412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юлия Кисина » Весна на Луне » Текст книги (страница 6)
Весна на Луне
  • Текст добавлен: 17 октября 2025, 16:00

Текст книги "Весна на Луне"


Автор книги: Юлия Кисина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)

А дядя Володя – он был очень изобретательный человек, и он придумал с этими памятниками одну невероятную вещь!

В тот вечер, когда произошел этот разговор, он впервые принес камчатского краба! Родители долго прыгали вокруг этого несчастного краба, а мне его было жалко, хотя на вкус он и был очень даже особенный. Мой дядя во всех направлениях отпускал антисоветские шутки, а папа нервничал и ожидал, что сейчас постучат в дверь. И наконец дядя Володя раскрыл свой план:

– Завтра уезжаю в Черниговскую область за мрамором. Собираюсь разобрать самый уродливый на свете памятник героям Великой Отечественной войны. Можно сказать, памятник этот до того уродливый, что герои бы обиделись. Они бы возмутились – за что мы умирали? За это уродство? Мрамор – продам. Будет мрамор – будут омары, будет горбуша!

Тут он поднял тост за героев войны, а в заключение сказал:

– Они уже все равно мертвые, эти герои, и если это воровство, пускай поразит меня гром! Но это не воровство, и верну я им все сполна. А теперь надо позаботиться о живых!

Понятное дело, эти слова я приняла тогда на собственный счет и была убеждена, что речь идет о заботе обо мне и вообще о детях! И в этот момент меня выгнали из комнаты, как будто говорили они, взрослые, о чем-тo особо запретном.

Потом, это я уже слышала и видела из-за двери, шла долгая и запутанная тирада про монополию какого-то сильно поддающего скульптора на все памятники области. Адрес этого скульптора он узнал по счастливой случайности!

И тут мой отец не выдержал и поднялся на защиту героев. Но дядя Володя встал во весь свой исполинский рост, и за героев был поднят второй тост.

– Мой батька и сам погиб на войне! Героям все равно Они павшие. Они умерли ради нашего счастья, так что возражать не будут. Если есть на том свете жизнь, они разберутся сами, так же как и мы, живые, разбираемся друг с другом. Умерли они – за нас, а мы за них выпьем!

А мамин брат сказал:

– Володя – экономический гений!

И дядя Володя позаботился о живых.

Был октябрь. Хлестали дожди. На улицах не было ни одного человека. Это время трусов и было выбрано для задуманного. Однажды ночью с морским фонарем и с лопатой дядя Володя приехал на центральную площадь какой-то деревни, туда, где стоял памятник.

Он сам погрузил мраморные плиты в грузовик и сам сел за руль. Пока он вез каменные плиты по областной хляби, он был героем, потому что это было очень опасное дело. На следующий же день он отправился в Чернигов прямиком к сильно пьющему скульптору и без обиняков предложил сделку.

– Скоро у вас будет новый заказ. Встанет вопрос, где брать благородный материал, а вы в тупике. А я вам заранее предлагаю самый настоящий итальянский мрамор на памятник героям Великой Отечественной по сдельной цене. – Так сказал дядя Володя, и меня опять выслали, чтобы я не слушала этого разговора.

Потом даже мне стало известно, что из этого мрамора и правда поставили новый памятник, взамен украденного. Конечно же, дяде Володе хорошо заплатили, и он сам ездил на открытие этого памятника как поставщик материала и стоял рядом, когда председатель горсовета снимал белую ткань с обелиска. Доподлинно известно, что, когда ткань упала, он не мог сдержать слез, потому что и сам вспомнил суровые дни войны.

Однажды мой папа пришел в расстроенных чувствах.

– Помните историю с черниговским памятником? Так вот, бывшая жена скульптора заложила обоих. Володю посадили. Можно сказать, за беспримерное мужество. Дали три года. Но ему еще повезло!

Кулакова

Я живу на кончике гигантского маятника, который то несет меня в небывалые высоты, то опускает на самое дно. Остановить этот маятник я не в силах. Иногда мне кажется, что человечество передо мной как на ладони, но, когда меня снова швыряет вниз, я не вижу ничего, кроме золотистой тьмы. Неужели так и придется всю жизнь быть в рабстве у этого маятника. Будущее представляется мне волшебным островом, и представление это совершенно отчетливо. Поэтому я внимательно за этим будущим наблюдаю. Никакой неизвестности нет. Сейчас вся моя жизнь – только подготовка к тому, чтобы добраться до этого острова. Путь будет нелегкий. Сам путь я представляю себе не так уж и отчетливо, но я готова ему следовать. Но пока что еще долгие годы я должна оставаться среди тех, кто принес меня в этот мир.

С Подола в это время стали выгонять жителей на левый берег, и самое главное, что дома вокруг Андреевского спуска, как и у нас в Московском районе, стояли теперь пустые, как призраки. Пахло теплой сыростью. И хотя стекла были разбиты и рамы выломаны, температура в этих опустошенных домах была ниже уличной. Во многих, вероятно, еще во время жизни там людей обвалились лестницы. Дырявые потолки провисали. Из-под известки просвечивала солома. Пахло в этих домах мочой, пылью и старой мебелью. Зато в окнах бушевала осень, в центре которой царила нарядная Андреевская церковь с причудливыми завитками и до боли резким блеском золотого купола. И было все это особенно, и волшебно, и многообещающе.

Мы облюбовали один из таких домов между поросшими сизой травой холмами. Перед окнами на веревках трепыхались мертвые флаги белья, обреченного сушиться навечно. С той поры, как все уехали, дома эти будто висели в холмах, оставленные жизнью и еще не принятые землей. Стены этих мертвых домов были мелко исписаны проклятиями, жалобами и стихами. По углам теснились бутылки и дымились свежие нечистоты. Мембраны и голубые шары плесени дрожали на мебельных обломках, как одуванчики, занесенные сюда из небытия. Блохи прозрачными брызгами прошивали редкие лучи, случайно заброшенные сюда солнцем. Говорили, что однажды Павлуша из параллельного класса на спор повалился на вшивый матрас и выиграл десять рублей. Зато на коричневых обоях висели старые портреты. Портреты эти были особенные – потому что они и были единственными жителями и свидетелями угасшей жизни.

В это самое время в нашем классе появилась новая девочка. У нее были прозрачные серые глаза на изящном треугольнике лица, свинцового оттенка кожа и взрослая, немного сальная прическа Цветаевой. Говорила она тихо и быстро, точнее, лепетала, но в ее лепете было какое-то железное упорство. Поначалу все ее пугались, смущались ее тихой настойчивости, надломленности и вместе с этим какой-то непоколебимой уверенности в себе. Сейчас я сказала бы, что она была подрастающим суккубом, малолетней дьяволицей, соблазнявшей мертвецов, и цвет ее лица был самым подходящим для того, чтобы дьяволы приняли ее за свою.

Перед уроком физкультуры в тот самый день, когда она впервые пришла в класс, потной гурьбой мы ввалились в раздевалку и принялись договариваться о том, что после уроков непременно заглянем в подольские трущобы, чтобы потом спуститься к монашкам во Фроловский монастырь.

Монашки были у нас чем-то вроде аттракциона. Как и мы, школьники, они ходили в униформе. Только она у них была совсем антисоветская. То есть они ходили в платках и в рясах и жили в общежитии. Так мы называли кельи – длинное скучное строение из желтого кирпича. Монашек мы немного побаивались, потому что были они не из нашего советского мира. Мальчишки их даже дразнили и бросали в них камни. Монашки все это стойко и сердито сносили. И собственно, в жизни этих монашек было что-то очень тайное и неприличное и даже для нас тогда позорное, потому что мы не могли понять правил, по которым они жили. Это же относилось и к единственной лютеранской кирхе, к которой накрепко привязалось страшное слово «секта», и к старой полуразвалившейся синагоге.

Тогда в раздевалке Оля Кулакова сказала, что монашки точно такие же люди, как и мы, и что нечего на них пялиться, как на диких зверей, и добавила, что они из плоти и крови. Это произвело эффект разорвавшейся бомбы. Но худшее произошло потом, когда, акробатом скрестив руки, она вынырнула из коричневой школьной формы. Тогда-то все и обернулись, и я увидела, что все на нее смотрят! Смотрели они на Кулакову с таким зверским ошалением вовсе не потому, что сказала она что-то про плоть и кровь, и не потому что она была голая или кривобокая. Под формой у нее так же, как и у многих, была белая рубчатая майка, под которой уже слабо угадывались, но все же угадывались две девичьи, еще не развитые лепешки. Собственно, кожа да кости, и, по сути-то, и смотреть было почти что не на что, кроме одного: на шее у нее блестел маленький золотой крестик. Крестик этот был кружевно-нарядный и ювелирно-драгоценный. В то время никто у нас такие вещи носить не смел. Одновременно это казалось смешным. Тогда было запрещено верить в Бога, так же как теперь запрещено не верить в него. К тому же, даже если ты в него веришь, какое имел Бог отношение к кресту – к этому орудию римской пытки. Так считали все.

– У нас в стране традиционным орудием пытки является топор, так что ношение крестика равносильно ношению топора, – говорил наш историк Мыкола Юхимович. Он был шутник.

Но самое главное – этот красивый, отливающий червонным медом крестик особо выделил в узком полутемном пространстве раздевалки, с ее зелеными шкафчиками и запахом школьного тела, Олины необычайно бледные, почти серые плечи. И тело ее среди всех наших девичьих тел, отмеченное этим желтым блеском, стало вдруг каким-то неприятным и одновременно зовуще-осязаемым уже издалека и липко притягивало взгляд.

А ведь все мы тогда еще были невинны, а следовательно – бестелесны. Золото же украшало одно из этих бестелесных созданий так зазывно, что, казалось, шея эта, и плечи, и особенно ключицы вдруг приобрели новый смысл и стали пропуском в какой-то совершенно чужой для нас мир, а именно: в мир взрослой женщины!

Кулакова увидела тогда, как все на нее смотрели. Она сразу же поняла, отчего к ней такое внимание, и поспешно сунула крестик под майку. Но теперь, прячь его не прячь, он стал всем видимым. И даже потом, на уроке, кода мы прыгали по команде через «козла», у всех было ошалелое ощущение того, что снята с нас какая-то тяжелая печать и что сосуд вседозволенности открыт. И с появлением Кулаковой он действительно был открыт!

В глазах ее я уже тогда отметила какое-то страдание. Это была совсем не грусть, а именно страдание, как в лице спаниеля: внешние уголки глаз – вниз и меловая белизна лица.

– Ты ведь не знаешь, что такое добро, – тихо и порывисто восклицала Кулакова, когда мы уже сошлись. – Добро – это страдание. И смысл нашей жизни – это тоже страдание, потому что мы этим страданием должны заплатить за то, что живем на этом свете, потому что больше нам по-настоящему расплатиться совсем нечем.

– Ну а как же полезные дела? Сбор макулатуры, например? – спрашивала я с издевкой.

В Олиной улыбке и в каком-то шарнирном движении головы, таком, будто шея ее была смазана маслом, а голова скользила по ней произвольно, было презрение.

Вархасёв

Так прошел еще один год моей жизни. Зимой все замерзло, как замерзало уже тысячелетиями. Мерзли даже мысли в наших детских мозгах.

Но что за мир был вокруг! У родителей начались неприятности. В комитете литераторов, который возглавлял папа, появился доносчик Вархасёв. Этот Вархасёв был настоящий подонок – бездарный и завистливый тип. Наверное, он смог бы работать где-нибудь в благотворительной организации, помогать старикам, выписывать им разные ордера и квитанции. Если бы он занялся таким делом, ничто бы его не мучило. Не было бы никаких мук! Свои муки творчества он спускал в КГБ. как в унитаз, избавлялся от них, строчил туда многословные письма о том, что за комитетом стоит тайная организация сионистов, а мой папа выходил верховным сионистом, то есть жрецом мирового сионизма, чем-то вроде подпольного папы римского или далай-ламы.

Энергии у Вархасёва было не занимать – ею можно было бы отапливать полгорода, если посадить его в белкино колесо и напоить касторкой. Вообще, никто не понимал истинного значения слова «сионизм», но действовало оно как шок. Украинцы, поляки, русские, грузины, переводчики и журналисты были накрыты колпаком доноса. И Вархасёв знал, что теперь начнется вражда – самая настоящая национальная вражда. Все будут ненавидеть всех, и прежде всего евреев, но ведь и украинцы начнут ненавидеть русских, а русские начнут с презрением относиться к украинцам. Добрую треть комитета – конторы, худо-бедно спасающей писак и диссидентов от принудительных работ, – ожидала посадка. Каждый раз, когда раздавался звонок в дверь, папа вздрагивал. В конце концов у него открылась язва и он оказался в больнице.

Не раз случалось так, что кто-то доносил в гэбуху, чтобы убрать конкурента или занять жилплощадь. Хотя нам-то повезло, ведь жили мы в мягкую эпоху. Бее равно деятелей культуры рано или поздно привлекали к ответственности, даже если кто-то писал пьесы для цирковых слонов и даже если эти индийские слоны были убежденными коммунистами. Литераторов сажали в основном, как Бродского, за тунеядство, независимо от степени таланта. А если сажали – это означало, что человека сломят или убьют.

До меня доходили приглушенные разговоры о том, что комитет литераторов могут разогнать. Мама, как обычно, плакала, многократно перекрашивала волосы и строила ужасные прогнозы о том, что наша жизнь окончится под забором, и я даже представила себе этот покосившийся забор – наш новый дом. Может быть, в жизни под забором нет ничего ужасного. Ведь у первобытных людей не было даже забора, и они охотились на мамонтов. Мы тоже будем охотиться на мамонтов, чтобы не умереть от голода. В этот момент у меня просыпалась щемящая жалость к несчастным мамонтам. А монахи? Они ведь жили в пещерах, в катакомбах. Может быть, мы тоже поселимся в катакомбах или в покинутых домах над самым Днепром, а когда мы умрем, мы засохнем и станем святыми мощами. В голове у меня царил хаос.

Дошло до того, что папу вызвали из больницы прямо в местное отделение комитета госбезопасности. Когда папа, высохший, измочаленный, пришел по повестке, гэбэшник протянул ему пачку бумаг.

Они сидят в кабинете один на один. Папа может в любую минуту упасть в обморок. Он у меня не вояка – он тихий человек. Что за рукопись? Протокол? Приговор? Гэбэшник улыбнулся:

– Я вас читал. Я ваш поклонник.

У папы отлегло от души. Гэбэшник подтолкнул к нему бумаги. Текст в столбик.

– Что у нас в стране важнее всего на свете?

Папа, конечно же, растерялся.

– Социализм? Коммунизм? Партия? Может быть, построение светлого будущего? – Он терялся в догадках.

– У нас в стране самое главное – поэзия, – ни с того ни с сего говорит гэбэшник, и папе кажется, что он начинает сходить с ума.

– Будет поэзия – будет и светлое будущее. Я тоже пишу, – гэбэшник заливается краской. – Я бы хотел узнать ваше мнение о моей поэме. Называется она «Лора». У меня умерла жена. Рак. С тех пор я начал писать. Моя поэма – о любви.

– А донос?

– Глупости! – Владимир Владимирович смеется.

Потом они битый час говорили о Брехте. Два раза этот Владимирович навещал папу в больнице, и они продолжали говорить о литературе. Так неприятности и закончились, и это было великое чудо, которое папа пояснил так: у каждого из нас есть ангел-хранитель. Если мы не прогневали его дурными поступками, он держит над нами зонтик!

Страдать

Весна дала жару. По Подолу уже ползали экскаваторы и грузовики, разбирая руины старого мира. Из города по капле выдавливалась его история. Солнце неторопливо бродило над человеческим прахом, над могилами и над каменным месивом руин. Здесь, на месте этих когда-то прекрасных домов, будет построен бетонный кошмар с чешскими затемненными стеклами. Когда в деревнях будет совершенно нечего есть, сюда толпами ринутся крестьяне. На холмах будут пастись коровы. Когда они умрут, крестьяне превратятся в настоящих городских жителей и станут истинными европейцами. Они будут пиликать в филармонии. От их инструментов будет разить навозом, а мы, городские жители, будем охотиться на мамонтов с перочинными ножиками. Сколько уже раз такое происходило. И это – нормальный процесс везде и всегда.

Мы стоим над Андреевским спуском на захламленной мусором горе. Под нами холмы. Один из них – с мертвецами, вывороченными из могил. Мальчишки футболят черепа своих прадедов. С Подола доносится грохот кастрюль, всплески радио и запахи обеда. Звон заржавевшего трамвая сотрясает пространство. Небо над головой огромное и синее, как в сказке о Синдбаде. Под нами – великан Днепр со знанием дела катит свои могучие воды. Солнце склеивает глаза жгучим сладким соком, и в нас тоже бродят неясные соки.

– Значит, говоришь, добрые и полезные дела, – отрезает Кулакова сухо, не глядя на всю эту красоту. – Ни один человек на этой земле не может все время делать добрые дела – рук не хватит. А вот страдать мы можем с утра и до вечера, и даже во сне. Согласна?

Несмотря на свой страдальческий вид, она все время бодрая как бритва – бледная и с красными губами!

– А если у меня не получается все время страдать?

– Надо искать опасность, чтобы стать жертвой!

– Ну а если и тогда не повезет и я не стану жертвой, потому что меня ангел охраняет?

– Тогда можно упражняться, то есть делать такие душевные упражнения в сострадании тем, кто уже страдает. Называется аутогенная тренировка. А еще можно, – Кулакова вспыхнула, – можно причинять себе самой боль, например можно лезвием порезаться!

– Ну а какой же в этом смысл? Если тебе больно, то другому от этого не станет хорошо, то есть ты никому не поможешь. Наоборот, другие увидят твою рану и тоже станут страдать.

– Вот и хорошо, – удовлетворенно подхватывает Кулакова, – вот к тому я и веду! Зрозумила?

Тогда меня, помню, так потрясло это «зрозумила», что не зрозумить было просто невозможно! Все эти дурацкие разговоры тогда совсем не клеились с этим синим небом и с этой идиллической картиной. После этого разговора я долго размышляла о том, что, наверное, раз Кулакова об этом с такой уверенностью говорит, значит, в этом есть смысл.

Однажды я услышала, как кто-то сказал о ней, что у нее умудренный взгляд. Умудренный – значит мудрый, взрослый. То есть Кулакова и правда знает то, чего я не узнаю, пока не пройду ее путь, который она называет «путь страданий»!

Кто там кричит по ночам на нашем кладбище на Байковой горе? Они водят хороводы и жгут костры. Эти люди даже не могут членораздельно говорить. Они только рычат и стонут. Они хохочут и разрывают могилы. Может быть, они уже выкинули из могилы мою тетю. Конечно, со смехом. Разумеется, она не возражает. Ну разве ей нравится лежать в могиле? Ей гораздо приятней катиться по склону юры, чтобы докатиться до нашего дома. Эти люди и правда похрюкивают. Это они поселились в домах, которые с такой быстротой превратились в трущобы, в те дома, которые еще недавно стояли в белых воротничках. Эти люди жарят ментов. Жарят их прямо в фуражках. Они пожирают гэбэшников. Это самые свободные граждане нашего государства. Может быть, это самые свободные граждане мира. Они установили вертела прямо на паркете. Жир течет на ковер. Их предводитель – алкаш по имени Дионис, то есть Денис Иванович Флейтопан.

Пока сыновья и дочери Флейтопана мочились в матрасы подольских опустевших квартир, Оля Кулакова училась у нас уже целый год и все время говорила о человеческой психологии и о том, как правильно жить. Иногда все эти разговоры очень меня захватывали, но чаще всего я чувствовала себя совсем непричастной к ее напряженной мысли и жила в каком-то собственном, хранящем меня оцепенении.

Летом она уехала с родителями на дачу. Потом вспыхнул сентябрь. Мой день рождения праздновали торжественно, с лиловыми астрами и с желтым слоистым «наполеоном».

Наконец пришло мое время – начало октября. Теперь в плеске зарождающейся неподвижности гасли все краски, ночь хлопала своими сухими жабрами и плыла по полям сонной морской пшеницы куда-то на восток, туда, где жили факиры со своими дудками и цветными лентами. Теперь становилось отчетливо понятно, что я уже окончательно сплю – то есть нахожусь в единственно возможной стране, где пыль желаний не будет рассеяна.

В эти первые дни октября в классе у нас случилось несчастье – одна из учениц попала в больницу с обваренными руками. При осмотре доктор заметил на ее теле и следы избиения. В этот день в школе все были чрезвычайно взволнованы из-за этой ученицы – рыжеволосой маленькой Богданочки. Она и так была какая-то несчастно-щуплая.

Потом, как и ожидалось, начались разговоры.

– Ее кто-то высек. Она ни за что сознаваться не хочет, а комиссия подозревает ее отца. Он хронический алкоголик! Но судить его не могут. Мать отрицает причастность отца. Когда это произошло, оба родителя были в деревне. Милицию вызвала соседка. У нее был ключ. Она пришла проверить, что дитя делает. А дитя лежало на кухне с обваренными руками!

Свиное сердце

Вечером этого злополучного дня, задыхаясь от возбуждения, во двор ворвался один из соседских мальчишек. Это был сын долговязой, высохшей, как сорняк, кассирши из «Кулинарии». Прославился он своим голым лицом, то есть лицом взрослой и порочной женщины на тщедушном теле, а сам по себе мальчик этот был невинный. Зато лицо его вызывало у нас чувство неловкости. Ведь встречаются такие лица, хоть и крайне редко. На этом белом лице плашмя лежал красный рот и плывущие белые глаза. Голое Лицо сообщил нам с налету, что в Анатомическом театре завелись свиньи. Конечно, мы высмеяли его, но он поклялся, что сам своими ушами слышал за коричневой дверью визг свиньи. Анатомический театр со свиньями никак уж не вязался. Да и вообще, мы, городские дети, свинью видали только в разделанном состоянии на базаре. Представить же свинью в другом виде было немыслимо. Мы так и забыли бы об этом происшествии, если бы мой собственный папа не сообщил, что он и сам как-то видел свинью в районе Оперы. Ее куда-то гнали. Тогда-то я и вспомнила о визге в Анатомическом театре и решила провести расследование. Сколько ни бродила я вокруг да около этого закрытого заведения, оттуда не донеслось ни единого звука. Зато при виде этого крылечка я вдруг отчетливо ощутила то, что наверняка чувствовали многие, – а именно: дом этот был как будто совсем не из нашей жизни, а из какой-то прошлой, дореволюционной, героической и белогвардейской, о которой мы только догадывались и которая была навеки изгнана из нашего города еще задолго до моего рождения. И тогда я отчетливо поняла, что и наша жизнь когда-нибудь станет таким же забытым раритетом.

На Прорезной царило безмолвие. От легких порывов ветра тополя лениво выворачивали сизые листья, а мне навстречу стремительно шел человек в красных шароварах, будто из театра.

– Мадмуазеля, а вы знаете, кто такой Симон Петлюра? – спросили шаровары.

Я пожала плечами:

– Какой-то персонаж из романов Булгакова?

– Вот никто тут не знает, кто такой Петлюра. А вот прийдет время – и ему памятник поставят.

У красных шаровар был востренький хитрый нос, реденькие волосы были с лихим хвастовством зачесаны назад, глаза были лукаво сощурены, вообще, он был похож на лису.

– А кто такой Скоропадский, знаете?

– Ученый?

– Историческое лицо. Ничего-то вы не знаете из истории нашего города и из истории Украины! Вам стыдно должно быть, мамзелька. Но мы еще встретимся.

И шаровары резко развернулись и зашагали дальше.

Как раз в это время случилась одна неприятная вещь – у Ю. А. произошел инфаркт миокарда, и его увезли в больницу. И поскольку теперь он был вдовец и навещать его было некому, мама носила ему котлеты каждый божий день, а я чуть ли не злорадствовала.

В день инфаркта я как раз проходила мимо зоомагазина. Бывает ли у рыб инфаркт, простуда, шизофрения, случается ли у них грипп? Если да, почему он не передается через весь океан? – вот что занимало меня до самого вечера.

В эти дни все бродило, и у нас опять появился Узник, которому папина закадычная подруга, Люда Проценко, тут же привесила кличку Невольник чести. Вид у него был самый что ни на есть таинственный и торжественный. Он мелко тряс лицом, тонул в сигаретном дыму и говорил из-под этого дыма своим глухим голосом.

Оказалось, что несколькими днями ранее он повстречал на улице человека, который отсиживал с ним срок и которого он считал давно погибшим.

– Он – гениальный врач, грудной хирург. – Глаза Узника слезились. Лицо его делалось то красным, то вдруг покрывалось бледными пятнами.

– И более того, – теперь он уже говорил приглушенным тоном, – ему дали лабораторию и персонал, и занимается он какими-то чудесными опытами по пересадке сердца, а точнее, протезированием клапанов.

И потом вдруг мы узнали, что еще до моего рождения в нашем городе впервые в мире людям стали пересаживать органы мертвецов и что занимался этим доктор Амосов! Но самое удивительное было то, что лаборатория эта была будто при институте Академии наук, которым и руководил этот самый знаменитый хирург и новатор Амосов, и одновременно под крышей Комитета государственной безопасности, а это значило – полная свобода и все возможности для ученого.

Оказалось, что выпустили этого врача, потому что в заключении он спас от инфаркта какого-то тюремного надзирателя, и сделал он это в сибирской деревне чуть ли не голыми руками, то есть ржавым ножом!

Все тут же заговорили о том, что хорошо бы, если бы Ю. А. попал к такому целителю.

– Вот и я об этом говорю! – торжественно заключил Узник.

Потом взрослые беседовали о чудесах современной медицины, и Узник опять заговорил о своем чудо-враче:

– Я тоже думал о Ю. А., но захочет ли он решиться на такую операцию? «

К тому же вдруг всплыло и то, что лаборатория его находится будто в самом Анатомическом театре, то есть там, где скрывались белогвардейцы, свиньи и еще невесть знает что.

И представьте себе – там немецкое оборудование!

Теперь все были страшно взволнованы, и папа решил переговорить с Ю. А.

От меня было скрыто то обстоятельство, что Ю. А. действительно отправили в эту лабораторию Научно-исследовательского института Амосова.

Но самое главное, когда речь заходила об этой лаборатории, все начинали говорить медленно, как во сне и приглушенно, и говорили о каких-то таинственных «С». Иногда это «С» переходило даже в «СВ». И как-то у меня в голове связалось это «СВ» и визг свиньи в Анатомическом театре.

Вскоре Ю. А., совершенно здоровый и отдохнувший, появился у нас и показал на груди большой розовый рубец.

– Меня распилили на части. Разорвали ребра! Не знаю, как я с этим дальше проживу. – В его голосе слышалась мука.

Мама с остервенелым неистовством жарила ему печенку, и как-то ни с того ни с сего он заявил, то ни при каких обстоятельствах не собирается есть свинину. Это уже выходило за всякие рамки мыслимого. Печенка досталась мне, а я стала с издевкой допытываться, почему это он ни с того ни с сего не ест свинину.

– Собираюсь писать новую книгу об отечественном вегетарианстве, – заявил Ю. А., тряся двойным подбородком, – а есть братьев наших меньших – чистый каннибализм.

И тут началась какая-то поистине медицинская полоса нашей жизни. Вдруг у всех вокруг обнаружилось множество разных заболеваний, о которых и слыхом никто не слыхивал. Папа держался за живот и все время прислушивался к тому, что происходит у него внутри, но только молча и кривился, будто от муки. У мамы внутри шеи вдруг вырос новый орган под военным названием «щитовидная железа», и я узнала, что у нее есть лимфатические узлы. Кроме лимфатических узлов у нее обнаружилась начинающаяся астма и аллергия. Поэтому она все время покашливала и строго-настрого запретила Узнику курить в ее присутствии, а у папы появилась монополия на поджелудочную железу. Мне тоже хотелось болеть, но все говорили, что мне еще рано, поскольку я молода, и я ждала подходящего возраста. Зато мама села на диету. Разговоры шли об отложении солей, об ожирении сердца, а дома появились синие копии запрещенных книг о здоровом питании в капиталистическом мире.

Но из головы у меня никак не выходило «СВ», то есть свинья, и как-то, когда родители собрались в компании Ю. А. пойти на какой-то филармонический концерт, я сообщила им, что у него будет разрыв свиного сердца, потому что теперь я знаю, что такое «С», то есть «СВ», и что у Ю. А. и должно быть сердце свиньи, поскольку и сам он свинья, а еще точнее – боров!

И тут родители поначалу на меня разозлились за хамство, а потом были плотно заперты все двери и окна, и мама вдруг заплакала и спросила меня, откуда я все это знаю и не подслушивала ли я у дверей. Я ликовала.

Родителям пришлось объяснить мне, что у Ю. А. и правда свиной клапан, что операция эта тайная и экспериментальная и теперь пошла такая мода, что у доброй трети горсовета и районо тоже такие свиные клапаны, и не дай бог об этом проговориться.

Неприятности будут у Шалаева (это Узник), у нас, и у этого несчастного хирурга.

Зато теперь я знала страшную тайну и очень гордилась тем, что переплюнула самого Шерлока Холмса, а Ю. А. стал называться у меня Свиное сердце.

Рак

И в тот же день, вернувшись домой, я обнаружила, что у меня рак, и об этом говорило красное кровавое пятно на моих трусах. Раз у всех вокруг был рак – стало отчетливо ясно, что я умираю. Я не на шутку испугалась. И испугалась я не своей смерти, а собственно этого красного пятна. Кровь из любых частей тела была нормальным явлением – я постоянно била коленки, наступала на гвозди, разбросанные по пустырю – месту наших игр, и резалась найденными зеркалами. Но в этот проклятый день со мной ничего не происходило – я просто истекала кровью из самого стыдного и что ни на есть отвратительного и ненавистного мне места. И как назло, это было совершенно некому сообщить. Поэтому я легла на диван и прислушалась к окружающему миру.

Меня возмутило то, что в мире этом совершенно ничего не изменилось: на улице тявкали собаки, гремели экскаваторы, а из веками неисправного крана капала вода. И я должна была со всем этим распрощаться. Конечно, не бог весть что. А если все это вдруг прекратится! Так я пролежала час в каком-то неистовом состоянии. Солнце сочило черноту. Слезы градом катились у меня из глаз, и я мысленно переходила от Печерска к Подолу, от Подола к Байковой горе, а от Байковой горы – к Анатомическому театру, экспонатом которого мне предстояло стать в самом ближайшем будущем.

На мое удивление, я не умерла ни через час, ни через два, и когда появилась мама, я молча протянула ей трусы. Мама от меня отшатнулась как от прокаженной и опрометью бросилась вон из квартиры. Тут я совсем уже разрыдалась от такого предательства Вернулась она быстро, со страшно испуганными глазами, приведя с собой соседку Таю с намыленными руками. И тут они обе сели рядом со мной и стали, заикаясь, говорить. что сейчас они мне все объяснят. Тогда я решила, что они должны ничего от меня не скрывать и честно сказать, сколько мне осталось жить. Мама вдруг стала плакать, и мне стало жалко ее даже больше, чем себя, ведь она всегда говорила, что самое страшное в жизни – это потерять ребенка. Тетя Тая хлопала ее по плечу мыльной широкой рукой так, будто это она умирала, а не я. И после всего этого заикающегося и неясного вступления они стали рассказывать мне, что это не смерть, а явление природы и что с этого дня такое будет происходить со мной каждый месяц до конца жизни, как и со всеми женщинами, пока меня и вовсе не станет на этом свете.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю