355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Анненков » Повесть о пустяках » Текст книги (страница 12)
Повесть о пустяках
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 11:31

Текст книги "Повесть о пустяках"


Автор книги: Юрий Анненков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц)

4

Снег продолжает крутить, то затихая, то разъяряясь метелью. Какая белая, какая долгая зима! Белое небо, белые крыши, белые улицы, белая, пустая Нева (на Неве когда-то чернели проруби и ползли гуськом сани с голубыми, с бирюзовыми глыбами льда). Свинцовый миноносец врос в белую броню Невы у Николаевского моста. В Академии Художеств, переименованной в Высшие Художественно-Технические Мастерские – Вхутемас, Коленька получил профессорское жалованье с опозданием на три месяца ввиду задержки в Москве ассигновок по ведомству Наркомпроса. Коленька вышел из ворот на 5-ую линию, дошел до 7-ой и в доме № 26, второй двор направо, поднялся в третий этаж к Розалии Марковне Фишер, торговавшей пирожными. Он купил пяток пирожных – песочные для себя, а для няни Афимьи – с кремом, уплатив все жалование до копейки. Коленька возвращается к подъезду Академии, садится в дворцовые сани и мчится белыми набережными к себе на Фурштадскую улицу. Из-под копыт летят тяжелые снежные комья; прозрачная, быть может – пушкинская, пурга колышет город; козий воротник серебрится морозной пылью; сани заносит на поворотах. Мелькает Меньшиковский дворец, Университет – петровские 12 коллегий, фисташковый фасад Академии Наук, опрокинутый газетный киоск с афишей о лекции Луначарского. По ту сторону Невы – желтые здания Сената, голубая громада Исакия в белом кружеве сквера, фальконетовский всадник над темными скелетом баржи, обледенелые пароходные трубы, заваленные снегом палубы, ржавые переплеты подъемных кранов, адмиралтейские арки. Слева открываются колоннады Томона, Ростральные башни с облупившимися Нептунами, далекий контур Петропавловской крепости. Сани летят по Дворцовому мосту и снова по набережной. Царский дворец с полуразрушенной решеткой сада, Эрмитаж, пролет Зимней канавки, Мраморный дворец. Ветер шумит в ушах стихами Мандельштама. Прохожие, кутаясь в тряпье, озираются на пышный выезд в пустынном городе, на пару вороных, покрытых распластанной по ветру сеткой, на замызганную козью Коленькину куртку. Снежные комья бьются о сани, вороные храпят, екает селезенка. Белый город – в снегах, в снежинках! За поворотом – античный Суворов на круглом цоколе и ширь Марсова поля с могилами жертв революции посредине; белая нить Лебяжьей канавки; оснеженный онегинский парк, и там, между ним, этим садом, и Инженерным замком, за Фонтанкой, за церковью Пантелеймона – купола Спаса-Преображения, конюшни жандармского корпуса… Няня, древняя няня, может быть – пушкинских времен, будет есть пирожные с кремом.

5

Няня Афимья стареет, стареет – пора. Морщинки наматываются на лицо, как шерсть на клубок. Они бегут по всем направлениям, они пересекаются, путаются – дороги жизни, пути, тропинки. Очки, шагая, стаптывают переносицу; глаза мельчают, подобно колодцам в засуху, подергиваются белесой пеленой; прикрывает седину дырявенькая косынка. Няня Афимья почти не выходит на улицу: где уж ей, старенькой, ковылять на четвертый этаж. Она прибирает в комнатах, ворожит над примусом и постоянно шепчет неразборчивое себе под нос. Прозрачные руки нянины обвиты синими шнурками, шнурки завязываются в узелки.

Няня Афимья вступила в тот возраст, когда люди уже не делают различия между днем и ночью: они спят, когда опустится на них недолгий сон, чаще всего среди бела дня, они дремлют за работой, а по ночам, лежа с открытыми газами и сторожа темноту, перелистывают свои стариковские думы.

Ворочаясь с боку на бок, няня сокрушенно, доверчиво и кротко поминает Господа Бога, молитва и мысли ее отвлеченны, половина ее тихой жизни протекает уже в отвлеченности. Няня встает в четыре часа утра, ощущая этот час, как другие ощущают – 7. Ее туфли шуршат в коридоре, няня заботливо снимает паутинки в углах, подметает – где вздумается, присядет на стул, отойдет в отвлеченность и снова начинает несуетливо суетиться. Потом растапливает самовар жгутиками, свернутыми из «Правды», чиркая серной спичкой о плиту.

В восемь Коленька пьет чай. Няня вздыхает озабоченно.

– Ты это о чем, няня, разохалась?

– Да ведь как же о чем, Коленька? Об том, об самом. Об сахаре. Почем ноне сахар-то?

– Сорок тысяч за фунт, нянюшка.

– Тыща? Ах ты, голубчики! Срам-то какой! Тыща рублей пуд, мазурики! Это что ж теперь за полфунта выйдет?

– Не пуд, а фунт, нянюшка.

– Фу-унт! Господи! Стало быть, если теперь мешок сахару закупить – тыщи рублей как не бывало! Ну, а мука-то почем?

– Муки вовсе нету.

– Знаю, что нету, ну, а в магазине-то почем?

– И в магазинах нету. Нигде муки нету.

Няня Афимья радуется:

– Слава тебе, Господи, хоть мука подешевела. Вот и надо теперь муку закупать, пока дешево. Нехозяйственный ты. Потому и прячут, что дешево. Неужто весело задарма товар продавать? Как пойдет дорожать, тут тебе лабазы и откроют, да уж поздно…

А вот когда Коленька не приходит ночевать домой, няня Афимья не на шутку беспокоится. Кажется ей тогда, что Коленька еще маленький мальчик, и разные страхи ползут, крадучись в темноте, но наибольший страх в том, что вдруг Коленька и в самом деле вырос большой, и дела у него очень важные, и пойдет по этим делам Коленька в город, да так долго задержится, что няня Афимья больше его и не увидит. Так однажды и случилось: Коленька ушел всего на двое суток, а няня тем временем ушла навсегда. Он целует в последний раз ее холодный, старенький лоб, оправляет в последний раз ее проношенную косынку и сам – через пустынный, морозный и злобный город – на ручных салазках отвозит ее в могилу. Ты не бойся меня, нищий попик! Я, может быть, и большевик, мне, может быть, ты и не нужен, но няне моей ты потребен наверное. Служи по ней панихиду, вот тебе мой недельный паек. Детство мое, няня моя, спите с миром.

6

В стенах Вхутемаса разгорается борьба. Образованы свободные мастерские, возглавляемые художниками различных течение; конструктивисты, кубисты, супрематисты, материалисты, революционный быт и другие. Происходят ежедневные совещания по вопросам учебной программы, которая все еще не выработана. Ежедневно к пяти часам в кабинете у Коленьки собирается расширенный пленум Совета Вхутемаса, открывая дискуссию. Ежедневно к этому часу Розалия Марковна Фишер приносит шляпную картонку с пирожными: расширенному пленуму Совета Розалия Марковна Фишер безоговорочно верит в долг. Сине от дыма самокруток.

– Чтобы научить живописи, – говорит профессор-материалист, – необходимо прежде всего уничтожить натурные классы. Писание с живой модели – дурацкий пережиток мертвого академизма. Необходимо во главе живописного класса поставить профессионального маляра. понятие «маляр» означает высшую квалификацию живописца. Только маляр в совершенстве владеет материальной природой живописи, знает краску, ее составы, способы ее приготовления, реакции разнородных смесей, приемы раскрытия поверхностей; только маляр, подобно мастерам Возрождения, – это ясно, как апельсин, – может научить живописца правильным производственным методам.

– Я полагаю, товарищи, – перебивает профессор-кубист профессора-материалиста, – что в основу обучения живописи следует поставить науки, трактующие вопросы образования формы. Тригонометрия, начертательная геометрия, кристаллография – вот важнейшие дисциплины, без которых не может сформироваться культурный живописец. В моей докладной записке…

– Заткнись с твоей докладной запиской! – кричит конструктивист. – Кому вообще нужна живопись? Кошке под хвост вашу живопись! Мы должны строить! Утилитаризм – вот формула нового искусства. Художник плюет на плоскость, он выходит в третье измерение – в физический объем, в действительное пространство, наконец – в четвертое: время. Художник должен строить не образы, а вещи – в реальном материале, в реальном движении. Я требую немедленного упразднения последних отрыжек живописной романтики! Я требую обязательного обо гения вхутемасцев технологии, сопротивлению материалов и другим инженерным знаниям, или иначе надо закрыть нашу лавочку и расписаться в младенчестве наших художественных идей!

– Товарищи! – вступает представитель группы «революционный быт». – Чтобы стать хорошим художником, надо прежде всего сделаться хорошим коммунистом. Это тоже ясно, как апельсин, и я думаю, никто не захочет против этого спорить. Мы – контрольная вышка революционной пролетарской культуры…

– Сними ходули! – горячится конструктивист.

– Товарищи, мы все умеем волноваться, но я советую сохранять хладнокровие, – продолжает представитель группы «революционный быт». – Политграмота – вот первый предмет, с которым должен знакомиться начинающий работник искусства. Лассаль, Маркс, Энгельс – в плане ретроспективном, Ульянов-Ленин – по линии сегодняшнего дня. Диалектический материализм, установка принципов революционного роста массового сознания должны иметь…

Супрематист рисует на клякспапире квадраты и палочки. Потом он будет отстаивать чистоту абстрактного пятна, будет говорить о самодовлеющем значении цвета, о его организующем начале, о преподавании законов оптики, о лабораторных опытах с цветными стеклами, о влиянии спектра на психику масс – говорить с холодной уверенностью педанта, не допускающего двух мнений.

Уже третий год ведутся программные споры в Совете Вхутемаса. Ученики отбывают трудовую повинность – пилят подрамки на топливо, роют дорожки в снегу академического сада, ездят за продуктами для своего кооператива, ходят по наряду на погрузки и выгрузки, на субботники – по три раза в неделю, работают лопатами, кирками и метлами, таскают тюки и ящики, голосуют, переизбирают, расписывают агитпоезда и плакаты, в свободное время забегая в холодные мастерские, чтобы продолжать профессорские споры. Центробежная сила относит эти споры по спирали, захватывая все более широкие круги. В Зимнем дворце, в Доме Искусств и в Доме Литераторов, в зале Городской Думы, в помещении Госиздата, во «Всемирной Литературе», в Институте Истории Искусств, в «Pavillon de Paris» – все чаще устраиваются публичные диспуты по вопросам искусства. В Москве, в Кафе Поэтов, в «Питореске», украшенном рельефами из жести и фанеры, в «Стойле Пегаса», в театральных залах, в студиях, в кинематографах – в Харькове, в Киеве, в Казани, в Самаре, с платой за вход и бесплатно, для всех желающих или только для членов профсоюзов, с председателями или без них – в казармах, на заводах, в школах, в клубах – спорят о живописи, о литературе, о театре, о цирке. Русская жизнь вступает дискуссионный период. Спорят наркомы, хроники, писатели, поэты, политпросветчики, делегаты военных частей, философы, студенты, руководители клубов, хранители музеев, актеры, режиссеры и декораторы, архитекторы, представители союзов, милиционеры, жены наркомов, музыканты, акробаты, куплетисты, матросы… Коленька все реже занимается живописью, он председательствует, он ездит в Москву в теплушках и в вагонах особого назначения, чтобы опять выступать, он председательствует, он ездит в Москву в теплушках и в вагонах особого назначения, чтобы опять выступать, содокладывать, инструктировать, председательствовать, секретарствовать, организовывать, отстаивать, заявлять, разъяснять, дискутировать, излагать, квалифицировать, устанавливать, координировать… Коленька проходит зубастую школу митинговой техники, он научается подбрасывать фразы, как футбольный мяч, вызывая по желанию – одобрение, возмущение, крики, рукоплескания, свист. Красноречие – умное и неумное – становится основным занятием русских художников.

Вхутемасцы пилят подрамки и ящики, ломают сучья в саду, в Главтопе выгрызают по норме очередную сажень еловых бревен, но этого хватает на три дня в неделю. Больше половины мастерских закрыто до весны. С потолков осыпается штукатурка, в музее сыреют и коробятся картины. На дворе валит неудержимый снег, покрывая безжизненные академические флигеля. Сторож Савелий, прослуживший 25 лет в Академии и теперь вселенный в бывшую ректорскую квартиру, пухнет от голода и мороза; руки Савелия сквозят на свет, по лицу пошли желтые отеки, веки вздулись, десны ослабели от цинги. Сторож Савелий стучится к Коленьке.

– Товарищ комиссар, барин-батюшка! Схлопочите мне пропуск в деревню, сделайте милость! В деревне, бают, водятся коровенки. Мясца бы.

7

Неужели зиме 20-го года может быть положен предел? Неужели ринутся вдоль тротуаров мутные ручьи, застучат копыта по булыжникам, выбивая искры? Старый сторож батального класса Савелий, застигнутый врасплох атакой революции, менее цветистой, но несравненно более страшной, чем те бои, что изображались в его присутствии четверть века подряд учениками Академии на «репинских», «полурепинских» и казеиновых холстах для соискания наград и отличий, – отечный сторож Савелий, изнывающий в промерзшей ректорской квартире, даже не ответил бы на подобный вопрос, настолько он показался бы невероятным. Да и не один только Савелий сказал бы, что, конечно, эта зима – последняя зима, за которой уже нет иных времен года. И тем не менее, проснувшись как-то утром, Коленька Хохлов с удивлением заметил, что пар от его дыхания почти не виден. Странное событие до такой степени взволновало и поразило Коленьку, что он, забыв надеть валенки, босиком подбежал к окну. Небо голубело по-праздничному, с крыш повисли стеклянные сосульки, с них капала вода, снег во дворе осел, и сугробы кое-где провалились. Но самым удивительным была фигура квартиранта Поленова: он стоял посреди двора, под солнцем, без тулупа и даже без пиджака – с открытым воротом рубахи, руки в боки, и, глядя вверх, улыбался. Коленька проследил взгляд квартиранта Поленова, но ничего не нашел, кроме неба, голубого и безоблачного. Очевидно, именно небо, его чистая и светящаяся голубизна послужили причиной улыбки Поленова: она была беспредметна, его улыбка, была непроизвольным биологическим ответом весеннему утру.

– Вставай! – крикнул Хохлов ученице Вхутемаса, шестнадцатилетней Витулиной, еще дремавшей в постели. – Вставай, тебе говорят: весна!

Коленька вытолкнул ее из-под одеяла, горячую от сна, в одной коротенькой и помятой денной рубашонке. Он подтащил Витулинку к окну, – зажав ладони между ног, она смотрела на голубое небо, на прозрачные сосульки, на квартиранта Поленова и тоже улыбалась. Бывали случаи, когда великие истины, научные открытия и даже математические формулы внезапно угадывались во сне, в один миг неожиданного озарения. Поэтому нет ничего неправдоподобного в том, что равнодушная и немного досадная потребность в тепле, соединявшая Коленьку с Мухой, с Дорой из хора и теперь с Витулиной, в одно мгновение преобразилась в любовь. В это первое весеннее утро два человека, стоявшие босиком, в одних рубашках, на холодном, отсыревшем полу у окна, наполнялись, как сосуды, с быстротой необычайной сознанием своей любви. Тело Витулиной еще хранило зной постели, но он уже был не нужен Коленьке Хохлову, и, несмотря на то что пар еще вылетал изо рта, что в комнате было сыро и зябко, ему захотелось окунуться в свежую воду, подставить голову и плечи под кран. Но водопровод не действовал, вода еще не оттаяла в трубах. Одевшись наспех, Коленька схватил кувшин и спустился во двор. Квартирант Поленов продолжал стоять – руки в боки.

– Извольте видеть! – сказал Поленов.

– Да! – ответил Коленька, и они оба засмеялись.

Коленька нацедил воды из дворового крана, обмотанного соломой и тряпками, и, не переводя дыхания, взбежал на четвертый этаж. В столовой солнечные искры сверкали на горке с русским трактирным фарфором, когда-то собиравшимся Коленькой и почитаемым нянькой Афимьей: на чашках саксонского убора и лиможской формы, на чайнике «Рафаэль» с вычурной ручкой под рококо, на фасонной венецианской посуде дятьковского, бронницкого, городищенского или дулевского производства, на густо-кобальтовом, темно-зеленом и пунцовом блеске, на лубочной деколи с золотой разделкой, на стекле и фаянсе, на масленках, сахарницах и солонках в виде наседки в корзине с цыплятами, или бревна с воткнутым в него топором, или плывущего лебедя, виноградной лозы, ананаса, раскрывающегося пополам. В Колиной комнате шестнадцатилетняя Витулина, в коротенькой рубашонке, едва доходившей до бедер, и в валенках на босу ногу, оправляла постель.

Все в этот первый весенний день было необычайным, все казалось новым и волнующим. Идя по городу, Коленька радостно читал непривычные названия улиц: исчезли Литейный, Шпалерная, Дворцовая площадь, Невский – появилась площадь Урицкого, улица Воинова, бульвар Володарского, проспект 25-го Октября, площадь Революции, Большая Пролетарская улица, Кооперативный переулок, проспект Нахимсона… Почему еще существует имя «Петроград»? Надо бы и его перекрасить в «Восстанск», в «Переворотск»! Коленька весело смеется, прижимая к себе Витулину. История, жизнь прекрасны в своих переменах; город – жизнь, а не музей. Впрочем, все сегодня прекрасно: голубое небо; милиционер, закуривающий цигарку; разбитый броневик, торчащий из сугроба; талый снег и полыньи на Неве; прекрасно само весеннее слово «полынья», прекрасен еврейский юноша с большими синими ушами, переходивший дорогу и вдруг погнавшийся за сорванной ветром кепкой; прекрасны солнечное тепло и радужные слезы уходящей зимы. Блестят хрустальные подвески, потоки выбиваются из водосточных труб.

Вот петербургский Парфенон – белая Фондовая Биржа на разливе двух рек. Три года тому назад по ее широчайшей лестнице суетливо сновали маклеры, банковские агенты, менялы. Теперь она стоит в запустенье, и трещины пробегают по ее колоннам, подобно ящерицам. Коленька подымается по ступеням на верхнюю площадку. Старый портал напоминает величественную театральную декорацию Бибиены или Гонзаго. Какой торжественный, всенародный театр!

– Витулик! – зовет Коленька. – Девочка моя! Смотри: там, в сквере, сходящем к Неве, я выстрою трибуны для публики; там разместятся десятки тысяч зрителей. Здесь, на ступенях, на портале – будут тысячи актеров! Вчерашнюю Биржу я превращу в театр. Смотри!

Коленька подбирает с влажной каменной плиты заржавый гвоздь и выскабливает на штукатурке Томонова храма чертеж мелькнувших в воображении зрелищ. Коленька ничего не видит вокруг себя, он забывает, что уже много времени на апрельском сквозняке, укрывшись за колонну, дрогнет Витулина. Очнувшись, Коленька целует ее в губы и произносит: «Люблю».

8

Командующему Петроградским Военным Округом.

Уважаемый товарищ, В соответствии с директивами, полученными от Президиума Петросовета, Чрезвычайная Тройка по проведению первомайских торжеств в гор. Петрограде настоящим просит Вас не отказать в любезности предоставить в распоряжение Начальника Штаба Чрезвычайной Тройки, под его личную ответственность, до 2.000 красноармейцев разного рода оружия (спецификацию прилагаю) при краскомах, орудиях и полном боевом снаряжении, а также – 3 самолета, 1 дирижабль, линейный крейсер «Аврора», 2 контрминоносца, 5 автоброневых машин и салютное орудие Петропавловской крепости – на день 1-го Мая (с 5 ч. дня до 12 час. ночи) и в дни репетиции, числом 10 для личного состава и не более 2 для кораблей, самолетов, броневых машин и орудий.

Снабжение личного состава продуктами питания возложено на Продовольственный сектор Штаба, по след. норме на человека: 1/8 фунта хлеба, 1/8 ф. леденцов, 1/4 ф. вяленой рыбы, 1/16 ф. махорки и горячий кипяток, плюс в день 1-го Мая 1/4 ф. пшенной крупы и 1/2 ф. овса.

Просьба озаботиться выделением постоянного состава, дабы текучестью участников не осложнять репетиций и не подорвать спектакля.

С товарищеским приветом

Пред. Чрезв. Тройки: М. Каминер.

Нач. Штаба: Н. Хохлов.

Управдел Штаба: Д. Шапкин.

В 1561 году скульптор Леон Леони писал к Микель-Анжело: «Я занят самым пышным празднеством, какое только осуществлялось за последние сто лет. В нем участвуют горы, острова, настоящие воды, сражения на суше и на море, с небом, адом и многочисленными постройками в перспективе. Мантуя представляет собою сейчас настоящий хаос, и можно подумать, что я прислан сюда для разрушения. Здесь больше не найти ни досок, ни гвоздей, ни крыш, ничего: так много материала я употребляю для этих построек».

В Зимнем дворце, в Тронном и в Гербовом залах, репетировали массовые сцены. По узорному паркету с криками «ура!» красноармейцы проносились атаками, в сомкнутом строю и в рассыпном. На дворе походные кухни кипятили воду.

9

В день 1-го Мая всегда бывает солнечно, ветрено и тепло. В этот день природа не дает осечек. Снова по улицам Петербурга, красным от флагов и черным от народа, продвигались карнавальные колесницы: грузовики, превращенные в телефонный аппарат, в избу-читальню, в молотилку, в самолет, в мясорубку, наполненную генералами, в гильотину, под ножом которой болталась огромная голова Пуанкарэ; дальше двигалась клетка, набитая приставами и полицейскими; калоша, в которой сидели дядя Сам, Джон Буль, Клемансо, Шейдеман, Милюков, Чемберлен и Керенский. 1-го Мая 1920-го года в Петербурге произошло чудо: на Марсово поле сошлись тысячи людей, и к 5 часам дня оно преобразилось в тонкоствольный, прозрачный парк. С октября 17-го года, из месяца в месяц, из года в год – забывая, что месяцы и годы остались позади, – говорили: «Большевики не протянут и двух недель, большевики падут, как только Колчак, они падут, как только Деникин, разбегутся, как только блокада, лопнут при первом неурожае»… Теперь – о Марсовом парке: «Он зачахнет через две недели, через месяц его выдернут на свалку». Но к концу мая парк зазеленел. Давняя какая-то российская императрица писала про Летний сад: «Огород наш дюже разросся», – с 1-го Мая 1920-го года его площадь увеличилась втрое.

Коленька Хохлов, опять не спавший несколько ночей, с утра объезжает город в кузове мотоциклетки. Солнце слепит глаза, балтийский ветер упорствует, преграждая движение, бьется и щелкает красный флажок у руля. В 9 часов вечера небо еще светится отблесками ушедшего дня. В здании Биржи, в центральном зале, тысячи людей рядятся в театральные костюмы, в плащи, мундиры и рубища, в цилиндры и треуголки; надевают парики, приклеивают бороды. Коленька едва держится на ногах, в коленях начинается дрожь. Взобравшись на подоконник, он в последний раз обращается к участникам представления. Голос охрип. Коленька с трудом выкрикивает слова, чтобы они были услышаны в зале. Короны, треуголки, рубища, плащи, цари, рабы и боги – четыре тысячи голов отвечают Хохлову:

– Даешь Биржу!

Бутафория театральных складов – троны из папье-маше, деревянные мечи и картонные шлемы, раскрашенные одежды исторических драм, опереток и опер – смешиваются с действительным оружием, актеры – с армией и флотом, балет – с полевой артиллерией, хор филармонии – с митинговым оратором, оркестры – с орудийной пальбой и морскими сиренами, с исполинским органом фабричных гудков и ревом пропеллеров. Военные суда, построившись на Неве перед Биржей, заливают ее лунным пламенем прожекторов. Полыхнет небо, и ракеты опрокидывают на город ливень красных звезд. Голодная, босая революция нанизывает новое звено на общую цепь того площадного искусства, где количество становится качеством, цепь, уходящую в далекие века: уличные шествия «тела Христова», кощунственные празднества «осла», средневековые мистерии, представления нидерландских риторических камер и нюренбергских цехов, королевские въезды, рыцарские джостры, итальянские торжества Возрождения, санкюлотские ритуалы Французской революции в честь Федерации, Конституции, Разума, Высшего Существа. Этот ветреный первомайский вечер у Биржи – для Коленьки Хохлова неповторим, как неповторима всякая высшая точка; в ту минуту, когда с бастионов Петропавловской крепости пушки возвестили окончание зрелища, он почувствовал: революция для него умерла.

Возвращаясь домой, Коленька заплакал: как и все русские люди, он умел плакать над абстракциями. Но возможно, что его слезы были следствием усталости и многих бессонных ночей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю