412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юлия Кисина » Весна на Луне » Текст книги (страница 2)
Весна на Луне
  • Текст добавлен: 17 октября 2025, 16:00

Текст книги "Весна на Луне"


Автор книги: Юлия Кисина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)

Тогда мне показалось, что мы пересекли какую-то невидимую границу, отрезавшую нас от мира, в котором мы жили. Я поняла это очень скоро, когда мы вошли в полутемный длинный барак, густо пропитанный коричневым запахом йода и тонким, почти парфюмерным запахом мочи. Здесь не было ни сирени, ни пыльной праздности города, раскинувшегося всего в нескольких километрах. Наоборот – желтый молочный свет, сочащийся из зарешеченных окон, казалось, только придавил меня к полу и в первый момент лишил меня зрения.

По мере продвижения по темному, заставленному больничными койками коридору, которое затруднялось встречавшимися на нашем пути калеками, я все больше втягивала голову в плечи. Черные провалы ртов и дрожащие затылки вызвали во мне отвращение. Наверное, так выглядели приюты Парижа восемнадцатого века. Теперь уже трудно сказать, были ли сцены, виденные мной тогда, реальны, или это было игрой моего возбужденного воображения, но я отчетливо помню, как перед носом у меня скрипнула дверь и я успела разглядеть человека с двумя головами.

Вскоре я потерялась и, блуждая в поисках мамы, наткнулась на санитара, который, приняв меня за одного из постояльцев, пытался палкой загнать в палату.

Маму я обнаружила через полчаса против тусклого коридорного зеркала, глядя в которое она поправляла прическу.

– Веру нашу куда-то перевели. Здесь – лимитчики.

Короткая пепельная стрижка, увиденная в фильме «На последнем дыхании», шла к ее моложавому остроносому лицу. Возбужденные глаза были подведены стрелками. Вообще, она была похожа на мальчика, если бы не выщипанные по тогдашней моде и заново нарисованные брови.

Пока мы шли по коридору, мне приходилось смотреть под ноги, а то и вовсе зажмуривать глаза.

– Видишь, какие бывают несчастья!

В мамином бодром голосе слышалось хвастовство, будто она сообщала мне: «Видишь, какое красивое платье!»

Перед глазами у меня все плыло.

Во дворе больницы солнце уже не просто слепило глаза, но вовсю жарило. Птицы орали так, будто в ветвях шла первомайская демонстрация. У фонтана, в котором уже давно не было воды, сидели люди очень страшного, по моему мнению, вида – без шей и с какими-то опухолями по всему лицу – и женщина с руками, покрытыми густой серой шерстью. Здесь вообще, в отличие от бараков, был настоящий праздник.

Из глубины двора к нам поспешно направлялся санитар. Полы его халата за ним не поспевали. В руках он держал четыре коричневых шара и был похож на сома из-за свисавших, как будто мокрых, темных усов. Шарами оказались четыре клизмы, и вдруг он принялся ими жонглировать. Продемонстрировав невиданное мастерство, он сообщил, что посторонним вход на территорию строжайше запрещен и только близким родственникам можно.

– Навещаю мать-старушечку, а это – на нужды учреждения. – Мама заискивающе сунула ему десятку в верхний карман халата, и сом уплыл в реку.

В следующем бараке тяжелый запах больницы был резче, поток стариков – гуще и случаи были более тяжелыми. Откуда-то издалека доносился звук, похожий на струнный.

– У кого-то здесь возможно что-либо узнать? – Мама уже чуть не плакала, обращаясь ко всем и одновременно ни к кому.

Перед нами стоял одутловатый слепой и будто внимательно нас рассматривал. При этом лиловые зрачки его были повернуты куда-то в глубину коридора.

– Мы ищем Веру Николаевну Клименко. Бухгалтера.

Казалось, слепой что-то припоминал, во всяком случае, красный лоб его ходил ходуном.

– У повара узнаете. По коридору налево. Дойдете до темно-зеленого шкафчика. Потом будет желтая дверь. Вообще-то, давайте я вас проведу.

Мы двинулись за слепым. Он уверенно шел вперед, угрожающе стуча своей палкой и лавируя между пациентами. Звуки струн становились все ближе и ясней, но были они нестройными и тревожными. Мы прошли мимо металлического зеленого шкафчика, и слепой стукнул по нему, добавив, что шкаф зеленый. Меня заколотило от смеха, но рассмеяться было бы глупо и неловко. Тут же слепой развернулся и постучал прочь по коридору.

Запах кухни и особенно запах лука здесь перебивал запах больницы. На плите в черных котлах что-то кипело и клубилось. Человек в окровавленном халате рубил тушу, подвязанную к потолку. Под тушей лежали газеты, а в углу стояло полуразобранное пианино, по струнам которого равномерно ударял деревянной ложкой коротенький улыбчивый инвалид.

Увидев нас, повар перестал колотить по туше и стер со лба пот.

– Свинина из обкома. Только ра-а-аз в го-о-оду, – виновато пропел он и, услышав, что мы ищем родственницу по фамилии Клименко, стал обстоятельно сообщать, что в шестой как раз и лежат все с такой фамилией и что, вероятно, одна из них и есть наша.

Пока мы шли к шестой, я стала думать о том, что нехорошо было маме врать про родственницу, и вдруг отчетливо поняла, как я ненавижу эту Веру. Теперь стало ясно, что мама все время куда-то носится и носится только для того, чтобы забыть о чем-то действительно важном!

Навстречу нам выпорхнула какая-то совсем еще не старая женщина вполне приветливого вида. Темные пушистые волосы ее были заколоты сверху, как у чеховской барышни, к халатику была кокетливо пристегнута брошь, а глаза блестели от возбуждения.

– Погадать? По руке могу, и по зрачку, как иридолог, и на картах.

– Какая прелесть, – оживилась мама. – Веру Николаевну Клименко, знаете?

– Так я ей могилу нагадала, – расхохоталась женщина, вдруг совершенно по-птичьи запрокинув голову. И хохотала она до того дико, с хрипотцой и подвываниями, что стало вдруг ясно, что она не в себе.

– Ты думаешь, она чокнутая? – Но мама уже меня не слышала.

Она рванула вперед, распахнула дверь палаты и крепко обняла, как мне поначалу показалось, пустое одеяло.

Вера

Среди простыней действительно оказалось убогое существо, отдаленно напоминающее Жана Габена, и мама принялась заботливо чирикать.

Теперь она выглядела отвратительно счастливой – ей было кого покормить своей дурацкой курицей и с ног до головы обмазать «Вишневским».

Вскоре на полу под кроватью зазвенело судно. Мама выпростала из-под одеяла тети-Верин скелет, многозначительно кивнула на простыню с желтыми разводами и заголила ей рубашку. Пахнуло подвалом и сыростью. Вера повисла в маминых жестких руках бессильно, как тряпичная кукла. С неизвестно откуда вновь возникшей энергией мама стала ее переворачивать и сгибать, и тетя Вера легко переворачивалась, потому что была легкая, и мама отирала ее мокрой тряпкой так, будто это был не человек, а предмет. Я заметила, как по серым локтям тети Веры течет грязь, а моя красивая мама все время приговаривала:

– Верочка, бедняжечка, совсем одна и вся в пролежнях.

Пока она вытирала утопленницу, мне было велено вытащить из сумки курицу. Мне уже и самой хотелось есть. От запаха курицы остальные больные заворочались в простынях. Потом мама послала меня за чистым бельем, и все тот же услужливый слепой повел меня опять же к зеленому шкафу, механическим голосом рассуждая о том, что на улице солнечно, что на Днепре лодки, а зелень – яркая. Я думала, откуда слепой знает все – и про то, что шкаф зеленого цвета, и про яркую зелень, и про желтую поцарапанную дверь, и особенно – про Днепр В шкафу оказалась последняя простыня.

– Сколько это тебе лет? – спросил слепой, когда я уже собиралась уходить, и, узнав, что двенадцать, расцвел неопределенной блуждающей улыбкой.

– Двенадцать? – Он вдруг жадно схватил меня за плечи. Я закрутилась на месте, вывернулась из-под его пальцев, и, пока возвращалась в палату, перед глазами у меня вдруг ясно встала встреча с отвратительным Ю. А.

Мама все еще мыла Веру. Потом она перестелила постель, энергично вымазала синяки на Вериной спине «вишневским», и запах подвала исчез. Теперь запахло медициной.

– Возьми миску. Корми с руки, – скомандовала мама.

– Почему я должна ее кормить?

И тут мама начала кудахтать, кричать, что я зажралась и что не видала я несчастий и лишений. Потом она завыла о том, что мы должны жертвовать собой. От ее крика заворочались скелеты в своих могилах, и опять над палатой повис на сей раз уже не запах подвала, а запах склепа.

Больше всего на свете мне хотелось, чтобы она замолчала, но мама не переставая причитала и давала указания. Глядя в сторону, я с отвращением принялась крошить в коричневый старческий рот волокнистые кусочки, стараясь не касаться пальцами синих губ.

Я представляла, как запихиваю ей за щеку песок и камни, а мама сжимает в руках старушечью голову так бережно, будто голова эта из горного хрусталя.

Пока мы возились, проснулась лежащая рядом старуха, пошарила слепой рукой по столику и, не найдя того, что искала, выругалась. Потом, гребя локтями, вскарабкалась на подушку и стала с ненавистью за нами наблюдать, морща свое широкое рыбье лицо.

– Хоть бы Господа побоялись, – жуя язык, промямлила она.

Гадалка, которая все это время наблюдала из-за двери, туг же подскочила и с готовностью принялась растолковывать маме, что лежачих стараются не кормить, потому что потом возня с судном.

– Она кто вам? – вдруг набросилась старуха на маму, сплюнула прямо на пол, а у мамы на глазах, несмотря на ее гордость, почему-то выступили слезы.

– Родственница она ее, – с готовностью проговорила гадалка.

– А вот и врет, все врет, она не знает эту женщину и никогда и не знала. А я Верку эту, сучку эту, с тридцать второго года по Крещатику знаю. Не ожидала, что умирать вместе придется. Сама бы ее удушила.

От этих ее слов я стала вдруг куда-то проваливаться.

– Говори, Сергеевна, скажи ей, – вдруг защебетала гадалка.

Тем временем мама влила в рот тете Вере какао из нашего редкой породы китайского термоса, положила ее поудобней, любовно подоткнула одеяло и села, чтобы собрать вещи.

– Ой, удушила б, – прокукарекала бабка.

– Что же вы это такая злая? – рявкнула мама, и гневный взгляд ее вдруг стал совершенно беспомощным.

– Такое и во сне страшном не приснится! Могила по ней скучает!

И когда она произнесла эти слова, мне показалось, что все вдруг повисло в воздухе. Повисло и полетело. Теперь дом престарелых и инвалидов стремительно несся над землей. Он несся над длинными, заросшими ивняком пляжами, над площадью Хмельницкого, над зелеными крышами Софии, над базарами и монастырями, над оперой, похожей на сухой бисквит, и уходил в какую-то серую сосущую сырую воронку, которая постепенно затягивала город.

На ватных ногах я дошла до умывальника и сунула руки под холодную воду. Я с ненавистью смотрела на Веру, этот кусок засохшего обескровленного мяса, отделенного от нас плотной стеной беспамятства. Ненавидела я в эту минуту и мать, ненавидела эти стены, ровно до половины вымазанные масляной краской. Я ненавидела клетчатые войлочные тапочки, стоявшие вдоль стен, ненавидела трубы, бегущие вдоль потолка, и шумную воду в этих трубах, и мощенный булыжником двор, и монотонный бетон забора, и сирень, что цвела за этим забором, и трамвай, который привез нас сюда, и день, когда я услышала нервный разговор о бездомной соседке, и дом, в котором этот разговор состоялся, и дворы напротив этого дома, и лужи, в которых жил нетварный свет, и гору с покойниками, которая была за домами. Но больше всего в этот момент я ненавидела себя, находящуюся здесь и сейчас. Конечно, мне хотелось оказаться где-нибудь очень отсюда далеко, но я все еще стояла в палате

Все остальное происходило уже как во сне, и я стояла и слушала доносящийся из глубины палаты рассказ старухи, голос которой вдруг стал спокойным, глухим и монотонным, идущим из погреба.

А оказалось, что были они школьными подругами...

– Давно это было. Еще до войны. Отец Веры был человеком богатым, по национальности немцем, и у него были образцовые портняжные мастерские «Фогдт и сыновья». Обшивал он пол-Киева. Потом его мастерские национализировали. Веру поначалу звали Кристиной, и была она такая красотка с золотыми волосами, училась на «отлично», любила, чтобы все было шик-блеск-красота и перфект. У нее были три брата, все они умерли еще в Первую мировую от тифа. Отец был человеком уважаемым. Мать была католичка и ходила в единственный католический костел, из которого потом сделали концертный зал. В советское время Вера училась на инженера. И перед самой войной родители ее умерли. А потом в Киев вошли немцы.

Рассказывала старуха все это так, будто уже давно подготовила свой рассказ и будто давно ожидала маминого прихода. И пока она рассказывала, все снова встало на свои места.

– И когда немцы в город пришли, легла она под них, коллаборировала, – продолжала она, – и на Подоле у нас все это прознали. И у нее были всегда консервы, и коньяк, и шоколадные конфеты, и маргарин. Все у нее было! И я ее тогда спросила: «Верка, зачем ты это делаешь, ведь они враги?» И Верка мне тогда сказала: «Не враги они мне, ведь я тоже германка». А по-немецки она при этом ни гу-гу. И я говорю: «Какая же ты немка, ты ж наша украинская дивчина, и ты против нас». И Верка мне тогда предложила консервы, чтобы я ее не ругала. Но я отказалась. Я ушла и хлопнула дверью. Потом Верка стала наших сдавать. За это ей тоже давали консервы. И как-то приходит она ко мне. Губы красные, напомаженные, и говорит: «Ты, Галя, не представляешь, я влюбилась, и только тебе я это скажу, потому что давно тебя знаю». И видно, что была она счастливая. А у меня как раз брат подорвался, и ненавижу я всех этих счастливых. Тут людей убивают, одноклассницу нашу угнали в Германию на работу, детей наших отбирают, чтобы немцев из них выращивать. Тут в Бабий Яр полдвора погнали, а она счастливая, надо же! И я с ней тогда зло так разговаривала. И говорю: «Я тебя, Вера, к себе не приглашала и знать тебя не желаю. Убирайся отсюда вон». И тогда Верка – в слезы. И рассказала она мне про одного офицера. А я его и раньше видела. Немецкий такой, высокий офицер, весь причепурыженный, ходил тогда по Подолу, как по своей квартире. И Вера говорит, что смертельно в него влюблена, а я его сама б убила. И говорит еще: «Когда рейх победит, он меня к себе в Дрезден заберет и золотом осыпет». И я говорю ей про брата моего, которого только что вот убили. Брат мой в нее еще влюблен был, а она только на минуту сказала, ой жалко, жалко, – и опять за свое. И она тогда с ним по-французски разговаривала. И так всю войну этот с ней спал. А потом – сорок третий год. Мне удалось в пекарню устроиться. Мы в пекарне радио слушаем у самой печки. Зима стоит. И булки такие серые-серые. И по радио Левитан объявляет о победе в Сталинграде. И у меня тогда екнуло сердце, и я почуяла, что победим мы, а не они. Дозимовали мы. Пришла весна. Ждем победы. Еды не было, и Верка опять ко мне с консервами приперлась и вся в слезах. Отзывают, говорит, моего Отто, его на другой фронт перебрасывают, и он будет теперь то ли комендантом, то ли гауляйтером в Польше. То есть повышают его. «А чего плачешь?» – спрашиваю. – «А то, что он меня с собой не берет. Не положено». И снова рыдает. Но я ее опять выставила. А потом победа была. Было такое счастье! Все мы радуемся. Пошли на Крещатик. Везде руины и каштаны во всем цвету. Многих среди нас нет, но все равно будто с плеч камень упал. Кто плачет от счастья, кто оттого, что близких потеряли. И вижу – стоит Верка в немецкой габардиновой кофте. Вся бледная в стороне стоит, и с ней, понятное дело, никто не разговаривает. Но Верка не просто в толпе стоит, а еще и за живот держится.

Беременная она! И сразу мне ясно стало, что она от эсэсовца залетела. Немецкая была подстилка, понимаешь ли. И опять она ко мне подходит и говорит: «Видишь, Галя, в каком я положении. Не знаю, что и делать. А в квартиру мою-папину еще две семьи подселили. Как это я буду с маленьким?» И я ей говорю: «А какое мне дело?» «Бездушная ты какая», – говорит мне Вера. «Это ты бездушная», – сказала я, плюнула и пошла. И думала еще – сдавать ее, не сдавать. Но потом дела, дела, и так я ее не сдала. А в сорок шестом узнала я, что дитя свое она веревкой удушила. И села она тогда. И потом я уже ее много лет не видела, только слышала, что в тюрьме замуж она вышла и фамилия у нее изменилась. Стала украинская фамилия. Теперь мои все поумирали, и я соседа сама попросила меня в этот концлагерь привезти. Сил у меня нет за собой ухаживать, и ходить я не могу больше. И диабет, и рот сохнет, и запоры, и давление!

И тут старуха будто на минуту забыла, о чем она рассказывала, и запнулась.

– А что потом? – нетерпеливо спросила гадалка.

– Запоры у меня! – рявкнула старуха.

– А с Верой что? – Мамин голос шел уже откуда-то издалека.

– С какой Верой?

– С соседкой вашей по палате.

– С какой соседкой?

И тут гадалка принялась хохотать. Она распустила свои волосы и стала кружиться у самого умывальника, там, где был небольшой свободный пятачок. Старуха все еще пребывала в забытьи, тупо пялилась в пол и размазывала тапочком свой плевок. Вера что-то простонала. Мама тут же принесла ей судно и втолкнула под одеяло. Послышался характерный гулкий звук льющейся мочи. Потом мама отправила меня в туалет эту мочу выливать, и моча эта была мне противна вдвойне, то есть не просто как человеческая моча, но как моча, в которой была растворена невинная человеческая кровь.

Я еще долго задумывалась над тем, зачем Вера убила своего ребенка. Это никак не могло уложиться в моей голове. Тогда я еще не понимала, как страшно жить в обществе, которое относится к тебе враждебно. «Если даже палачу потребуется сочувствие или помощь, необходимо ее оказать» – вот как говорила мама. В этом и состоит высшее предназначение и благородство человека! Тогда мама казалась мне жалкой и смешной в своих попытках облегчить жизнь человеческому роду.

Кавказ

Вскоре пришло лето, и было оно какое-то ультрафиолетовое и тихое, без капли разговоров, и только один раз дядя мой взял меня с собой кататься на лодке, и мы ели багровых раков. Это был тот самый дядя, брат моей мамы, который часто рассказывал мне истории обо мне самой в долунатическом состоянии, то есть еще до той поры, когда я стала задумчивой и малоподвижной флегмой, которая пропускала мимо ушей даже собственное имя. Это странное состояние, состязание между ранним детством и остатком жизни, длилось у меня несколько лет, скорей всего в пору полового созревания, которое как-то невероятно по сравнению с другими моими ровесниками растянулось.

В то флегматическое время я и двигалась, как лунатик. Конечности мои вытянулись, как у кузнечика, в легкости появилась первая уязвимость и хрупкая ломкость. Больше не было детского каучука костей. С некоторого времени я существовала будто во сне. Теперь и Вера, и мама, и даже город стали частью этого моего сна. Казалось, что вокруг все ненастоящее, а реальность начнется потом или, быть может, вообще никогда не наступит. Но до этого, как рассказывал мой дядя с каким-то бешеным возбуждением и блеском в лице, я была очень дерзкой.

Летом меня в косичках и в аккуратном красивом платье отвозили на Кавказ. Ехали мы всегда поездом двое суток. Принюхивались к воздуху за окном, пока однажды утром не проступал сквозь железнодорожный мазутный дух запах Кавказа: минералы, хвоя, морской ветер, а поутру из сырого тумана – самый главный и самый торжественный момент рассвета – благословенная сизая полоса моря и осколки известняка.

Мы приближались к Колхиде, туда, куда аргонавты плыли за золотым руном. Все, что было после этого, уже не имело значения: ботанический сад, водопады, пещеры, козы, павлины и раковины из самой глубины моря.

Там, на Кавказе, висели над морем города с ошпаренной и смягченной русской речью, с магнолиями, кипарисами и сталактитовыми пещерами, с маленькими вагончиками, уносившими в глубину горы. Даже в брежневское время там царил устойчивый дух пятидесятых, с его санаториями, базарами, скалами, потоками пота, кипением туристической глупости и портретами Сталина в автобусах.

Обычная цель путешествия в Абхазию – деревня у самого синего моря. На набережной – крикливая торговля лакированными рапанами, морскими ершами, сливами, орехами и кукурузой. Люди на Кавказе какие-то особенные – из них так и струятся любовь и радушие. Мы обедали у местной тети Мары, женщины с черными всклокоченными волосами и красными руками, в рыбацком доме, за пластиковой скатертью в коричневых ромбах. Ели мы всегда одно и то же – оранжевый суп харчо, который разливался из гигантской кастрюли на пятнадцать человек гостей. От пластиковой скатерти исходил мерзкий технический запах.

Там в желтоватой, убого обставленной комнате, пропахшей все тем же харчо, висел на стене натюрморт, писанный местным живописцем. И виноград, и лимон, и ваза с персиками, и даже рыба – все казалось мертвым, вышедшим из-под руки стеклодува. И от одного взгляда на этот натюрморт у меня начинало скрести в желудке.

В этой же комнате по ночам забирались мне на лицо жирные южные тараканы, которыми кишел дом. Но тараканы эти не вызывали у меня такого отвращения, как скатерть и натюрморт, потому что были они – частью природы и подходили под разряд обычных жуков.

На Кавказе мне нравилось все без исключения: здесь не было коммунальных квартир, не было блеющих старух, не было тети Веры, а только запеленутые в черное женщины, выцветшие от солнца ослы, петухи – они ходили там прямо по рельсам, – перламутрово-зеленые, с переливающимися амальгамой воротниками и с нарядными хвостами, как на венгерских шапках. Гребешки у них были красные и дрожащие, но самым тошнотворным в тех петухах были их красные неприличные бородки. И однажды я приручила овцу.

Как-то соседи наши объявили, что на обеды к нам будет ходить пловец. Пловец и пловец – на Кавказе все пловцы.

Вскоре появился и сам Пловец – мрачный человек из Омска. Он сел у края длинного, на пятнадцать человек, стола и стал жадно хлебать свое харчо. Не говоря ни слова, после обеда он встал и ушел. И так он стал ходить к нам каждый день, не произнося ни слова. При появлении Пловца обычно разговор замолкал и тетя Мара начинала как-то особенно суетиться и нервничать.

Загорелая, крепкая голова его была бритой наголо. Брови над ярко-синими глазами – всегда сдвинутые. Выглядел он довольно сердито. Ясное дело – один из тех рецидивистов, которые прячутся на Кавказе. На побережье часто ходили истории о беглых уголовниках, а уж в меченных синими крестами ворах тут недостачи не было.

Вместе с моей овцой я повадилась ходить на скалу и часто видела, как внизу на каменной площадке Пловец аккуратно складывает свою одежду, бросается в воду и заплывает в такую даль, откуда человек уже неразличим. Пловец всегда был один. Вещи его иногда часами ждали своего хозяина. Заплывал он и в штиль, и в шторм. Иногда даже казалось, что он утонул, но потом вещи под скалой исчезали и он появлялся за пластиковой скатертью.

Однажды за обедом Пловец, заметив мой неотрывный на него взгляд, расплылся в широкой улыбке. Блеснул золотой зуб. Я вздрогнула от этой неожиданной улыбки, но он блеснул своим зубом еще и еще раз. С тех пор между нами установилась какая-то особая тайная связь, и мне не терпелось поговорить с ним о тюрьме, в которой он провел наверняка много лет. Мне казалось, взрослые не замечают наших перемигиваний, но после одного из обедов тетя Мара строго предупредила меня, чтобы я была с ним поосторожней и держалась от него подальше. На расспросы, почему надо соблюдать осторожность, она махнула рукой и ушла греметь посудой.

Теперь уже мне, разумеется, точно надо было поговорить с Пловцом, и я решила на следующий же день спуститься под скалу.

Ночью меня мучили мысли о том, что, может быть, Пловец утопит меня или того хуже – зарежет, но утром я уже была под скалой и сидела рядом с его аккуратно сложенными вещами. Рядом щипала траву моя овца. Солнце уже поднялось к зениту, а в море не было ни души. Ожидание стало томительным. Жара забиралась в самый желудок, и я решила искупаться.

Я спустилась к воде и, зажмурившись, прыгнула. Меня тут же обожгло прохладой, и под водой я раскрыла глаза. Синяя пропасть уходила в бесконечную глубину, которую сменяла чернильная тьма. Здесь не было ни одной рыбы. Ноги мои висели в космическом пространстве, солнце из-под воды выглядело бесформенным, множилось желтыми пятнами. Когда я вынырнула, рядом со мной над водой было смеющееся лицо Пловца.

– Плаваешь?

– Плаваю.

– Овца твоя?

– Хозяйская.

Молча Пловец помог мне выкарабкаться из воды, и у меня сперло дыхание. В голову мне не приходило ни одного вопроса из тех, которые я собиралась ему задать, и я просто спросила:

– Вы бандит?

Пловец крепко вытерся полотенцем и вдруг раскатисто захохотал.

– Я слесарь.

У меня было весьма приблизительное представление о том, что такое слесарь, но слово это показалось мне зловещим.

– А почему вас называют Пловцом, у вас что, нет имени?

– Олег. – Он дружелюбно протянул мне руку.

После этого мы уже мирно сидели под скалой и он рассказал мне, что теперь он уже больше не слесарь, а кругосветный путешественник. Глаза мои, по-видимому, загорелись.

– Готовлюсь к самому длинному в мире заплыву.

Глаза мои раскрылись еще шире.

– Тайны хранить умеешь?

И после того как я с готовностью закивала, он рассказал мне, что собирается переплыть в Турцию, а там доехать на ослах или на мулах до самой Трои. О том, что находится на месте Трои, мы тогда, конечно же, не знали, но прозвучало это впечатляюще.

С этого утра мы каждый день с ним тайно встречались. Я приходила к концу его заплывов, а он приносил мне какие-то карты, в том числе и карту звездного неба.

Оказалось, что он люто ненавидит Советский Союз и что, раз уехать отсюда невозможно, надо переплыть Черное море. Звездная карта нужна была ему, чтобы ночью ориентироваться по звездам, потому что днем он бы заблудился в открытом пространстве. Он знал все созвездия и расписания всех кораблей кавказских пароходств. Свой заплыв он собирался совершить через неделю, спрыгнув ночью с пассажирского корабля, выходящего из Батуми. Пловец показал мне по карте, где и когда он должен спрыгнуть, и сказал, что плыть ему нужно будет всю ночь, а то и больше, пока волны не выбросят его на благословенный берег.

– Только надо салом намазаться, чтобы от соли кожа не слезла, – и неожиданно он спросил: – Ты в Бога веришь?

Я неловко засмеялась.

– Бог – это генеральный секретарь партии ангелов?

– Бог – это не генеральный секретарь и не диктатор, а генератор случайностей. Случайность и мы с тобой. Иногда события мирового масштаба решаются за какую-нибудь долю секунды, как в кино. Спора жизни, случайно занесенная на Землю, лишь по воле случая обрела на этой планете питательную среду. По воле случая один из миллиардов сперматозоидов вырвался вперед, чтобы в мир вошло событие. Добро и зло происходят при полном отсутствии логики. Сколько раз добро не было вознаграждено, а зло не было наказано. И тщетно искать смысл чьей-то преждевременной смерти. Смысл вещам и событиям мы придаем сами, он – это изобретенная нами матрица, и то, что в одних культурах принимается за моральное поведение, в других обречено на жестокое наказание.

Тогда я ничего не поняла из того, что он сказал, но было ясно: Пловец – человек таинственного ума.

За обедами мы больше друг на друга не смотрели, чтобы никто ничего не заподозрил. Глотая харчо, я постоянно думала о том, как ночью на большом пассажирском корабле гаснут огни, о тени, которая крадется по палубе, когда все остальные пассажиры уже уснули, о прыжке в черное никуда, о криках «Человек за бортом!» и о лучах больших морских фонарей, шарящих по темной воде.

Потом Пловец исчез, и говорили, что он утонул. О том, что он отправился в Турцию, не знала ни одна живая душа, кроме меня. И, пока мы ели, спали и говорили о пустяках, Пловец преодолевал огромный водяной шар и думал о Боге.

Как-то за пластиковой скатертью кто-то сказал, что вовсе он не утонул, а уехал к себе в Сибирь, потому что со своей хозяйкой он аккуратно расплатился.

Я часто приходила на скалу, под которой обычно лежали его вещи. Теперь площадка под скалой пустовала. Я смотрела в море и думала о том, что теперь, наверное, он уже в Трое.

В конце месяца из гостеприимства зарезали мою овцу и вместо супа харчо нас торжественно пригласили на плов. Так закончилась моя вера в человечество.

Вечные вопросы

В первый же день после каникул меня ожидал сюрприз. И столкнулась я с ним нос к носу на Крещатике. Уже издалека я увидела знакомое рыло с усиками. Это был Ю. А., и он отчаянно махал мне рукой. Ну вот я и вернулась! Сейчас он и сообщит мне, что мир потерял невинность или еще подобную мерзость! Ю. А. выглядел усталым и осунувшимся.

– Пока вас не было, я закончил свой труд, – со свистом в легких сказал он.

В портфеле у него лежало очередное руководство к приготовлению омаров, которое оказалось справочником по лечебным растениям.

– Как близкие? – спросил Ю. А.

– Все живы, – мрачно сказала я.

– Если вы думаете, что книга о лечебных растениях менее полезная, чем драмы Шекспира, вы ошибаетесь! В мире нет неважных и незначительных тем, – кисло проговорил Ю. А.

Я старалась его не слушать.

– В мире вообще нет ничего малозначительного. Жизнь мухи так же значительна, как жизнь генерала!

– А вот и неправда, в мире этом все мы не имеем значения, именно потому что в конце смерть!

И тут, на мое удивление, Ю. А. совершенно сник.

– Да, мы ничтожны! Ничтожны! – воскликнул он. – Ведь все мы умрем, разве не так?

Ю. А. смотрел мне в глаза с таким выражением, будто только от моего ответа и зависело, умрем мы или нет, и в панике схватился за свою дурацкую рукопись.

– Но ведь это же пропуск, билетик в бессмертие, – Ю. А. жалко осклабился, – вы тоже должны сделать, совершить хоть что-нибудь, чтобы и у вас было бессмертие!

– Бессмертия не существует! – Я говорила намеренно торжественным голосом.

Внутри у меня уже поднимался хохот. Теперь я росла в своих собственных глазах, превращаясь в целую инстанцию – что-то вроде высшего суда над людьми. И вот я уже стояла над бульваром Шевченко, над его тополями и над серыми крышами, а Ю. А. ползал внизу как муравей и пищал о бессмертии.

– Мы все должны осознать свою ничтожность, – провозгласила я, – когда мы поймем эту нашу ничтожность, нам будет гораздо проще умереть. Ведь как только каждый из нас осознает себя песчинкой – нам даже и умирать как будто не придется: потому что песчинка уже заранее мертва. Но знайте: ведь я – песчинка такая и есть, поэтому смерть моя – это долг и присоединение песчинки к пустыне!

Ю. А. стоял передо мной теперь совсем красный. Сейчас у него разорвутся артерии и лопнет мозг. Сейчас он взорвется от напряжения мысли, и кусочки его будут долго опадать на наш город.

Прощайте, Ю. А., прощайте польские омары и потерянный рай, прощайте вы, люди в чесучовых костюмах и драмы Шекспира, прощайте похотливые взрослые разговоры и двусмысленные намеки. Вы должны погибнуть здесь немедленно, прямо на бульваре Шевченко, и пускай городские голуби склюют каждую букву ваших паскудных трудов'


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю