Текст книги "По направлению к Рихтеру"
Автор книги: Юрий Борисов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)
Меня один раз церковь вернула к жизни. Не церковь вообще – совершенно определенная. Мы сейчас туда и отправимся. Самое хорошее время – не должно быть столпотворения.
Сборы были недолгими. Натянув на лоб кепку и обмотавшись шарфом, Святослав Теофилович вскоре шагал по направлению к Пресне.
У меня было очень затяжное состояние… депрессивное, даже паническое. Ночью уходил на Яузу, подолгу стоял на мостах. Ужасные предчувствия… Но вот случайно – уже от безысходности – забрел к Иоанну Предтече [45]. На следующий день, представьте, уже учил 106-ой opus Бетховена.
А знаете, какой композитор самый религиозный? Нет-нет, не Бах. У него все слишком организовано, выглажено по стрелке. Ты уже не можешь стоять – но должен. Тебе сегодня не хочется молиться – но должен.
Самый религиозный – Франк! Это Бог внутри тебя. Все как раз субъективно и спрятано от других. Ты и икона!
Йорг Демус [46]мне заявил, что «Прелюдия, хорал и фуга» Франка выше всех опер Вагнера вместе взятых. Это он, конечно, хватил…
Если уж говорить о Франке, то его квинтет – это «ST. MATTHEW PASSION» в камерной музыке. В фортепьянной литературе ничего похожего нет. Надо очень мало накануне спать, чтобы это хорошо сыграть. Довести себя до такого состояния, чтобы на всех кидаться.
Церковь Иоанна Предтечи почти пуста. Святослав Теофилович пишет записки, покупает свечи. Ставит их Николаю Угоднику и Спасителю. В храме шепотом произносит несколько слов: «Приходите сюда, когда вам плохо. Вы молитвы знаете? Я только две: «Святому Духу» и «Отче наш». Очень рекомендую – все-таки успокаивает. А вот «Верую» пока не осилю. Но половину уже выучил…»
Встав на колени, молится, читает молитвы. Выходя из храма, раздает милостыню.
Это состояние Скрябин передал. У него есть поэма «К пламени». Я ее называю иначе – «Неудавшаяся молитва».
Я слышу молитву – возможно, обреченного человека. Ночью. Он один в церкви. Никто ему не мешает молиться. Но происходит то, чего он панически боится – церковь заполняется людьми. Для него это как пытка, как наваждение. Слышит колокола, затыкает уши и выбегает из храма.
Ад – это одиночество. Человек, навсегда лишенный общения. Только и всего. Но как это страшно! Пожалуйста, молитесь с Тутиком, чтобы меня миновала чаша сия.
О Скрябине много говорил с Софроницким. Я преклонялся… но не робел. Играл Седьмую и Девятую сонаты у него на Песках. Он отдавал должное («Как у тебя выходит квинтовый этюд – я не могу так!»), но намекал, что колокола в Седьмой сонате недостаточно тревожны.
– Не чувствую конца света, должно быть его приближение!
– Зачем же его приближение? Озарить хоть каким-то светом! – защищался я.
В ответ на это он рисовал жутковатую картину:
– Эта соната – четвертый всадник Апокалипсиса. Я не слышу ее как «белую мессу». Когда была снята четвертая печать, появилась Смерть на бледном коне… Девятая соната – последняя печать. Луна делается как кровь…
Наши подходы в этом не совпадали. Софроницкий с первых же тактов Девятой сонаты начинал нагнетание. Все делалось мастерски, но одной краской: мрачнее, мрачнее… В результате кульминация немного проваливалась – в Марше не было неожиданности! Луна уже с самого начала была как кровь!
Если использовать выражения Скрябина, то Софроницкому ближе «заклинание», мне – «дремлющие святыни». Я представлял себе метеорит, который пролетел земной шар через миллионы лет. Метеорит видел только песок, голые утесы… То, что осталось. Повстречавшийся ему дух плакал, рассказывая, что когда-то здесь была жизнь. Но все в один миг кончилось.
Этот дух плакал бы еще больше, если б услышал исполнение Горовица. Не исполнение – порхание! Горовиц тут совершенно не при чем – это все Америка! Нейгауз, когда слышал такую игру, напоминал про девушку с красным козырьком [47]. Она регулировала в метро движение поездов. Нейгауз говорил ее «пионерским» голосом: «Мужчина!.. Опасность!.. Отойдите от края платформы!».
Церковь осталась позади. Между домами проглядывался только купол.
Это хорошая церковь. Лучше только на Преображенке. Но самое большое потрясение – от греческих монастырей. Медовый воздух и… хочется жить!
Знаете, с чего для меня началась вера? Со смерти папы. В жизни сразу происходят разительные перемены. Что-то в этом загадочное… Папу расстреляли перед самой войной, я уже жил в Москве. И именно тогда началась моя концертная жизнь. Я сыграл в 41-ом году концерт Чайковского… и все покатилось!
VIII. Пейзаж с пятью домами
Рихтер вернулся из долгой заграничной поездки. Разложил на рояле всевозможные дары. С надписями – «для Сильвии», «для Тутика», «для С.С. Пилявской» [48].
«Направляю вас к Софье Станиславовне. Ей – сумочка. По-моему, очень милая. Вот адрес». И еще пятнадцать разных адресов.
«Вам – фотоаппарат. Нельзя смотреть на мир, как вы смотрите – надо очень выборочно. Но больше одного снимка в день не делайте!!!»
В довершение бросил на диван несколько газет – с отзывами на свои концерты.
Написали, что мой репертуар производит странное впечатление. Плохо – что не играю «Лунной», Пятого концерта Бетховена, сонат Шопена, «Карнавала» Шумана. Что из фортепьянных циклов выбираю только то, что нравится. «Выщипываю» прелюдии, интермеццо, сплошной «selection», как они выражаются.
Как можно играть то, что не нравится? Я не в восторге от f-moll'ной прелюдии Шопена. Значит, она не в восторге от меня. Она такая назойливая – как будто с трибуны вещают. Татлин или Эль Лисицкий [49]… Нет музыки! Как ее можно играть после As-dur'ной? Только все испортить!
А у с-mollной прелюдии та же судьба, что и у марша из b-moll'ной сонаты. У публики слезы в три ручья, только дотронься до клавиш. Такое общенародное горе… Но не мое.
Е-moll'ную нужно играть как можно свободней. Как будто влюбился, страдал… Но в любви не признался. В себе эту любовь так и похоронил. Я в Японии свободно играл… но какая там любовь? Сплошные концерты…
В As-dur'ной признание состоялось. Даже взаимное. Но признание в величественном храме. Храм подавляет. Тогда влюбленные произносят клятву: «Во имя небесной любви!» Какой это храм? Может быть, Святой Стефан… Может быть, Сакре-Кер… [50]
В Fis-dur'ной знакомятся уже пожилые. Примерно мой возраст. Но любовь от этого не меньше. Почти с первого взгляда. Они даже не верят своему счастью. В прелюдии и пластика такая – замедленная, как будто руки трясутся.
С b-moll'ной все проще – я не могу ее сыграть в том темпе, в каком она написана. И все.
Зато могу все «Симфонические этюды» вместе с посмертными. Нейгауз говорил, что это похоже на тетралогию Вагнера.
Что значит «выщипываю», если я целиком играю «Лесные сцены», «Пестрые листки» Шумана, все скерцо и все баллады Шопена, opus 119-ый Брамса, Вторую тетрадь прелюдий Дебюсси, оба тома «Темперированного клавира»… Вам за меня не обидно?
Главное – поменьше заигранной музыки. Я Гаврилову подсказал такую программу: Моцарт – «Соната с турецким маршем»; Бетховен – «Лунная соната»; Шуман – «Карнавал». Мне было важно, клюнет ли он? А он клюнул… Я знаю, играл замечательно, но ведь программа-то «с душком», для барышень из пансиона.
Интересно, почему эти претензии не предъявляют Горовицу? Посмотрите его репертуар! Никакого Баха – только обработки. Из Бетховена – самые заигранные сонаты. Тридцать вторая? Да Боже упаси!.. Как-то приблудилась Седьмая Прокофьева – но в каком виде! Зато рояль самый лучший, самый настроенный… Я знаю, какой был рояль у Софроницкого. У Нейгауза не было нижнего «си» – я под этим роялем спал. У Юдиной кошка спала на рояле… Пыль вековая.
Это как твой внешний вид. Надеюсь, вы брюки не гладите? В вычищенных до блеска ботинках ходить неприлично! Чистить надо раз в месяц – не чаще. И то после того, как обойдешь всю Москву по окружной дороге!
Вот еще написали… Немцы, конечно. «Тридцать вторую сонату Бетховена Рихтер играет точно по Томасу Манну!». То есть как иллюстрации к лекциям этого заики… Я никогда ничего не иллюстрирую, я, наоборот, избегаю! И потом – что там иллюстрировать? Он слова подкладывает на тему из Ариетты. Глупее не придумаешь: «будь здоров!», «синь небес», «не кляни меня»… Я бы придумал получше. Утверждает, что это последнее прощание, последний взгляд в чьи-то глаза [51]… И что сонаты как жанра больше не будет. Вот новость – а как же Брамс, Шопен, Прокофьев? Это что – не сонаты??
Если бы Манн слышал исполнение Юдиной, то забыл бы о своем прощании! Я был на концерте в Колонном зале – она поставила Тридцать вторую сонату в самое начало. Играла почти в джазовой манере, весьма жизнеутверждающе. Генрих Густавович признался у нее в артистической, что из исполнения не все понял. Очень тактично. И она ему очень тактично, абсолютно невозмутимо: «Нестрашно, что не поняли. Я эту сонату повторю в Большом зале, приходите еще раз!» Говорят, что в последние годы она играла Ариетту иначе – уже чуть сдержанней.
Эта соната – истинный авангард. Похлеще, чем Камерный концерт Берга или вариации Веберна. Как Иаков,
Бетховен борется с Богом. В общем, Юдина так и играла… Такое богоборчество было в один момент и у Малевича. Вы знаете его «Женскую фигуру» [52]? Это именно фигура,как манекен. Но… живой манекен! Еще больше люблю «Пейзаж с пятью домами» [53]. Это пять домиков разной высоты – совершенно белые с черными крышами. Как грибы. Такое впечатление, что они уже из той жизни… которая будет. Я бы занял крайний справа, самый маленький… Как бы там было хорошо для всего… Рядом – Нина Львовна, один этаж она может отдать Гале [54], другой – Мите с Таней. Все-таки у нее домик побольше. Самая высокая башня – для музыкантов. Пусть там все и ютятся! Наташа, Олег, Юра и все, кого они захотят [55]. Посередине – Тутик. Ее, конечно, зажали, но, я думаю, она не в обиде… Вам могу предложить крайний слева. Соглашайтесь, пока свободно.
Домики я представлял живо – их высота «отмерялась» Рихтером на полу. Были задействованы ноты, снятые с этажерки, один перевернутый аул и… три кактуса.
У Томаса Манна я все люблю. «Волшебная гора», «Будденброки» – гениально. А вот «Леверкюн» [56]… Не знаю, местами… Нельзя же музыковедение превращать в литературу. Для этого Асафьев есть, Чичерин…
Кто из них лучше – Манн или Пруст? Я, разумеется, только про XX век. Все-таки Пруст. Вы читали? Только «Под сенью девушек…»?? Но как можно не с начала? Главное – его не глотать! Не читать помногу. Как я учу какое-нибудь трудное место: по нескольку раз, очень медленно.
Я сейчас принесу «Свана» [57], самую первую книгу. Мне ее подарил Любимов, переводчик.
Вскоре на последнем развороте «Свана» делается размашистая надпись: «Передариваю. Эта книга теперь принадлежит Юре, который будет каждый день по страницеее читать».
IX. Взгляд из-под вуали
После просмотра у Наташи Гутман и Олега Кагана «Орфея» Кокто вернулись к Святославу Теофиловичу [58] . «Это надо обязательно обсудить… Нельзя же после этого спать, а то еще приснится такое».
Во время просмотра он сидел сосредоточенно, как будто смотрел в первый раз. Переводил нехотя, только самое главное. Когда его спрашивали, либо не отвечал вовсе, либо отвечал нервно: «Такое кино надо понимать без слов!»
По дороге домой был поразговорчивей: «Все должны видеть этот фильм – каждый житель планеты! И знать, что такое бывает!»
Всегда не любил зеркала. Это – дьявольская оптика. Вы помните «Венеру Рокби» Веласкеса [59]? Обнаженная испанка, необыкновенный воздух… а в зеркале другое лицо – измученное, постаревшее.
Я сам хочу быть зеркалом! Иногда у меня это получается – в нем отражаются те, кого я люблю: Дебюсси, Шопен… и не только. А для тех, кого не люблю – я обычное зеркало, кривое.
Я доволен, что показал вам «Орфея». Мне бы хотелось такие перчатки, как у Казарес. Не-ет, не для того, чтоб проходить через зеркало – боже упаси! Я бы их одевал… и они сами играли!
Казарес – испанка, в своем роде тоже Венера [60]. Из самых любимых актрис. Я видел ее и в «Детях райка», и в «Пармской обители», но здесь она завораживающа. Я бы хотел, чтобы такая Смерть приходила каждую ночь… и уходила. Может, она и приходит?
Нина Львовна не очень довольна, когда я смотрю этот фильм. Но я уже преуспел четыре раза. Это ничто в сравнении с «Бесприданницей» Протазанова – «Бесприданницу» видел уже 16 раз!
Знаете, какая музыка подходит к «Орфею»? Моцарт – вторая часть d-moll'нoro концерта. Моцарт вообще идет женщинам, совершенно особенным, единственным. Эта музыка не должна в фильме звучать – я только про настроение.
Мне кажется, что он писал эту часть с Казарес. Говорят, что демонический Моцарт – это именно первая часть или тема Командора из «Дон Жуана». Ничего подобного. Этим рычанием или «тромбоном на кладбище» не запугаешь [61].
Издает очень громкий, утробный звук. Голос Нины Львовны из другой комнаты: «Славочка, сейчас поздно!»
А вот если эти нотки: тарам… тарам… сыграть pianissimo, уколоть ими как Клеопатра иголочкой – тогда действительно станет не по себе.
Сам Романс – это поцелуй Смерти – Казарес. А быстрая его часть – проход через зеркало и весь мир там.
Дитрих тоже из любимых актрис [62]. Первый фильм, который я смотрел с ее участием, – «Голубой ангел». Мне нравится абсолютно все – и сама Дитрих, и этот восхитительный Эмиль Янингс, и сама история, очень русская… Помяловский? Сологуб?
Я получил ведь от нее записку. Смысл такой – что во мне именно тот романтизм, которого ей недостает в других мужчинах. Я пришел к ней с розами и с приглашением на концерт, но, кажется, она не того от меня ждала.
В первую встречу стали говорить о Моцарте, о Восемнадцатом концерте. Дитрих ведь страшно музыкальна и впечатлительна. Речитативом владеет в совершенстве – что-то похожее на Sprechgesang, который нужен, чтобы спеть «Лунного Пьеро» Шенберга [63].
Я тогда решил, что медленная часть B-dur'нoro концерта – это Марлен. Она как на подиуме – всякий раз в новом туалете. А я, еще не старый профессор, смотрю на это из-за рояля.
Все должно начинаться с цилиндра, фрака и белого галстука! Это – тема. Потом идут вариации. Изумительные петушиные (или страусиные?) перья из «Шанхайского экспресса». Дальше – знаменитый выход Екатерины к войскам (из «Грешной Императрицы») [64]. Горностаевый мех! Вот только портят все декорации: разрисованные двери, похожие на склепы…как это называется? – «клюква»! И в довершение – в самой драматической вариации – ее черные вуали, томный взгляд из-под вуали, который никто уже не повторит.
Если и дальше «двигаться по Моцарту», то Larghetto из последнего (тоже B-dur'ного) концерта – это Ольга Леонардовна [65].
На сцене она разговаривала так, будто сейчас, сию минуту ее это озарило. И в жизни вела себя очень по-чеховски. Интеллигентно. Я не касаюсь их личных отношений с Чеховым. Как-то она вскользь сказала об этом: «Антон Павлович познал и мудрость, и безумие, и глупость. Но в мудрости – больше всего горя». Похоже, и у меня так.
Когда я видел ее в «Вишневом саде», она была уже немолода. Но мало что изменилось в сравнении с ульяновским портретом [66]– может, грустнее стали глаза?
Лица зрителей на ее спектаклях менялись – она умела их растопить, снова превратить в человеческие.
Лежа в стогу сена с распущенным зонтиком, как-то легкомысленно говорила о своих грехах – как о само собой разумеющемся. Потом поворачивалась к часовне и молилась. Услышав оркестр, тут же отвлекалась, подпевала и пританцовывала, лежа на спине. Все это было как одно большое движение. Так никто на сцене не жил – только Книппер. Даже у Андровской все-таки была игра.
То, что делала Ольга Леонардовна, можно сравнить с Дебюсси. Вы увидите лунный свет, когда светит яркое солнце. У Дебюсси такие «точечки под лигой», что совершенно невыполнимо на рояле. Но Книппер это делала на сцене! Ходила как по клавиатуре, не нажимая на клавиши.
И еще одно ощущение – что играла специально для тебя, не для всего зала. Мне всегда казалось, что я в зале один. Это тоже из Дебюсси: «entre quatre-z-yeux», то есть «с глазу на глаз».
Она любила мои «интеллектуальные шарады». «Серьезные вариации» Мендельсона почему-то принимала за актерские этюды в Школе-Студии. Эти вариации ее веселили, а я все время не понимал, отчего ей так весело.
Однажды устроила мне настоящий экзамен. Сочла начало «Полонеза-фантазии» за этюд по «освобождению мышц». «Так, как вы, Слава, за роялем никто не сидит. Ну, просто развалились… Станиславский бы вам поставил «неуд». Правда я блестяще справился с «делением роли на куски» и упражнением на «эмоциональную память». Дикцию «провалил». Книппер-Чехова, смеясь, рассказывала престарого немецкого актера, который опускал градусник в вино, в суп и при этом приговаривал: «Mein Organ ist mein Kapital» (мой голос – мой капитал). Значит, дикцию я не исправил оттого, что с капиталом мне не так повезло… как Караяну.
Знаете, на чем споткнулась Ольга Леонардовна? На «Сновидениях» Шумана! На нее они ничего не навевали. Вам что напоминают «Сновидения»? Думайте… Ну, конечно же, сновидения! Как это вы догадались?
Когда я вышел от Рихтера, время сновидений уже ушло. Я быстро спустился в метро.
X. Уничтожить свои записи!
Я узнал, что Рихтер не играет, концерты отменены. «Да, болен, – подтвердила Нина Львовна по телефону. – Но вы приходите… часиков в 9 проснется».
В 9 вечера я поднялся на шестнадцатый этаж и приложил ухо к стене: не было ни музыки, ни других признаков жизни. Нина Львовна встретила по-деловому: «Сейчас я разбужу».
Я не ждал ничего утешительного: скорее всего, не выйдет вообще. В лучшем случае попьет чай и опять отвернется к стене. Так он сам описывал свое состояние: «Лежишь, а перед тобой стена… и так хорошо».
Но дверь распахнулась с такой силой, что чуть не слетела с петель. Шаркнув каблуком, Рихтер облил всех одеколоном: «Дезинфекция! Чтобы никто не заразился депрессией!» Увидел мое растерянное лицо и состроил такое же, растерянное: «А выдумали, что я умер? Нет, я только посинел сквозной синевой!» [67]
Предлагают играть трио Шостаковича. Я, конечно, не успею – его нужно долго учить. Пусть предложат Гаврилову. Ну и что, что он невъездной? Ах, невыездной… В идеале – это Гаврилов, Ростропович… А кто же на скрипке? Давид Федорович играл это трио с Обориным и Кнушевицким [68]. Теперь они где-то в другом месте это играют…
Нет, вместо Ростроповича надо Наташу. Я слышал ее со Вторым виолончельным концертом [69]. Что-то незабываемое… В финале человек бродит по лабиринту – хитросплетение дорожек. Кажется, вот нашел выход – нет, снова тупик! А в кульминации – вдруг Минотавр с головой быка. У меня такая картина от игры Наташи Гутман. Невероятное чувство формы… и темперамент!
Три самых любимых сочинения Шостаковича – это Восьмая симфония, Еврейские песни и трио. Восьмая симфония на самой вершине музыки. Это даже для Шостаковича отдельная планета. Сокрушает, переворачивает душу. Мравинский на такой же высоте, как и Шостакович. Они существуют друг для друга – как Гофмансталь для Рихарда Штрауса [70].
Прелюдии и фуги я играл – шестнадцать из двадцати четырех. Автор просил, чтобы я все выучил. Я уже покорился, но через D-dur'ную так и не переступил. Такой наив…
Очень люблю gis-moll'-ную – в духе Бородина. Вначале он в раздумьях по поводу своих химических опытов. А фуга – так это же его суфражистки! Есть такое движение за избирательные права. Вот оно ширится, суфражисток все больше, но к концу они как-то киснут, редеют…
В а-moll'ной есть передразнивание Баха. Как будто нарочно… Но мне это нравится.
G-dur'ная фуга – наверное, «биомеханика» Мейерхольда. Я ее так себе представляю. Шостакович же был под влиянием… «Болт», «Нос» – одни названия чего стоят!
Вот прелюдии играть не хочу. Хотя две мне по-настоящему нравятся. Особенно h-moll'ная. Если делать параллель с Шопеном, то здесь опять все навыворот. Помните, какая h-moll'ная у Шопена? Поэтичнейшая… Северянин? Очень может быть. Или Берлинская Милочка [71]. Как миниатюрная бонсаи, с изогнутым стволом. А что у Шостаковича? «Кондукторша» Самохвалова [72]!!! Самохвалов из школы Петрова-Водкина. Вещь в своем роде, очень запоминающаяся. Женщина с фламандскими формами, половина лица вымазана медным купоросом. Почти что икона.
Я однажды наткнулся на такую. Это еще перед войной. Денег на билет не было, а она начала требовать. Пришлось соврать, что у меня концерт. Соврал, а она поверила. Наверное потому, что ноты были в руке.
Но что же делать с трио – учить или не учить?
Показывает ноты трио и демонстративно откладывает их в сторону. Вместо них открывает толстую книгу с закладками. Это – «Гоголь в жизни» В. Вересаева.
Вчера все время читал про Гоголя, и думал, что начало трио – ползущая болезнь. Болезнь звука? Когда у Гоголя плохо двигалась к голове кровь, он принимал ванны. Что делать мне? Выход один – стена!
Знаете, сколько я уже не играю? Три недели!
(Читает вслух).
«Когда я изъяснил доктору опасение насчет кофею, доктор сказал, что это вздор; что кофей для меня даже здоров и лучше, нежели одно молоко…» Так что давайте пить кофей, а еще лучше – какао!
Совершенно очевидная мысль: в его болезни и в моей что-то есть схожее. Вот все клокочет, бурлит, а потом в одночасье… Тррах! И как из шарика выпустили воздух.
(Продолжает читать).
Ага, вот самое интересное: «Посещавший Гоголя врач захворал и уже не мог к нему ездить». Это единственный способ поправиться – чтоб заболел доктор! Доктора – народ мистический, гофмановский. Сейчас появится доктор Миракль и положит на клавиатуру магнит [73].
У Гоголя смешно заканчивались все депрессии – он возбуждал в себе аппетит. Для этого просил нажарить ему котлет. А потом начинал тащить из них волосы, весело приговаривая: «Это у повара лихорадка, и у него повыпадали последние волосы!» Сам разражался смехом, а всем вокруг было уже не до смеха.
Во второй части трио – путешествия. Чемоданы, чемоданы…
Вот Софроницкий – он любил дома сидеть, в последние годы стал почти затворником. О Лилиной – жене Станиславского – рассказывали, что домоседка была страшная. Актриса от Бога, но география ее не беспокоила. Я же чуть что – сразу на колеса! Как и Гоголь… Тот просто бесился без передвижений.
У меня скоро в Риме концерт. А я не знаю… Не самолетом же лететь – это так неинтересно. Ничего не видно!
Елена Сергеевна, «Маргарита», рассказывала, что Булгаков не сразу решил, что Мастер, Маргарита и Азазелло полетят над Москвой на конях. Сначала он думал о разных фантастических существах. Под впечатлением от работы в Большом театре – там шел балет «Сильфида». Попросил Елену Сергеевну собрать сведения о сильфах и сильфидах. Вот, что она сообщила Булгакову: «Те качества, которые отличают талантливых людей, происходят от их связи с сильфами. Но они плохо действуют на нервную систему».
Дальше пока не знаю… Третья часть трио – зарисовка Гоголя «Ночи на вилле» [74]. В Риме умирает его друг – граф Виельгорский. Шостакович скорбит по Ивану Ивановичу Соллертинскому [75]… Вообще, фигуры Гоголя и Шостаковича чем-то близки. Не зря Шостакович написал две оперы на сюжеты Гоголя!
После того, как я нашел в Альтовой сонате тему из «Игроков», решил посмотреть эту оперу [76]. Она показалась еще интересней «Носа»! Жаль, что кто-то остановил Шостаковича. Ну и что, что не было либретто? У Даргомыжского не было [77]… Наверное, кто-то из друзей и остановил.
Про финал трио трудно говорить. Если продолжать «линию Гоголя», то совершенно ясно: он сжигает свои рукописи. Просит слугу молиться, молится сам. Исступленно.
С какой радостью я уничтожил бы свои записи! Почти все… Оставил бы не больше десяти. Старые мне все не нравятся. Только концерты Листа – хорошо, соната Листа (пиратская), концерт Шопена (ведь тоже пиратский!) и может быть… «Джинны» – но это не из-за меня – из-за Кондрашина [78]! Вы что-то просите? Шестую сонату Скрябина? Пожалуйста, оставляйте, только надо фальшивые ноты исправить. Кто это будет делать? Скрябин? А как быть с кашлем? Назойливый, в самых неподходящих местах. А ведь лето стояло…
Что вам еще оставить? «Бабочки» [79]? (Удивленное, кислое лицо).Ну, что ж, давайте торговаться.
Из последних записей – хорошо прелюдии Шопена из Японии, две пьесы Шумана «Ночью» и «Сновидения», его же новеллетты. Да, и концерт Грига! Все!!! В остальном – где-нибудь да есть брак. Когда буду уничтожать, молиться и не подумаю.
Трио кончается страшно: умирающий произносит свои последние слова. Эти слова очень важны, они почти все говорят о человеке.
Гоголь попросил лестницу.
Мои слова, конечно, никто не услышит.
Но надо ли думать о трио? Пусть обращаются к Гаврилову… И с Гоголем – это только догадки. Может, за этим трио стоит вовсе и не Гоголь, а… Пикассо?
Об Италии тоже лучше не думать. Когда должен быть концерт? Ну, вот так всегда: не буду успевать и полечу самолетом.
XI. «Мимолетность» № 21
По этим маршрутам Рихтер чаще всего попадал в Европу. Основной маршрут – через Минск, Брест и Польшу. «Запасной» – через Киев, Западную Украину и Прагу. По дороге останавливался в самых маленьких городах – в Чернигове, Бобруйске, Молодечно… Не упускал случая поиграть в какой-нибудь новой «дыре». «Почему вы так неуважительно – «дыра»? Да, город N. действительно похож на «дыру». Одна длинная улица… (И неподражаемый свист). Но ведь люди там очень хорошие. Они не виноваты, что здесь родились. У них есть корова, а у вас нет».
Мы направлялись в Киев. Митя Дорлиак довозил нас до Брянска. Там по плану должна была встречать машина Киевской филармонии.
Выехали рано. Заняв привычное переднее сидение, Рихтер дремал не больше получаса, остальное время, почти не шелохнувшись, следил за дорогой: «Вот хороший город. В следующий раз я буду здесь играть. И совсем не дыра!»
В Киеве я играл много – больше только в Москве и Ленинграде. У меня там есть настроение играть. Но вкус у них… избирательный. Что-то нравится, а что-то… например, Прокофьев. Ни Вторую сонату, ни Седьмую они так и не переварили.
И Шимановского завтра не переварят [80]. Вторая соната – очень пиротехническая! То темно, хоть в глаза выстрели, а то искры… искры изо рта [81]. Не забывайте, мы приближаемся к гоголевским местам.
Прокофьева сначала и в Америке не хотели. Когда узнали, что я буду целый вечер его играть… За это я их «угостил» Шимановским и Хиндемитом – вот тогда они на Прокофьева сразу переметнулись: ах, какой у вас Прокофьев! Мы думали, что это только для бисов, а, оказывается, и детей можно водить!
На счет детей у Прокофьева была точка зрения– Первая часть Шестой сонаты ему представлялась строительством нового человека. Я видел индустриализацию… или электрификацию, что хотите. Он настаивал на автомате, «человеке-машине». «В Америке уже вплотную к этому подошли! – Прокофьев сказал это радостно, как будто грядет что-то лучезарно-прекрасное. – А в конце сонаты, когда начинается «азбука Морзе»… автоматы между собой переговариваются».
Рихтер наглядно изобразил последние такты на переднем стекле, чем заслужил нарекание водителя.
Нейгаузу он даже обрисовал, как будет выглядеть «новый человек». «У него совершенно не будет охоты разговаривать, все будет происходить с помощью телепатии. Посылаешь кому-нибудь свой видеообраз, а в нем заложена вся информация: и литературная программа, и соответствующая музыка, и какая-нибудь криптограмма». Говорилось это в присущей Прокофьеву лукаво-деловой манере.
Я замечал в нем склонность к чему-нибудь эдакому, к небольшим странностям… В последних октавах Первого концерта ему мерещились танцующие стулья. И так грохочет оркестр, грохочет все, так еще стулья в Зале Чайковского – вы только представьте! Мейерхольду такое не снилось.
Все, пересадка… Город-герой Брянск!
Простившисьс Митей, пересаживаемся в машину с киевскими номерами. Святослав Теофилович обходит еес четырех сторон, словно проверяя колеса. Грозно смотрит на радио. «Музыка будет?» – спрашивает он водителя. «Полная звукоизоляция!» – следует незамедлительный ответ.
В Брянске четыре раза играл. Это как перевалочный пункт. Тут прямо на концерте встал человек… видимо не очень в себе… и из первого ряда: «Слава, это еще божественней, чем раньше!». Почти в полный голос. Зал аж мертвый, они почему-то подумали, что я могу остановиться.
Может и в самом деле Прокофьев прав насчет видеообразов? У Пазолини я видел изумительный фильм «Теорема». Надо привести вам кассету. Главное, что там совершенно не говорят. Так построено действие, что все понятно без слов.
После того, как я сыграл Шестую сонату Прокофьева в честь Пикассо, он обратился ко мне [82]: «Я вижу человека, который владеет кодом. С его помощью музыканты могут обмениваться сообщениями. Но ваша беда в том, что для этого нужен собеседник – а у вас его нет! Также как нет его у меня!».
Я, как мог, все отрицал: что не знаю никакого кода и что вообще слаб в теории. Пикассо меня недослушал: «Каждый предмет имеет много точек зрения. Для этого я и занимаюсь Эль Греко, Веласкесом, Делакруа. К Мане сделано уже двадцать семь рисунков. Свой код я ищу у них. Вы ищете у Прокофьева… Я поздравляю, вы нашли его!».
Если бы я нашел, я бы уже умер.
Все-таки видеообразы не дают мне покоя. Вот я играю Девятую мимолетность. Передо мной – набросок Тышлера, у которого название – «Сон в летнюю ночь». Конечно, ироническое название. Перед Домом культуры стоит кресло-качалка. Над этим креслом ангелочки занимаются сплетнями, о чем-то судачат. Ну, не так, как на кухне – все безобидней… Теперь с помощью телепатии посылаю этот образ вам. Вы получаете. Нет, мне это не нравится, пропадает главное: как этот образ в вас возникает. И потом – зачем такое насилие? Может, вы увидите не «Сон в летнюю ночь», а «Зимнее утро в… Новокузнецке»?
Комната Якова Зака должна из ничеговозникать [83]. Сначала полки, этажерки… и с какой аккуратностью все на них сложено. Потом уже его профиль – совершенно гетевский. Это – Третья мимолетность.
«Арфу», то есть Седьмую мимолетность, я нарочно не играю – из-за моей арфистки. Уж больно корявый у нее ученик.
А вот где я себя вижу за арфой, так это в Es-dur'ном этюде Шопена! В Одессе одна дама все время настаивала: «Светик, зачем тебе фортепьяно? У тебя же толстые пальцы, они с трудом пролезают в клавиши. Переходи на арфу!»
Между прочим, Es-dur'ный этюд – это не кислая серенада, как все играют. Тут надо действительно что-нибудь «высечь». Чтобы Ниночка появилась на балконе. В той бесподобной блузе, как на портрете Кэтеваны Константиновны [84].
Телепатию в себе развивал дирижер N. Для этого в молодости упражнялся даже с хлыстом. Тренировал перед зеркалом властные, завлекающие движения. Это чтобы пробудить в себе демонические наклонности, власть над оркестром. Я еще не читал тогда «Марио и волшебника» [85], а то посоветовал бы N. прибавить к этому стаканчик виски. Ведь у Чиполлы основное оружие – хлыст и виски!