. Я словно попадала в другую страну, в другую жизнь. Его голос отзывался эхом во мне, словно внутри у меня были какие-то пустоты…
Потом он попросил разрешения проводить меня до дома. В автобусе я, страшно смущаясь, сказала ему:
– Вы знаете, а мне еще нет и шестнадцати лет… Только в июне исполнится, четырнадцатого.
– Хорошо, – кивнул он, – запомним. А что это вы вдруг вспомнили о своем возрасте?
– Я просто хотела вас предупредить…
– В каком смысле? – искренне удивился он.
– Ну, чтобы вы знали. Я выгляжу старше, и все думают, что мне уже есть восемнадцать…
– Не переживайте, вам еще рано молодиться…
Он так ничего и не понял. Я долго молчала, потом все-таки решила его просветить.
– Вы знаете, что в Уголовном кодексе есть статья за совращение малолетних? – шепнула я ему на ухо, чтобы никто из пассажиров не слышал.
– А разве я вас совращаю? – шепнул он мне в ответ.
– Я не о том… – Я уже прокляла себя за то, что затеяла этот разговор. – Просто один человек сперва думал, что мне девятнадцать, а потом у него начались неприятности.
– А он что, совратил вас?
– Я совершенно о другом хотела сказать… – обиделась я.
– Скажите, а Уголовный кодекс не помешает нам дружить? – с улыбкой шепнул Илья.
У меня от этой улыбки отлегло от сердца.
4
Через два дня я пришла к нему в мастерскую. Она была недалеко от меня, в Собиновском переулке, как раз напротив ГИТИСа, и дошла я до нее от своего дома меньше чем за десять минут.
Это была как бы однокомнатная квартира с огромной комнатой, с кухней, прихожей, маленьким коридорчиком, тесно заставленным холстами, подрамниками, багетом и прочими художественными принадлежностями. Из прихожей шли двери в туалет и ванную.
Илья сразу провел меня на кухню. Там стоял обыкновенный круглый стол, заваленный давно не мытой посудой, пустыми консервными банками из-под бычков в томатном соусе, конфетными коробками, в которых валялись обломки печенья, кусочки шоколада и сушки с маком. Широкий подоконник весь сплошь был уставлен пустой винной посудой. Нигде до этого я столько сразу этой посуды не видела.
Ничего возвышенного и художественного в кухне не было.
За столом сидели два молодых человека лет двадцати трех-двадцати пяти. Один из них был в заляпанной краской ковбойке, а другой – в белом медицинском халате, тоже измазанном краской. Они оба были похожи на маляров.
Кроме них, там была взрослая женщина лет тридцати пяти с бледным усталым лицом, укутанная в длинный байковый халат, из-под которого виднелись обутые в домашние тапочки голые ноги.
Все трое пили густой темно-вишневый чай из залапанных граненых стаканов.
– А вот и наша Мария! – объявил Илья, вводя меня на кухню. Я поняла, что он рассказывал про меня.
Молодые люди, и не подумав подняться, принялись бесцеремонно рассматривать меня. Один, рыжий, даже изучающе прищурился.
– Юдифь! – уверенно сказал рыжий.
– Магдалина! – уверенно возразил второй, худой и носатый.
– Когда, – ехидно спросил рыжий, – до или после раскаяния?
– Не обращайте на них внимания, – улыбнулся Илья, – просто они других библейских имен не знают… Это, – он повернулся в сторону женщины, – Наташа. Она с нами работает.
Наташа тоже изучающе оглядела меня с ног до головы, кивнула и взяла из коробки кусочек шоколада.
– Этих будущих лауреатов Сталинской премии зовут Андрей Резвицкий, – он кивнул на носатого, – и Дмитрий Дубич, – он кивнул на рыжего, – в просторечье Дуб. Мы сейчас еще сорок пять минут поработаем, а вы пока выпейте здесь чаю.
– Можете и посудку заодно помыть, – невинно предложил Дубич.
– А можно мне в таком случае и чаю не пить? – спросила я.
– Ну что, Дуб, получил? – довольно хихикнул Резвицкий.
– Вы лучше посмотрите художественные альбомы, – сказал Илья, кивая на уставленную книгами полку, висевшую на стене над продавленным диваном, где сидели молодые люди. – А если заскучаете, то приходите к нам. Если, конечно, Наташа разрешит… – Он посмотрел в ее сторону.
– А мне-то что? – лениво сказала Наташа. Тяжело поднявшись, потянулась всем телом и, шаркая тапочками, направилась к двери, завешенной тяжелыми коричневыми портьерами.
– Приходите, – сказал Илья, – только минут через десять-пятнадцать, когда мы войдем в работу.
– А может, и Наташе захотите помочь, – еще невиннее предположил Дубич.
– Ох, ты и дождешься сегодня, Дуб, – весело пригрозил Илья. – Пейте чай, смотрите альбомы, а потом приходите к нам.
Первый же альбом, который я открыла, был кустодиев– ский. У меня даже сердце подпрыгнуло от какого-то непонятного волнения, когда я наткнулась на картину «Русская красавица». Это была точно я. Правда, в лицах у нас сходства не было, да и фигуры были разные, но я всем своим существом поняла, что через год-другой буду точно такая же. Как потом выяснилось, я угадала. Только грудь у меня выросла чуть побольше, а талия осталась тоньше, чем у «Русской красавицы».
Минут через пятнадцать я отложила альбом и тихонько постучала в дверь за портьерами.
– Войдите! – раздался веселый голос рыжего.
Робко, с некоторым волнением я открыла дверь и чуть было не захлопнула ее. В огромной комнате было светло как в солнечный летний день. Посередине на каком-то непонятном возвышении, задрапированном темно-красным бархатом, из которого обычно шьют переходящие знамена, лицом ко мне полусидела, откинувшись на подушки, укрытые тем же бархатом, и подложив одну руку себе под голову, совершенно голая Наташа. Первое, что мне бросилось в глаза, – это обильные густые и черные волосы у нее на лобке и под мышкой.
– Пожалуйста, закрывайте быстрее дверь, а то вы нам Наташу простудите, – не отрываясь от мольберта, сказал Илья.
Только тут я заметила, кроме голой Наташи, в комнате еще троих мужчин, которые поглядывали на меня с большим интересом, чем на Наташу.
Нужно сказать, что если не считать себя, то целиком голую женщину я видела впервые. В баню я не ходила, так как у нас была ванная. Дома, разумеется, и бабушка и мама много раз переодевались при мне, но обнажалась при этом какая-то часть тела и ненадолго, и видела я это мельком, случайно, когда не успевала отвернуться.
Сама же я ни перед кем никогда не раздевалась. Даже когда мы были близки с Макаровым, это происходило в кромешной темноте его подвальчика и в полуодетом виде. Кстати, свет он выключал всегда сам, по собственной инициативе. Я его об этом никогда не просила. Наверное, он по-дру– гому не привык…
Теперь я понимаю, почему художники поглядывали на меня с интересом. Очень уж привлекательна была одетая женщина рядом с привычно обнаженной.
5
Все трое писали маслом и у всех, к моему огромному удивлению, получались совершенно различные картины. Даже малиновая драпировка была у всех разного цвета. У Резвицкого, например, она была грязно-зеленого цвета, а голая Наташа была цвета бархата, на котором сидела.
У рыжего Дубича драпировки вообще не было, а от Наташи сохранилось лишь бедро, кусок живота с пупком и часть руки. Правда, все это было очень крупно, на всю картину…
Только у Ильи было очень похоже. Это вселило в меня чувство гордости.
Много позже благодаря Илье и всем ребятам я перестала обнаженную натуру называть голой женщиной и считать, что самое главное в картине, чтобы она была похожа на натуру, а тогда я думала именно так.
Наташа сидела неподвижно, как и положено профессиональной натурщице с огромным стажем, и смотрела в одну сторону Я выбрала такую точку, которая не попадала в ее поле зрения, и, встав за спиной Резвицкого, с жадностью и, как мне казалось, совершенно безнаказанно ее рассматривала. Я словно, сантиметр за сантиметром, ощупывала ее глазами.
До сих пор я помню ее широкие ступни с выпирающими косточками, проступившие вены на икрах, удлиненные, очень белые бедра, кустистую обильную растительность на лобке… Это место почему-то особенно притягивало мой взгляд.
Грудь у нее была тяжелая, удлиненная и округлая, вроде кабачка. Одна из грудей – там, где рука ее была поднята и подложена под голову, казалась короче и круглее. Большие грубые соски были напряжены.
Я так долго смотрела на нее, что бросающиеся в глаза подробности начали как бы пропадать и обобщаться, и передо мной начала медленно проявляться моя собственная картина, где обнаженная натура была только моделью…
То ли я представила себя на ее месте, то ли совместила ее с собой, то ли увидела ее глазами художников, мужчин… Я до сих пор не совсем точно понимаю, что со мной произошло, но меня охватило страшное возбуждение. Дыхание мое участилось, и я с трудом его сдерживала, чтобы не выдать себя. Я почувствовала, как промокли мои шелковые трусики и как я стала тесна сама себе там, внизу…
Я думаю, напади они на меня тогда все вчетвером, включая Наташу, я бы не имела сил сопротивляться. Больше того – я теперь думаю, что сама мечтала о таком нападении и с трудом сдерживалась, чтобы не спровоцировать его.
Незаметно для себя я переступила с ноги на ногу, и мои бедра сами по себе сжались, а ягодицы напряглись с такой силой, что казалось – на них лопнет кожа. Изображение Наташи в моих глазах расплылось и сделалось похожим на картину Дубича…
Я начисто забыла о художниках, но, когда зрение мое на мгновение сфокусировалось, поймала на себе изучающий взгляд Ильи. Он выглядывал из-за своего мольберта как из– за укрытия. Скосив глаза, я увидела, что и Дубич из-за своего холста смотрит на меня с неменьшим интересом. И тут словно какой-то бес вселился в меня. Вместо того чтобы испугаться, я еще больше возбудилась. Я овладела своим лицом и перевела взгляд на полотно Резвицкого, но мышцы бедер и ягодиц не расслабила. Наоборот, напряжение нарастало неудержимо. Когда разряжение стало неизбежным, я перевела взгляд на Илью и, не отводя от него расширившихся глаз, произвела последнее усилие…
Тогда впервые это получилось у меня стоя.
Они так ничего не поняли, но весь день посматривали на меня настороженно и с недоверием. Они чувствовали, что что-то произошло, что их как-то обманули, но как именно – не понимали. Очевидно, для этого у них не хватило сексуального опыта. Они не знали, что такое возможно.
Самое интересное было то, что после случившегося я не испытывала ни малейшего угрызения совести. Мне не было стыдно ни перед ними, ни перед Наташей. В конце концов, я желала не ее. Да и никого из них, хоть смотрела в самый острый момент на Илью. И, конечно же, не себя. А больше там никого не было. Я жаждала, алкала любви! Это ее образ возник передо мной, сложившись из обнаженного тела усталой натурщицы, любопытных и заинтересованных взглядов художников, из их незаконченных полотен, из картин и икон, развешенных по стенам и стоящих на полу вдоль стен.
Впрочем, все это я разглядела много позже.
6
Илья оказал на меня огромное влияние. Очень скоро я уже не могла жить без его голоса, без его сдержанных, изысканных манер, без его захватывающих рассказов о великих художниках, об истории государства Российского, о русском искусстве, об иконах, монахах-богомазах.
От него впервые я услышала об Андрее Рублеве и Данииле Черном. Когда потом вышел фильм Тарковского, я словно повстречалась на экране со своими старыми знакомыми.
Он восполнил существенный пробел в моем воспитании, потому что бабуля, обучавшая меня и музыке, и французскому языку, и кулинарии, и сервировке и, конечно же, моделированию, кройке и шитью одежды, и еще множеству премудростей – одним словом, всему, чему ее учили в Институте благородных девиц, рисование сознательно пропустила.