Текст книги "Синий дым"
Автор книги: Юрий Софиев
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)
В 1933 году Бунин становится лауреатом Нобелевской премии, первым русским писателем-лауреатом с момента существования этой премии.
Наряду с мировой известностью это приносит писателю так же и материальную независимость. Общественность следит за каждым шагом, каждым жестом Ивана Алексеевича. Судачат о безукоризненной манере Бунина, полной спокойного, уверенного достоинства, держаться на заседании Шведской Академии в Стокгольме при вручении премии, о его искусном поклоне королю, вручавшему Бунину папку с дипломом большую золотую медаль, и так далее.
Не обошлось, конечно, и без курьезов. По получении известия о премии, Бунин с улицы Оффенбах временно перебрался в первоклассный парижский отель «Мажестик». Сюда и потекло паломничество поздравителей и целая армия репортеров иностранной и русской зарубежной прессы. Посетители постоянно спрашивали швейцаров в коридоре: «Где принимает господин “при Нобель” (“Нобелевской премии”)?» Наконец, служащие отеля решили, что это и есть фамилия пожилого господина, к которому течет непрерывный поток посетителей, и переименовали Бунина в «господина Принобеля».
К этому времени бой «молодого поколения» за самоутверждение в литературной среде был выигран. На страницах «толстых» журналов и прочей периодической печати «старикам» пришлось потесниться. Под редакцией Николая Оцупа и фактически созданный его трудами, стал выходить новый «толстый» литературный журнал «Числа», всецело опиравшийся на сотрудничество «молодых».
Приблизительно в эти же довоенные годы «левым» сектором литераторов нашего поколения в тесном сотрудничестве с И.И. Бунаковым-Фондаминским, одним из редакторов журнала «Современные Записки» и журнала «Русские Записки» – мы собирались у него на квартире, – был организован литературно-общественно-политический кружок «Круг», с резко антифашистской направленностью. Благодаря организационной энергии и материальной поддержке И.И. Бунакова, кружок стал выпускать периодический альманах «Круг». Бунин во всех этих литературных делах участия не принимал, но теперь уже постоянно бывал с нами в монпарнасских литературных кафе. Поскольку речь зашла о И.И. Фондаминском, нельзя не упомянуть о трагической судьбе этого всеми любимого и уважаемого человека. Илья Исидорович остался в оккупированном Париже, хотя, несомненно, мог бы перебраться в Америку, как делали почти все его коллеги. Трудно сказать, что им руководило. Во всяком случае, он не мог не знать о смертельной опасности, которая ему угрожала.
Он был тесно связан с антифашистской деятельностью Матери Марии Скобцовой на ее русском подворье на улице Люрмель в 15-м округе Парижа. Вначале немцы подослали к нему некоего доктора Вейса, для ознакомления с замечательной библиотекой Бунакова. «Ильюша», как мы его между собой звали, наивно полагал, что такой высококультурный человек не может быть гитлеровцем.
Однако после нескольких визитов этого «высококультурного» доктора, немцы неожиданно реквизировали бунаковскую библиотеку, а его самого вскоре арестовали и увезли в Германию, где он погиб в гитлеровском концлагере Аушвице.
Немцы разгромили и русское подворье на улице Люрмель – один из центров русского «Сопротивления», арестовали Мать Марию (Скобцову) и священника Дмитрия Клепинина, увезли их в Германию, где они оба погибли.
Но вернемся к тридцатым годам. К этому времени все мы, печатавшиеся в различных изданиях, состояли членами «Союза русских писателей, журналистов и ученых». «Союз» по своему уставу считался аполитичным, в него принимали по профессиональному признаку, независимо от того, в каких изданиях – «правых или левых» – пишущий сотрудничал.
Один раз в год, 13-го января, в залах отеля «Лютеция» для пополнения кассы «Союза» устраивался грандиозный бал. После бала в правлении «Союза» шло распределение дотаций нуждающимся членам, причем нуждавшимися были почти все. В.Н. Бунина обычно выбиралась председательницей комитета по организации буфета, одного из самых доходных предприятий на балу, потому что все содержимое буфета было дарственным. Русские продовольственные магазины, кабаре, рестораны и прочие предприятия презентовали в буфет всевозможные окорока, балыки, горячие пирожки, пироги, торты, хорошие французские вина и прочие спиртные напитки. Хозяин одного шикарного русского ресторана прислал однажды громадного заливного осетра на серебряном блюде.
На этих встречах веселились кто как мог. У меня была фотография: по сцене несется русская тройка – в кореннике А.И. Куприн, в пристяжной поэт Антонин Ладинский, в другой пристяжной кто-то из артистов или художников, у всех привязаны громадные конские хвосты.
И.А. Бунин на этих вечерах любил пуститься в русский пляс. И какая-нибудь его очередная прелестная партнерша потом разносила по всему Парижу, что на балу писателей она танцевала русскую с Иваном Алексеевичем Буниным.
Несколько раз в неделю мы собирались в известном кафе «Дом» на Монпарнасе. Сдвигали мраморные столики и тесно усаживались сплоченной компанией. До поздней ночи вели шумные литературные и философские споры вперемешку с литературными сплетнями, наполняя кафе русским говором. Часто бывал среди нас и И.А. Бунин.
Было ему тогда лет 64–65, но выглядел он очень моложаво. За последнее время внешность Бунина неоднократно описывалась, с обязательным подчеркиванием высокомерного выражения красивого породистого бунинского лица, подтянутой стройности его фигуры и т. д. Кстати, одним Бунин казался высоким, другим – маленького роста. Однако, совершенно достоверно, и те, и другие встречались с Буниным на протяжении многих лет. Во всяком случае, Иван Алексеевич был человеком выше среднего роста. Приковывали внимание спокойно-умные глаза, способные порой беспощадно пронизывать человека насквозь,
В обществе Бунин обычно держался с естественной свободой и простотой хорошо воспитанного человека. В интимной компании позволял себе компанейскую, бесцеремонную вольность, мог, при случае, «по-русски» пустить матерком. Но всегда без грубости и пошлости.
До войны в Париж часто приезжала молодежь из прибалтийских стран, одни учились в Сорбонне, другие – просто погостить. По соседству с нами, этажом выше, жила с мужем молодая артистка Нина Дурнаво, родители ее жили в Ревеле, и к ней часто приезжали из Эстонии подруги ее детства. Как-то приехали из Ревеля и поселились у нашей соседки две девушки. Одна из них, Клавдия Пассек, красивая, весьма расторопная, общительная, к тому же оказалась окололитературной девицей, хорошо знавшей по журналам, газетам и книгам русских поэтов и писателей-парижан и жаждавшей познакомиться с ними лично. И, конечно, мечтала она познакомиться с И.А. Буниным!
Она прежде всего явилась ко мне, и я, подобно Вергилию, должен был водить ее по всем кругам литературного ада, чистилища и рая на Монпарнасе. Бунин сидел в «Доме», в обычной нашей литературной компании. Я представил ему Клавдию.
– Пассек? – переспросил Бунин.
– «Да, чего бояться слов, это была семья героев», – шутя ответил я цитатой из «Былое и думы» Герцена.
– Ну, давай ее сюда!
Раздвинули столики и протиснули Клаву к Бунину. Он усадил ее рядом с собой. Клава была счастлива!
Через несколько дней, далеко за полночь, по нашей пустынной улице к дому подошла говорящая по-русски компания. Не зажигая света, я выглянул в окно. На улице стояли Бунин, под руку с Клавой Пасек, поэты Владимир Смоленский и Лазарь Кельберин. Клава крикнула свою подругу:
– Женя, вставай, одевайся и спускайся скорей вниз! Мы с Иваном Алексеевичем пришли за тобой. Пойдем на Монпарнас, в «Доминик».
Он нашего дома до монпарнасских кафе пешком было минут двадцать ходьбы. «Доминик» – русский кабачок, куда мы заглядывали часто в поздний час съесть тарелку борща, выпить рюмку водки под горячий слоеный пирожок или просто под кусочек черного хлеба, густо намазанного крепкой, бьющей в нос горчицей.
Кто-то из поэтов крикнул: «Юра!», но я не отозвался: ни свет ни заря мне нужно было встать и идти на работу.
Ни для кого не секрет, что до войны И.А. Бунин был крепким орешком «непримиримости», подчас весьма и весьма безрассудным. Однако это нисколько не мешало ему поддерживать вполне корректные и простые отношения с «молодыми», несмотря на разноголосицу наших настроений и взглядов, часто весьма далеких, а порой и враждебных его собственным.
В сущности, Бунин, пожалуй, был единственным из «маститых стариков», который запросто общался с последующими поколениями эмигрантских литераторов. И, может быть, в этом сказалось одно из характернейших свойств души этого великого жизнелюбца – какая-то ее «вечная молодость».
Снова накануне. И с годами
Сердце не считается. Иду
Молодыми легкими шагами —
И опять, опять чего-то жду.
Вспоминая живого Бунина, всегда невольно вспоминаешь короткое, чудесное его стихотворение: «Старая яблоня».
Вся в снегу, кудрявом, благовонном,
Вся-то ты гудишь блаженным звоном
Пчел и ос, завистливых и злых…
Старишься, подруга дорогая?
Не беда. Вот будет ли такая
Молодая старость у других?
Завидная молодая старость была у этого жизнелюбца, и молодежь тянулась к нему и всегда его окружала.
У меня этот большой, замечательный русский писатель порой вызывал бурю противоречивых чувств. Слушая его, иногда казалось, что он снобистически озорничает, когда говорит: «Бросьте вашего Достоевского! Какой ужасный язык, мертвый, искусственный… и ведь во все свои бульварные романы обязательно сует Христа!»
Отвергая его, конечно, немыслимо резкую, полемически-желчную публицистику, я смотрел на него как на некое чудо, ибо знал, что этот маг своим совершенным «описательством», очень скупым, всегда свежим, очень точными, правдивыми словами может заставить увидеть – почти до галлюцинаций – описываемый им мир, почувствовать все его запахи, ощутить его теплоту или холод, всю его изумительную красоту. Всегда изумляли его свежая, могучая, живая творческая память, почти юношеский темперамент, мощный талант, позволявшие ему – уже на седьмом десятке жизненного пути («Митина любовь», «Жизнь Арсеньева», а «Темные аллеи» – на восьмом!) – достичь вершин своего зрелого творчества.
Бунин очень любил путешествовать. «Если бы я был богатым человеком, – говорил он, – я бы все время путешествовал, ездил из страны в страну, жил бы в комфортабельных гостиницах». Однако и не будучи богатым человеком, он объездил страны ближнего Востока, побывал у подножья египетских пирамид, повидал Северную и Западную Африку, был на острове Цейлон, хорошо знал древнюю Грецию, Италию и все европейские страны. И впечатления, охваченные зорким глазом большого писателя, Бунин блестяще воплотил в своих произведениях.
Как же вел себя Бунин во время войны? Я не был на юге Франции в это тяжелое время, но я беседовал с людьми, которых Бунин скрывал у себя в «Бельведере» – так назывался его Дом в Грассе – во время оккупации. Это были по преимуществу русские литераторы-евреи. Им грозила смерть в гитлеровских «Душегубках», некоторые из них и погибли трагически.
Мне рассказывала секретарь «Объединения русских писателей во Франции» поэтесса Анна Елькан: «Во время оккупации Иван Алексеевич вел себя необычайно достойно и патриотично. Совершенно открыто высказывал свое презрение и ненависть к оккупантам… внимательно следил за событиями на фронтах по английскому радио, что строго каралось немецкими властями, упорно верил в конечную победу русского народа. Мы – евреи – находились, конечно, в очень угнетенном состоянии, но Иван Алексеевич своим поведением возвращал нам бодрость и мужество, мы ведь знали, что за укрывательство и ему грозили арест и концлагерь!»
Я снова встретился с Буниным в Париже в 1945 году, после победы, и впоследствии нередко бывал у него в доме. Вся атмосфера в бунинской семье весьма изменилась. Немалую роль в этом сыграло ближайшее окружение Бунина. Вера Николаевна, жена писателя, была настроена весьма патриотично, просоветски, не говоря уже о Леониде Зурове, участнике «Сопротивления», связанном с «Союзом Советских Патриотов». Я тоже все это время работал в этом «Союзе». И когда мы стали советскими гражданами, это нисколько не изменило к нам простое и дружеское отношение Бунина, и мы продолжали бывать в его гостеприимном доме.
Любопытен один эпизод. Бунин внимательно следил за советской литературой и, когда появился «Василий Теркин» Твардовского, пришел в восторг, тотчас же написал в Москву своему старому приятелю Телешову с просьбой передать Твардовскому свое восхищение.
Между двумя поколениями бунинских друзей шла напряженная «борьба за Бунина». Когда представилась возможность взять советский паспорт, Бунин его не взял. Теперь это уже не объяснялось его пресловутой довоенной «непримиримостью». Вот что он говорил Л. Зурову – Леонид рассказал мне: «Я глубокий старик, и начать жизнь по-новому – поздно. Новую Россию я не знаю, а, вернувшись, изучать ее прежде, чем писать, у меня нет времени. Не советую и вам возвращаться, Вы тоже уж не молоды. У вас здесь пять книг, по-моему. У вас хорошая пресса, вы создали свое имя, а если вы поедете, все нужно будет похерить, там ваших книг не примут, нужно будет сначала узнать и изучить жизнь, а потом уж писать, и кто знает, что получится?» – Леня задумчиво посмотрел на меня и сказал: «Знаешь Юра может быть, старик и прав…» Я думаю, Зуров ошибся. Ант. Ладинский попал на Родину раньше меня и был на три-четыре года старше. Очень жалко, что замечательные стихи его не нашли отклика на Родине, но он переиздал и издал три своих исторических романа, напечатанных еще за рубежом, а четвертый написал уже в Москве и был принят в Союз писателей СССР. Правда, ему очень помогла его московский друг, замечательный человек, научный сотрудник библиотечного музея Полина Львовна Вайншенкер. Несомненно, ее же заботой и трудами все три романа вышли посмертно, одной книгой в 900 страниц! Не говоря уже о многотысячных тиражах.
Еще один эпизод из биографии Бунина. Я уже говорил, что до войны Бунин был крепеньким орешком «непримиримости», весьма безрассудным, и кто бы мог подумать, что настанет время (1946 г.), когда по приглашению посла СССР во Франции
А.Е. Богомолова Бунин поедет в сопровождении близкого ему человека – писателя Н. Рощина, вернувшегося в Союз с первой очередью – в качестве гостя в Советское Посольство на улице Греналь.
Через несколько дней я пришел к Буниным. Оказалось, что Иван Алексеевич уже поужинал и ушел в свою комнату. Я принес с собой бутылку водки и какую-то закуску. Из бунинской комнаты раздалось:
– Кто пришел?
– Юра Софиев, – ответила Вера Николаевна.
– «Осетины шумно обступили меня и требовали на водку», – в шутливом настроении Иван Алексеевич непременно обрушивал на меня цитату из лермонтовской «Бэлы», виной тому была моя кавказская фамилия, хотя никакого отношения к осетинам я не имел. Через несколько минут он вышел из комнаты, извинился за свой халат. Сел он напротив меня на диван, скрестив под себя ноги, на голове у него была не то ермолка, не то тюбетейка, и в этой позе, в этом халате он показался мне древним татарским ханом. Мы чокнулись и выпили по рюмке водки. Закусили.
– Ну, рассказывайте, как прошло свидание с Богомоловым?
– Да, да, очень хорошо! Мой посол позвал меня, и я, конечно, поехал.
Бунин употребил эту фразу: «мой посол».
– Прием был очень радушным, Богомолов был безукоризненно тактичен, не касался политики. Под конец спросил меня: «Ну что, Иван Алексеевич, очень соскучились по России?» – Я ответил: «Очень, очень соскучился, Александр Евдокимович!»
Я знал, что деловой разговор шел об издании сочинений Бунина в Советском Союзе, но говорили, что по этому поводу получилась какая-то размолвка. Сам Бунин ни слова не сказал, а я, разумеется, расспрашивать не счел возможным*.
*[В одном из рукописных вариантов отец пишет, что Бунин настаивал на том, чтобы печатать его произведения без единого изменения и притом только по старой орфографии. В этой связи вот выдержка из воспоминаний Рощина о Бунине (1956 г.), машинописную рукопись которых я нашел в архиве отца: «…Бунин, говоривший о себе что если в его тексте убрать запятую, то ему станет физически больно как если бы у него вырвать ноготь, написал в Москву бестактное письмо, в котором под угрозой обращения в международный суд требовал согласовать текст сборника своего собрания сочинений в берлинском издательстве «Петрополис»… Издание было приостановлено». – прим. И. Софиева.]
В 1950 году Бунину исполнилось 80 лет. В этот день на улице Оффенбах шло паломничество. Народу в квартире было полно. Приходили, поздравляли, уходили. Писатели, художники, артисты, композиторы, общественные деятели, ученые, просто друзья и знакомые приносили свои поздравления и добрые пожелания великому русскому писателю. Этот почтительный людской поток, несомненно, утомлял Ивана Алексеевича. Вера Николаевна ходила по квартире с тревожным и страдальческим видом, стараясь пропустить как можно меньше народу в комнату юбиляра. Как обычно, в старой парижской квартире, в комнате Ивана Алексеевича горел камин.
А через три года Бунина не стало. Умер он 8 ноября, в 3 часа ночи, в 1953 году. Отпевание шло в русском соборе на улице Дарю. У ограды ждал похоронный фургон, чтобы отвезти Ивана Алексеевича на русское кладбище Сент-Женевьев де Буа, в 25 километрах на юг от Парижа. Гроб несли с высокой каменной соборной лестницы через церковный двор до фургона на своих плечах поэты и писатели, и те из них, которые должны были вернуться на Родину, и те, что остались эмигрантами. Я чувствовал плечом, насколько тяжел гроб. Говорили, что в дубовый гроб вложен цинковый, так как Бунин мечтал и надеялся, что его прах, рано или поздно, будет перенесен в родную землю.
Могила Бунина – серый тяжелый каменный крест необычной формы, в начале аллеи, наискось от могилы моего отца. Так что, приезжая к отцу, я, естественно, шел поклониться и Ивану Алексеевичу. Он тогда лежал один, Вера Николаевна умерла уже после моего возвращения на Родину.
РЕЗИСТАНС – СОПРОТИВЛЕНИЕ
Жить в эмиграции литературным трудом, как я уже говорил, да еще будучи молодым поэтом было совершенно невозможно. Ничтожен гонорар в эмигрантской прессе, да в нее еще нужно было попасть. Смехотворные также тиражи книг на русском языке. «Маститые старики», помимо скромнейшего гонорара, жили на всевозможные пособия от различных общественных организаций, а молодым приходилось работать. Кое-кто устраивался в торговых предприятиях мелкими служащими, но большинство во Франции занималось физическим трудом. Люди трудились на заводах, фабриках, за баранкой такси (в Париже было до 4500 шоферов такси), малярами, чистильщиками парижских витрин. В тридцатых годах я одно время тоже работал на подобном предприятии по чистке витрин, с поэтом Алексеем Эйснером. В 36-м году, в эпоху Народного Фронта, мы с ним участвовали даже в рабочих забастовках, посещали профсоюзные собрания и ходили на митинги.
Постоянный контакт с французскими рабочими, простая и искренняя дружба с ними, совместное участие в забастовках за увеличение зарплаты, улучшение жизненных условий, все эти обстоятельства начали у некоторых из нас пробуждать новые мысли, изменять нашу психологию.
Фактически мы стали французскими рабочими, и это заставляло нас видеть мир в совсем ином, новом аспекте. Однако этот психологический процесс происходил гораздо сложнее, чем у них, так как мы – я говорю о ближайших моих литературных товарищах – всегда оставались русскими интеллигентами, людьми русской культуры, уже в 20—30-х годах настроенными резко антифашистски.
Все мы болели, я говорю о моем поколении, хронической болезнью ностальгии. Мы всеми силами старались не утратить духовных связей с Россией. И эти, казалось бы, столь далекие друг от друга миры, несомненно, имели взаимосвязь, друг на друга влияли, влияли на выработку нашего мировоззрения и, поскольку мы принадлежали к творческой литературной среде, определяли и наше творчество, все больше приближая нас к пониманию новой России.
Вот нищий ждет с протянутой рукой,
И нам при нем в довольстве жить нельзя!
И век наш виснет тучей грозовой,
Борясь, страдая, гневаясь, грозя…
…И за отцовской верностью и честью
Не ведали, что нищая страна
Уже выходит к славе с новой вестью,
Великие возносит имена.
И вот, когда за капитанской рубкой
Встал жесткий мир борьбы, труда, беды,
То в этой жизни прежний смысл вражды
Уж кажется сомнительным, и хрупким…
И в крепком сердце верность сохраняя
На всех земных безрадостных дорогах,
Библейский блудный сын, сойдя с коня,
Склоняется у отчего порога.
Эти стихи писаны мною в предвоенные годы в Париже. Но даже в таком мракобесном центре русской эмиграции, как югославский Белград, нарождались приблизительно такие же настроения. У многих университетских друзей, поэтов Алексея Дуракова и Ильи Голенищева-Кутузова, не было трудового рабочего опыта, оба они, осевшие в Югославии, после университета пошли по педагогическому пути. Илья, в свое время направленный из Белграда в Париж для защиты докторской диссертации в Сорбонне, вернувшись в Югославию доктором филологических наук, был избран приват-доцентом университета и преподавал историю французского языка и литературы. Алексей же работал преподавателем в сербской гимназии. Стимулом к упомянутым настроениям было чувство любви к далекой Родине.
В 1938 году в Белграде А. Дураков написал стихи, которые были опубликованы в советском журнале «Родина» (№ 2 за 1969 г.) Это было издание Советского Комитета по культурным связям с соотечественниками за рубежом и выходило в Москве.
В 1944 году поэт пал смертью храбрых в бою с гитлеровцами за югославским партизанским пулеметом, расстреляв до последнего патрона свои пулеметные ленты.
В Указе Президиума Верховного Совета СССР о награждении орденами и медалями СССР группы соотечественников, проживавших во время Великой Отечественной войны за границей и активно боровшихся против гитлеровской Германии, значится и А. Дураков. Он награжден посмертно орденом Отечественной войны 2-й степени (18 ноября 1965 г.).
В том же журнале «Родина» напечатана статья Марии Баратовой «Поэзия света», посвященная творчеству А. Дуракова. Между прочим, автор пишет: «Духовная связь с русской литературой никогда не прерывалась в творчестве Дуракова. Почти всю жизнь прожив в чужой культурной среде, поэт не растворился в ней. Тщетно искали бы мы в стихах Дуракова западные влияния. Его поэзия – ясной простотой языка, образным строем, певучестью – всеми своими корнями уходит в русскую почву. Это неизменно чувствуется как в ранних, так и в поздних стихах Дуракова. Сердце поэта никогда не покидало отчего дома».
Со скорбью и горечью склоняю я голову перед памятью друга моего, посвятившего свою жизнь русскому слову и отдавшего ее за свободу далекой своей Родины.
До войны во французском издательстве вышла книга русских сказок «Сказки избы» с прекрасными цветными иллюстрациями И.Я. Билибина. Вот этому замечательному русскому сказочнику действительно было трудно, очень трудно работать вне родины. Как-то, в тридцатых годах, возвращались мы втроем – мой университетский учитель, профессор Е.А. Аничков, Билибин и я – с какого-то русского сборища. Шли пешком по ночному Парижу. Говорили о красоте этого замечательного города, а потом Иван Яковлевич сказал:
– А вот не могу я работать здесь, в Европе всюду коммерция, ее требования предъявляются и художнику, требования, никакого отношения к искусству не имеющие. А я всю жизнь был «попиком», бескорыстным «священнослужителем искусства».
В 1938 году ему удалось вместе с женой, тоже художницей, Виноградовой, возвратиться на Родину. Он умер в Ленинграде во время блокады.
Таким же русским и так же тосковавшим по России был и художник Коровин. Однако ему удалось создать замечательную серию картин «Ночной Париж». Несомненным талантом были отмечены и его литературные опыты. Он печатал в эмигрантской прессе милые, живые рассказы – воспоминания о русской жизни, о России, о своих соратниках по искусству, о творческих верхах русской интеллигенции.
Трудно жилось и Куприну. Совсем измученный нуждой и болезнями, в конце тридцатых годов он вернулся на Родину. Что, несомненно – все большие творческие люди русского зарубежья глубоко тосковали по своей стране.
Теперь о Бунине. Слишком часто Ивана Бунина, в угоду преходящей «злобе дня», шельмовали безнадежным «мертвецом хороня вместе с ним его могучий, прекрасный талант. Думается, спокойная, трезвая объективность требует признать, что ни «Жизнь Арсеньева», ни «Темные аллеи», ни другие произведения, написанные в эмиграции, полные зрелого таланта, по своей художественной ценности и высоте совершенного мастерства нисколько не уступают ни «Деревне», ни другим произведениям, созданным писателем еще до революции в России.
Революция развела прежних друзей по противоположным, враждебным лагерям: Горький – Леонид Андреев, Горький – Бунин. Однако недаром Горький советовал молодым советским писателям учиться высокому художественному мастерству и великолепному русскому языку у Бунина. Теперь время утвердило за Иваном Буниным прочное место в рядах классиков русской литературы.
Во время великих революций, в особенности при смене одного класса другим, неизбежно рвется национальная культурная традиция. Обычно в эти эпохи появляются люди, чувствующие себя «людьми первого дня творения», начисто отрицающие все, что было до них. И тогда часто отметаются, с действительным шлаком истории, и неизбывные культурные ценности, созданные гением народа на различных этапах его исторического пути. Но проходит время, и во имя единства и целостности национальной культуры выросшее культурное самосознание народа начисто вычеркивает из народной памяти рьяных отрицателей Пушкина, Достоевского, Толстого, Бунина и других, а Пушкин по-прежнему, как ни в чем не бывало, стоит себе со склоненной головой на московском бульваре…
Во Франции развивались события «Народного Фронта». В Испании началась гражданская война. В различных кругах эмиграции, конечно, по-разному относились к этим событиям, по-разному относились к ним и в литературной среде. Еще за несколько лет до этих событий Мережковский с Гиппиус ездили на поклон к королю Александру в Югославию – за денежными подачками. Александр принял их весьма милостиво, долго беседовал с ними, наградил Мережковского орденом св. Савы 1-й степени – высшим орденом королевства. А Зинаиде Гиппиус пожаловал Саву 2-й степени (возможно, это было связано с какой-то денежной пенсией). Разговор шел на французском языке. Как у нас потом сплетничали, будто бы Гиппиус своим капризно-кокетливым тоном сказала Александру: «Стыдно, стыдно, король, забывать русский язык!» Когда-то Александр учился в России и более-менее знал русский язык. По возвращении в Париж, на воскресных сборищах «Зеленой Лампы», на квартире у Мережковских шли шуточные представления – рядили в алую муаровую ленту через плечо и большую нагрудную звезду ордена Саввы поэта Георгия Иванова, уверяя его, что он похож на высокого полномочного посла. Илья Голенищев-Кутузов, для которого Югославия была тогда второй родиной и который приехал из Белграда в Париж защищать докторскую диссертацию и бывал на всех литературных сборищах, возмущенно говорил мне: «Знаешь, на меня производят совершенно отвратительное впечатление эти шутовские комедии, это декадентски-циничное неуважение к высоким государственным орденам и наградам».
В ожидании денежных щедрот, ездил Мережковский на поклон и к Муссолини в Рим. Говорили, когда русский писатель заявил итальянскому диктатору о своем желании написать книгу: «Данте и Муссолини», дуче похлопал маленького безумного старика по плечу и сказал: «Пьяно, пьяно, сеньор Мережковский!» (что по-русски значит: «Потише, потише!») На это, видимо, у дуче хватило чувства юмора, но денег он Мережковскому не дал, как ни уверял его старик, что он «всегда против большевиков, хоть с чертом!» Может быть, на это дуче обиделся?
И мои сверстники относились к событиям по-разному. Алексей Эйснер, как почти все члены «Союза за возвращение на Родину», уехал в Испанию добровольцем в «Интернациональную бригаду». Он попал в 11-ю, к генералу Лукачу (Мате Залке) и получил назначение на должность адъютанта генерала. Пережил трагическую гибель своего начальника, к которому был очень привязан и искренне ему предан, после несчастного окончания гражданской войны, уже в чине капитана Республиканской Армии, снова пробрался в Париж, и в 1938 году ему удалось уехать в Союз. Но на родину попал в трудные годы сталинского культа личности. Вскоре был репрессирован и 19 лет провел в заключении. Затем пришла справедливая реабилитация, и Эйснер возвратился в Москву. Беда не сломила сильного человека. В 1963 году в издательстве «Советский писатель» вышла прекрасная талантливая книга Алексея «Сестра моя Болгария», она посвящена встрече с двумя старыми боевыми товарищами, которые сражались вместе с Алексеем в Интернациональной бригаде в Испании, и поездке Эйснера к ним, в гости в Болгарию. Алексей прислал мне свою книгу с трогательной дарственной надписью.
По-разному смотрели на события и два приятеля, дружившие со студенческих сорбоннских дней, Борис Вильде и поэт Юрий Мандельштам – из пиетета к Осипу, Юрия называли шутя: «Мандельштам-ненастоящий». Вильде работал в «Музее человека» (научно-исследовательский институт этнографии, антропологии, языковедения и других наук по истории человека). Блестящие доклады молодого ученого о социально-экономических строях исчезнувших и современных цивилизаций, по вопросам антропологии и этнографии очень высоко оценивались специалистами.
Вильде (Борис Дикой) вел активную деятельность и в русской литературной среде: сотрудничал в «Числах», альманахах «Круг» и разных журналах, принимал участие в литературных докладах и дискуссиях, выступал со своими произведениями на литературных вечерах. Красивый мужчина, с закинутыми назад светлыми волнистыми волосами, со светлыми же и очень выразительными, умными, холодноватыми глазами, всегда очень сдержанный, он появлялся на наших литературных вечерах чаще всего вместе со своей красавицей-женой – дочерью известного французского ученого, тоже антрополога, профессора Фердинанда Лотта. Лотт был женат на русской, и потому дочь их отлично владела русским языком.
Вильде никогда не скрывал своих левых, прогрессивных убеждений. Во время войны Борис Вильде стал национальным героем Франции. На площади Трокадеро в Париже, в правом крыле дворца того же названия помещается «Музей человека». У главного входа висят мемориальные доски, на одной из них значится: «Вильде. Оставлен при университете, выдающийся пионер науки. Целиком посвятил себя делу подпольного Сопротивления. Будучи арестован гестапо и приговорен к смертной казни, явил своим поведением во время суда и под пулями высший пример храбрости и самоотречения.