355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Анненков » Повесть о пустяках » Текст книги (страница 3)
Повесть о пустяках
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 11:31

Текст книги "Повесть о пустяках"


Автор книги: Юрий Анненков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)

13

По-прежнему бумажные розаны – лубочные песни с надрывом – цветут алым, голубым и розовым анилином, золотой фольгой и сусальным серебром в трактире «Северный Медведь», в махорочном дыму. Стриженные в скобку гармонисты продолжают чинно сидеть в ряд, оперев на колени гармонь. Студенты и извозчики поминутно распахивают визгливую дверь. Живые цветы хранятся засушенными в гербарии, в пачке спрятанных бережно писем, в томике любимого поэта. Бумажные цветы, наивная подделка под настоящие, вызывают пренебрежительную улыбку – их жизнь особенно недолговечна: зеленые обмотки раскручиваются с проволочного стебля; проволока прокалывает чашечку, венчик, обнажая все несовершенство и убогую хитрость структуры; наступает позорная смерть – без почестей, без торжественных усыпален ботанических атласов. Но когда в лавке старьевщика или в коллекции чудака – собирателя курьезов – неожиданно оживет под стеклянным колпаком запыленный, помятый и уже бесцветный бумажный букет, – он непременно повергает зрителя, обладающего нормальным комплексом чувств, в несколько грустное и все же отрадное созерцание, более волнующее, нежели те ощущения, что возникают при перелистывании даже самых драгоценных гербариев… Одним словом, в трактире «Северный Медведь» или «Северная Звезда» – на Песках, на Лиговке, на Малом проспекте – всегда найдется подвыпивший студент, который будет плакать, раскидав свои локти по столу, от смутного сознания бренности, непоправимости человеческой жизни – под отчаянные переборы гармонистов.

Вальс «На сопках Манчжурии»
 
Мрачно вокруг,
И ветер на сопках рыдает.
Порой из-за туч выплывает луна,
Могилы солдат освещает.
 
 
Белеют кресты
Далеких героев прекрасных,
И мрачные тени, кружася вокруг,
Твердят нам о жертвах напрасных.
 
 
Средь будничной тьмы,
Житейской обыденной прозы,
Забыть до сих пор мы не можем войны,
И льются горючие слезы.
 
 
Плачет отец,
Пла-а-чет жена молодая,
И плачет вся Русь, как один человек,
Злой рок судьбы проклиная.
 
 
А слезы бегут,
Как волны далекого моря,
И сердце терзает тоска и печаль
И бездна великого горя.
 
 
Героев тела
Давно уж в могилках истлели,
А мы им последний не отдали долг
И вечную память не спели.
 
 
Мир вашей душе,
Вы погибли за Русь, за отчизну,
Но, верьте, еще мы за вас отомстим
И справим кровавую тризну.
 
14

Бедный Котик Винтиков! Он уже ждал своей очереди появиться в этой повести, но был вычеркнут из черновика. У Котика были всегда улыбающиеся глаза и такие припухшие губы, точно он только что целовался взасос. Но на самом деле он никого не целовал в своей жизни: он только собирался целовать черноглазую Надюшу Португалову. Вскоре после Цусимы Надюшу поцеловал Сережа Панкратов, тогда еще гимназист. Произошло это в январе 1905 года, в самые первые дни его, в Крещенье. А 9-го января Сережа Панкратов шел с толпой рабочих к Зимнему дворцу. Коленька гулял по улицам в гимназической шинели, повязанный башлыком, и, столкнувшись с толпой, увидел Панкратова. Коленька зашагал рядом с ним.

– Хохлик, – произнес Сережа Панкратов, – катись домой: затопчут!

Сережа был гимназистом седьмого класса, а Коленька – третьеклассником. Сережа читал Карла Маркса, а Коленька – «Жизнь животных» Брэма. Но Коленька продолжал идти в ногу с Сережей и в ту минуту, когда хотел спросить о смысле этой прогулки, с удивлением услышал щелканье орехов. Звук казался таким неуместным – очевидно было, что никто орехов щелкать не мог, что Коленька тотчас решил: это просто бросают по мостовой булыжниками. Но вокруг был глубокий январский снег. Не понимая, что происходит, Коленька повернулся с вопросом к Сереже – Сережа Панкратов, вздрагивая, лежал на снегу. Люди разбегались в разные стороны: черными пятнами по голубому. Коленька кинулся было тоже бежать, но вдруг вернулся к Сереже, упал перед ним на колени и, стесненный башлыком и неудобно подвернувшейся шинелью, стал прикладывать снег к его лбу и к его рукаву. Снег мгновенно краснел. Коленька смахивал его ладонью и накидывал свежий. В его голове не мелькало никаких мыслей, ни даже простого недоумения: все это производил Коленька механически. Он слышал топот пронесшихся в страшной близости лошадей, слышал отдельные крики, но поднялся лишь после того, как кто-то положил Сережу Панкратова на извозчичьи сани. Тогда Коленька стряхнул с себя снег и, не замечая кровавых пятен на своей шинели, пошел домой. Только к утру следующего дня он сумел заплакать.

Гимназия – это, прежде всего, директор гимназии. Директор был грек и даже составил учебник греческого языка. Но греческий язык упразднили. Директор остался директором, но жалованье ему сократили за отсутствием предмета преподавания. Директор заперся в своей квартире и выходил из нее только для того, чтобы кого-нибудь распечь, разнести и наказать. Затем, гимназия – это инспектор Солитер Панталоныч, прозванный так потому, что настоящее его имя было Фелитер Аполлонович. Преподавал алгебру в старших классах и устраивал (во всех классах) еженедельные обыски в партах. Потом – батюшка, отец Тарантас, или просто Тарань, а то и Вобла (настоящее имя Таранец); стар, сед и ко всему равнодушен. Классный наставник Николай Степаныч Блинов, преподаватель русского языка, бескорыстно влюбленный в Кантемира, Державина, Жуковского, Пушкина, Гоголя, Лермонтова и Тургенева, – остальных не читал. Немец Браун, составитель учебника по немецкому языку, учил когда-то Хохлова-отца и носил Владимира на шее. Август Валерьянович Либерман (латынь), снискавший любовь среди учеников веселыми анекдотами, степень пристойности которых была обратно пропорциональна возрасту учеников. Одевался с иголочки, ухаживал за племянницей министра народного просвещения и распространял в классе запах духов. Историк Навозов, молодой, горластый человек с руками землекопа, живший в Колпине в собственном домишке и читавший вслух ученикам «Quo vadis», за что приобрел репутацию вольнодумца и реформатора. Математик Паскудин (настоящее имя – Проскудин), с рыжей бородой и в очках, обмотанных на переносице ваткой. Швейцар Петенька, николаевский ветеран без руки, но с нашивками и медалями, сердитый лицом, добрый и ласковый сердцем, – торговал тетрадками (в линеечку и в клетку, прямую и косую), карандашами, вставками и перьями. Сторож Никон, продававший сладкие булки в младших классах, папиросы – в средних, водку и презервативы – в старших. Учитель чистописания и надзиратель Семен Семеныч (фамилия неизвестна), надписывавший готическим почерком тетрадки, купленные у Тетеньки, и водивший учеников на прогулку от Аничкова моста ло Симеоновского и обратно во время большой перемены. Учитель рисования Яков Евсеич (фамилия неизвестна), тихий, отечный человек, учивший тушевать рисунки в диагоналевую сетку и за всякое отступление от этого правила, независимо от достигнутых результатов, ставивший двойку. Яков Евсеич умер от водянки. За гробом шли три человека: заплаканная старушка (мать? жена? кухарка?) и Коленька с нянькой Афимьей. Коленьку отпустили ради этого случая на два утренних урока, но он не явился ни на один. Яков Евсеич был первым покойником, которого увидел Коленька в своей жизни; покойник вызвал в нем тошноту и непреодолимое любопытство…

Вот это и есть – гимназия. Но, кроме того, гимназия – в вечном страхе, в постоянном обмане, в зависти и фискальстве. Не следует верить чувствительным воспоминаниям о годах, проведенных в гимназии, – такие воспоминания проникнуты лучшими намерениями, но не соответствуют действительности. Гимназия – это школа пороков, тайных и явных, ложь о человеке, ложь о природе, залоснившиеся брюки, пропахшие сортиром, пальцы в чернильных пятнах, туманная Фонтанка с дровяными баржами за окнами, пожарный кран в томительном коридоре, несправедливые окрики, прыщи на лице и мечта о побеге.

15

Всеобщая забастовка. Колина гимназия бастует тоже. Коленька уже знает, что такое – революция. Иван Павлович радуется тому, что бездействует водопровод, что почтальоны не приносят почту, что по улицам ходят демонстранты, что не горят фонари, что где-то в рабочем совете сидит доселе неизвестный адвокат Хрусталев-Носарь и диктует правительству свои условия. Коленька тоже в восторге. По вечерам на улицах Петербурга можно играть в прятки, в кошки-мышки, в казаки-разбойники. Скользят, жмутся вдоль стен редкие тени прохожих; разъезжают казачьи патрули. По вечерам Коленька выходит на улицу с финским ножом в кармане; гимназическую шинель оставляет дома и наряжается в коротенькую шубку для катка. Революция похожа на игру в прятки и в казаки-разбойники. В гимназии, в гимнастическом зале, происходят сходки. Краснощекий, смеющийся восьмиклассник Подобедов ведет собрания. Гулька Бабченко, из седьмого параллельного, призывает к революционной стойкости. Коленька аплодирует и готов закричать «ура». Директор, наткнувшись на заставу из парт и кафедр, убежал в свою квартиру и в тот же вечер умер от разрыва сердца. Ученики узнали о его смерти только через неделю; кто, где и как хоронил директора – осталось невыясненным. Историк Навозов стал появляться в гимназии в косоворотке под расстегнутым сюртуком, здоровался с учениками за руку, кое-кому из них говорил «товарищ». Он поддерживал требование гимназистов о введении лекционной и даже факультативной системы преподавания, о представительстве учеников и их родителей в педагогическом совете, об отмене формы и обязательной общей молитвы, о разрешении курения в старших классах, выступал на сходках, наполняя гимназический зал грохотом своего голоса: под окнами проезжала артиллерия. Гимназисты воробьями сидели на подоконниках, на параллельных брусьях, на козлах, на трапециях.

Коленьке 13 лет. Но разве тринадцатилетние гавроши не умирали на баррикадах? С отрядом Гульки Бабченко Коленька идет в соседнюю женскую гимназию снимать учениц с занятий. Десять гимназистов в шинелях нараспашку вошли в вестибюль. Была перемена. Гимназистки в коричневых платьях и черных передниках сновали по лестнице, перекликаясь звонкими голосами.

– Товарищи! – закричал Гулька Бабченко. – Во имя солидарности с рабочим классом, борющимся за свою свободу, мы, от лица объединенного совета старост петербургских средних учебных заведений, призываем вас, товарищи-гимназистки, влиться в общее движение, захватить свои сумки и покинуть классы! Мы призываем вас, товарищи-гимназистки…русская женщина всегда стояла в первых рядах…

На верхней площадке остановилась ученица шестого класса Мэри Оболенская. Она перегнулась через перила и плеснула в лицо Гульки Бабченко из ночной посуды. Дворники выбросили Бабченко на улицу; Коленьку выволокли за ухо…

В квартире Щепкиных, сидя у пианино «Юлий Генрих Циммерман» и повернув лицо в сторону кретонового кресла, где улыбалась Полина Галактионовна, студент Вовка, который все еще был студентом, напевал:

 
Я – Трепов в свите,
Я генерал.
Я вместе с Витте
Шел на скандал.

Мой герб: ружье, штыки и плеть,
Девиз: патронов не жалеть!

Я – Трепов в свите,
Bonjour, Mesdames![5]5
  Добрый день, сударыни! (фр.)


[Закрыть]

 
* * *
 
Я – Куропаткин,
Меня все бьют,
Во все лопатки
Войска бегут.
 
 
Я как стратег и генерал
Японцам Порт-Артур отдал…
 
 
Я – Куропаткин,
Я все сказал.
 
* * *
 
Я – Сергей Витте,
Премьер-министр.
Как повелитель —
В решеньях быстр.

Я отпечатал манифест,
Пригодный для известных мест,

Я – граф Портсмутский,
Несу свой крест…
 

Юноша Михайлов в Таврическом саду стрелял в адмирала. Юношу судили, он был неразговорчив, отказался назвать сообщников, и его повесили… Историк Навозов отнес в охранное отделение 15 страниц убористого письма о личных наблюдениях, сделанных в трех петербургских гимназиях, с точным поименованием всех уличенных в неблагонадежности учеников, родителей и учителей. Навозов получил назначение на пост инспектора Колиной гимназии вместо Солитера Панталоныча, отстраненного за мягкость и административную растерянность. Навозов явился в гимназию в новом мешковатом вицмундире; артиллерийский обоз прогромыхал по классам, коридорам, рекреационным залам; тяжелые кулаки землекопа стучали по столам. В первый же день историк Навозов «вышвырнул из стен гимназии свыше тридцати паршивых овец, дабы продезинфицировать удушливую атмосферу». Гулька Бабченко и Коленька Хохлов оказались в их числе. Для краснощекого, веселого Подобедова увольнение явилось уже безобидной и запоздалой формальностью: историк Навозов не подозревал, что юноша Михайлов, стрелявший в адмирала, был в действительности гимназистом восьмого класса Подобедовым.


16

Судьба Сережи Панкратова была решена. Испытав в течение нескольких дней жестокую борьбу со смертью, он поправился и вышел из больницы с исковерканной рукой и без глаза. Вслед за Котиком, хотя и по другим причинам, Сережа сходит теперь с этих страниц. Его жизнь раскрывается в двух десятках слов. Гимназии он не окончил: изуродованного, его исключили из нее с волчьим паспортом. Надюшу Португалову он больше не встречал – ему было страшно показаться ей в таком виде. Надюша также смертельно боялась этой встречи. Впрочем, уже по весне Надюшу целовал технолог Поваренных… Ненависть, нечеловеческая, животная ненависть к тем людям, которые разбили личную Сережину жизнь, осталась единственным чувством, его наполнявшим – до краев, до истерики, до исступления. Только ею, этой ненавистью, руководился Сережа во всех своих поступках. Во время войны, служа в канцелярии военного госпиталя, он дал глотнуть нерастворенной сулемы раненому корнету: корнет был графом. Вслед за февральской революцией Панкратов сделался пропагандистом в профессиональном союзе домашних прислуг. Заикаясь, размахивая искалеченной рукой, он призывал разгоряченных кухарок, судомоек и горничных доносить на своих хозяев. Первой осуществленной любовью его стала кухарка Каролина, сорокалетняя эстонка, заразившая Сережу дурной болезнью. После Октября его зачислили в Петербургскую Чрезвычайную Комиссию. Но, будучи человеком нисколь не выдающимся, он не был допущен к оперативной работе, он сидел в канцелярии и объявлял посетителям о расстреле их родственников.

Сережа Панкратов умер в 1922 году от кровавого поноса. Точка.

Зато о толстом Семке, об удивительном Семке Розенблате, будет здесь подробнейший рассказ. Семка не дрался на фронтах, он не дрался даже в гимназическую пору, он осторожно становился к сторонке, когда его приятели тузили друг друга пряжками своих форменных кушаков за оградой собора Спасо-Преображения. Семка даже не был гимназистом – он получил домашнее образование. Он мог свободно разгуливать по улицам, заложив руки в карманы и насвистывая, когда приятели изнывали от пятичасового сидения за партами. Она зубрили латынь в то время, как он скупал в табачных лавчонках почтовые марки для дурацкой коллекции. Но вот однажды он продал свою коллекцию и на вырученные деньги купил велосипед.

Как уже было сказано, Семка не бился в окопах, не отлеживался в мокрых воронках, не был ни ранен, ни убит на войне: в самые страшные ее годы он спокойно открыл на Садовой улице «Контору Коммерческой Взаимопомощи», переменив свою фамилию на «Розанов». И все же повесть его жизни необыкновенна и замечательна.

Помнит ли Семка Федю Попова?

И о нем, незабываемом Феде Попове, поведется рассказ, темный, запуганный. Федя дрался всю свою жизнь: в детстве и в зрелом возрасте, на всех фронтах, внешних и внутренних, в мировую войну и в гражданскую, и даже на тех фронтах, которые он сам создавал, если наступала невольная передышка.

17

Почти полное десятилетие, безостановочно, с одной эстрады на другую, с благотворительных вечеров на концерты студенческих землячеств (с танцами, с хоровым пеньем, с холодным буфетом и клюквенным морсом) блуждали знаменитые писатели, любимцы публики, читая отрывки из своих произведений, впитывая благоговеющие взоры молодежи, дразня недружелюбие полицейского пристава и закусывая под белую головку в артистической комнате, набитой студенческими тужурками, влюбленными девицами и распорядительскими значками. Ходотов мелодекламировал брюсовского «Каменщика» под музыку Вильбушевича. Только речи Аладьина в первой Государственной Думе могли соперничать в успехе с «Каменщиком» Ходотова!

Из трактира в трактир, от «Давыдки» на Владимирском в «Вену» на Морской, из «Вены» – в «Малый Ярославец», из «Ярославца» – в «Квисисану», из «Квисисаны» – в «Первое Товарищество», потом – снова к «Давыдке», из «Варьете» на Фонтанке – в «Знаменскую» на Лиговке и, наконец, в ночной буфет на Николаевском вокзале – слонялись искавшие популярности журналисты, газетчики, репортеры, поэты; рисовали на стенах рыбьими косточками и жареной картошкой, вырезали автографы на столах и стульях, подсаживались к чужим столикам, произносили пьяные тосты за русскую Музу, за Пушкина и за Дмитрия Цензора, травили кошек в отдельных кабинетах и те платили по счетам. Сколько девушек, приехавших оттуда – из Тулы, Воронежа, Орла, Тюмени – на Бестужевские курсы, на Высшие, на Театральные, на Педагогические, в Консерваторию, – растратили свою первую любовь в затхлых меблирашках, в «Гигиене», в «Екатерингофских номерах», в «Эрмитаже», на Карповке, и просто ночью, в извозчичьей пролетке, на Островах! Пена русской культуры кипела, переливаясь, как в физических приборах, по сообщающимся сосудам – из сборников «Знания» в альманахи «Шиповника», из «Шиповника» в альманахи «Земли», из «Зрителя» в «Жупел», из «Жупела» в «Сатирикон», отлагая тяжелые несваримые пласты в «Ниве», в «Русском Богатстве»…

Студенты (кто еще? податные инспекторы? молодые доктора? приват-доценты? помощники присяжных поверенных? лицеисты? – возможно) бежали по вечерам в театр Коммиссаржевской смотреть Метерлинка и Пшибышевского, Ибсена и Леонида Андреева. Светлый, единственный голос улетал под колосники, подымая с собой, в корзинке воздушного шара, студентов, сидевших на галерее, курсисток, приват-доцентов, помощников присяжных поверенных. Очнувшись при последнем падении занавеса, студенты спешили из театра в подвал к «Черепку» на Литейном проспекте, к «Соловью» на углу Морской и Гороховой, в пивные «Северный Медведь» или «Северная Звезда» – на Песках, на Петербургской стороне, на Васильевском – не в силах освободиться от ощущения полета. В подвале «Черепка» лакей, похожий на профессора, скользит с подносом от столика к столику. Студенты кричат ему:

– Сперанский, полдюжины «Старой Баварии»!

– Профессор, копченого угорьку!

– Сперанский, селедку с луком!

– Слушаю-с, коллега, – отвечает Сперанский по-профессорски.

В отдельной комнатке с красным диванчиком гражданец Савва Керн (по восходящей: «Я помню чудное мгновенье») читает стихи: стакан за стаканом, страница за страницей. Окурки на тарелках, чайная колбаса, салат из картошки.

По вечерам над ресторанами

Горячий воздух дик и глух…

Слова у Керна слега заплетаются от выпитого пива. Сперанский, с салфеткой на руке, слушает, почтительно отойдя в угол комнаты.

 
… И веют древними поверьями
Ее упругие шелка,
И шляпа с траурными перьями,
И в кольцах узкая рука…
 

Студенты в Петербурге читают «Незнакомку». Девочка Ванда из «Квиси-саны» говорит:

– Я уесь Незнакомка.

Девочка Мурка из «Яра», что на Петербургской стороне, клянчит:

– Карандашик, угостите Незнакомку!

Две подруги от одной хозяйки с Подъяческой улицы, Сонька и Лайка, одетые как сестры, гуляют по Невскому (от Михайловской улицы до Литейного проспекта и обратно), прикрепив к своим шляпам черные страусовые перья.

– Мы – пара Незнакомок, – улыбаются они, – можете получить электрический сон наяву. Жалеть не станете, миленький-усатенький (или – хорошенький-бритенький, или – огурчик с бородкой).

Гражданец Савва Керн читает. Язык его повинуется все неохотнее. Юрист Темномеров Миша, откинувшись на спинку диванчика, закрыл глаза и шепчет беззвучно любимое имя:

– Тина, Тиночка.

Коленька Хохлов рисует, рисует, рисует, и ему становится обидно, грустно и тревожно оттого, что в голову неотвязно просятся вымыслы невежественных художников Ропса и Бердслея и слабого духом Чурляниса.

18

Еще накануне, несмотря на ползшие с разных сторон слухи, все было попрежнему. Татьяна Петровна Хохлова варила на террасе варенье и читала «Крейцерову сонату». Душистая, бледно-сиреневая пенка вздымалась в тазу.

За стеклами лиловел вечереющий садик, неподвижно висел гамак меж двух осин, под зеленой перекладиной никли качели, кольца, трапеция, и дальше, сквозь красные стволы уходящих за дюну сосен, серым блеском светлел залив.

На террасу подали вечерний самовар. Горничная Поля, открыв постели, ушла гулять на вокзал. Кухарка Настасья, дворник Донат и нянька Афимья устроились на кухне играть в «свои козыри». Засаленные карты в сердцах кидались на скатерть, вздрагивала керосиновая лампа. Няня Афимья вскипала ежеминутно:

– С чего ты под мене ходишь? У тебе на руках винни, а ты – с крестей! Чернота стучалась в окна крыльями ночных бабочек. В обход выбегали мыши… На завтра были заказаны к обеду грибной суп со сметаной, тефтели по-гречески и, на третье, воздушный пирог с клубникой – воздушный пирог приготовлялся всегда на другой день после сливочного мороженого, чтобы не пропадали белки…

Завтрашний день наступил после обыкновенной июльской ночи. К утреннему чаю пришли газеты. В газетах была война. Иван Павлович Хохлов вслух прочитал приказ о мобилизации и даже обе передовицы: либеральной «Речи» и официозного «Нового Времени». Передовицы Иван Павлович читал обычно в поезде по дороге в Петербург, на службу. Но война перемешала все навыки, все взгляды и убеждения. Так в андерсеновской сказке ветер перемещал вывески. Хохлов не узнал самого себя и не знал своей жены; жена с недоумением слушала мужа, как слушают нового человека. Иван Павлович всю жизнь считал себя пацифистом, но сегодня, прочитав газету, неожиданно ощутил лихорадочный наплыв воодушевления.

– Теперь, – заявил он, – когда война стала фактом, все наши идеи, весь наш политический протест необходимо на время отбросить в сторону! Долг гражданина и, в конце концов, патриотическое самолюбие заставляют нас все внимание устремить на защиту границ. Дважды два – четыре.

– Что ты говоришь, Ваничка? Разве ты не видишь, что война – преступление? Преступление уже хотя бы потому, что у нас есть сын.

– Тебя подменили, Таня. Я не подозревал, что у моей жены так слабо развиты общественные инстинкты.

Иван Павлович торопился к раннему поезду. Чай остался недопитым. Татьяна Петровна наспех сунула в пальто мужа бутерброд с холодной котлеткой. Няня Афимья прослушала газеты, прослушала споры Хохловых и встала из-за стола.

– Поясницу чего-то заломило: Геннадий мой, того гляди, не приехал бы, – сказал она, заохала и поплелась по своим делам.

Первая страница газеты была в тот день бесстрастна, как накануне, как за неделю, как за год до войны:

О тихой кончине бывшего офицера Кавалергардского Ея Величества Государыни Императрицы Марии Феодоровны полка, генерал-адъютанта в отставке

Павла Дягилева

сообщали командир и офицеры полка, а также жена, сыновья, невестки и внуки покойного.

О смерти генерала от кавалерии

Александра Пушкина,

последовавшей в имении Останкино Катарского уезда, с глубокой скорбью извещали жена и дети…

В летнем Буффе шел фарс «Запретный город».

В Луна-Парке: Танцы одалисок. Танго. Электроновость!!! Кинетофон Эдисона (говорящий и поющий кинематограф).

Обозрение: «По ночам… по ночам…»

В Зоологическом саду: Оперетта «Гаспарон, морской разбойник».

В Аркадии: «Старички и девчонки».

Аквариум: «Афродизия».

Цирк Чинизелли: 33-ий день международного чемпионата французской борьбы. Решительные схватки. 1) Поль Абс – Збышко Цыганевич, 2) Туомисто – Поддубный, 3) Лурих – Мурзук; арбитр Дядя Ваня…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю