412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юлия Кисина » Весна на Луне » Текст книги (страница 4)
Весна на Луне
  • Текст добавлен: 17 октября 2025, 16:00

Текст книги "Весна на Луне"


Автор книги: Юлия Кисина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)

– Это наш бар, – с жаром потирая ладони, сказал дядя Валя, указывая на низкий столик со множеством напитков в причудливых бутылках, когда нас втиснули в узкий диван. И в этот день я впервые узнала, что такое бар!

Вообще-то, все это находилось в малюсенькой двухкомнатной хрущевке с низко нависшими потолками. Оставалось лишь удивляться, как втолкнули сюда рояль. За окном было холодно и неуютно, весь мир был одной сплошной лужей со льдом, такой, будто Господь Бог задумал заключить все человечество в ледяные кристаллы, чтобы в таком виде представить на рассмотрение собственному суду. Зато здесь были свет и тепло.

Родителей принялись угощать китайской водкой, в которой плавали бездыханные черви, как сироты из Анатомического театра. Потом в ход пошли салаты, которые везде и всегда совершенно одинаковые, и дядя Валя продемонстрировал папе настоящую гаванскую сигару. Но самое главное наступило тогда, когда мама захмелела и не на шутку заинтересовалась маникюром радушной хозяйки.

– Целое состояние мы за эти ногти выложили! Можно сказать, свадебный подарок. Обратите внимание, ногти моего Зайончковского сделаны под мрамор, как теперь говорят, очень модно во Львове, а значит, и на Западе, – похвастался дядя Валя и стал с нежностью глядеть на руки жены.

При этом Тамарочка с готовностью выложила на середину стола свои белые ногти с черными разводами, и все принялись внимательно их разглядывать. И даже мой папа, казалось, проявил интерес к такому необыкновенному явлению природы.

Мама же, как обычно, квакала от восторга.

– Шедевры, да и только! Изумительно! Такие ногти я бы выставила только в музее – в Эрмитаже или в Третьяковской галерее, а еще лучше – в Лувре!

После этого рассматривания «изумительных» западных ногтей все были страшно воодушевлены. Дядя Валя поднял тост за женскую красоту. Через минуту выпили за милых дам. А потом чокнулись за красоту женских рук. И все пялились на эти ногти в гдровскую лупу и еще – через папины очки. А потом были и тосты за тех, кто украшает нашу жизнь, и за слабый, но сильный пол, и за лучшую половину человечества! А дядя Валя как-то ужасно неприлично пожирал взглядом свою жену, которая только хлопала створками своих тяжеловесных ресниц. И веселье, и тосты их, и разговоры – все было какое-то юношеское и безответственное, так показалось даже мне, хотя я и сама была ребенком. И еще была во всем этом разговоре какая-то грусть.

Когда перевозбуждение миновало, дядя Валя уселся за рояль и принялся играть одну из мазурок Шопена. Играл он с каким-то экстатическим остервенением. Музыка нас всех тогда захватила, была она то суровой, будто сводила она строгие брови и призывала к покою и гармонии, то легкомысленно рассыпалась, тогда казалось, что из-под рук его летят мелкие хрустальные шарики и даже какие-то мелкие птички. И брызги этой музыки, прохладные и до боли знакомые, взрывались над убогим этим жилищем, над всеми мертвыми черепахами и колониальными глупостями и уносились к бетонным жалким домам, чтобы вернуться обратно в остатки салата. Мама моя всплакнула тогда, обняв меня за плечи, а папа все слушал с закрытыми глазами, и голова его дрожала. Дрожали также и мраморные ногти Тамарочки.

Доиграв, дядя Валя встал и поклонился. Мы зааплодировали. Опять опустившись на круглую пианинную табуреточку, дядя Валя вспомнил, как во время войны жили они с мамой в землянке и ели траву и как он мечтал стать пианистом. Взрослые чокнулись за Шопена.

– Зайчонски, неси сюрприз!

Тамарочка бросилась на кухню и вскоре явилась с какой-то картонной коробочкой с иностранной надписью. Мой папа уже сидел бледный, моргающий.

– Сыпь на блюдце. Одну горку на всех. И ложечки не забудь.

Это оказался белый, немного поблескивающий порошок. Вид у обоих хозяев был таинственный.

Тамарочка раздала крохотные десертные ложечки.

– Дегустировать нужно лишь очень малыми порциями, – предупредил дядя Валя.

О том, что это такое, поначалу он наотрез отказался говорить и только торжественно и многозначительно смотрел на моих родителей, а во взгляде его снова была какая-то неизбывная тоска.

Пока дядя Валя смотрел на всех нас так хмельно и оцепенело, папа спросил, не отравимся ли мы этим зельем, и, не получив ответа, пробубнил что-то про цианистый калий. Наконец, преодолев сомнения, все протянули ложечки к белому порошку.

Мама моя лизнула первая. И тут же она заморгала как-то очень быстро и вдруг закрыла глаза и застыла, прислушиваясь к тому, что творится у нее внутри. Все разом замолчали и стали смотреть на нее в упор, и смотрели минуты даже три, наверное. Тогда я тоже медленно поднесла ко рту ложечку и осторожно лизнула, и меня будто ударило током. Эффект оказался совершенно неожиданным: порошок был очень соленым.

– Ну как? – Дядя Валя тревожно вытянул красную гусиную шею.

Лицо моего папы было страшно напряжено так, будто перед ним поставили невыполнимую задачу. Нос его морщился.

– Что это, наркотики? – Потрясенный, он не отрывал взгляда от коробки и внимательно вглядывался в иностранные буквы.

– А как ты думаешь? – В голосе дяди Вали был вызов.

– Соленое, – вдруг неожиданно громко вставила я, и все уставились на меня дикими взглядами.

И тут дядя Валя с гордостью выпрямился, встал и принялся расхаживать по комнате, хотя в этой тесноте его беспокойные шаги трудно было назвать расхаживанием. Мы сидели как на иголках.

– Эх, дорогие мои, вы ни за что не догадаетесь! Это я привез с прошлогодних гастролей из Великобритании! И это, милые мои, самая настоящая...

И в этот момент он замер и наклонил голову по-собачьи. Взгляд его выражал самое глубокое театральное потрясение. Потом вскочила и Тамарочка, быстро обласкала супруга взглядом, нежно взяла под локоть и попросила не волноваться, а дядя Валя, наверное, чтобы доставить ей удовольствие, разволновался не на шутку, и в воздухе повис запах его волнения. Папа между тем уже ерзал на этом самом ужасном диване и нетерпеливо хватался за пульс. Мама собиралась разрыдаться, по своему обыкновению, а у меня чесалась спина.

– Это самая настоящая английская соль! – наконец просипел дядя Валя и стал нервно оглядываться

Из маминого горла вырвался какой-то обреченно-надрывный хрип.

– Да, да, да, – потрясенным голосом шептал дядя Валя, будто он и сам только что об этом узнал. Он размашисто тряс головой, – Это национальная британская минеральная соль, шотландские жилы!

– Какие жилы? – вдруг подскочила моя мама и совершенно невпопад страшно нахмурилась. Вероятно, в эту минуту она уже была пьяна.

– Горные соленосные жилы Шотландии, воспетые великим Бернсом! «В горах мое сердце», помните?

– Робертом Бернсом? – Папа презрительно пожимал плечами. – У Бернса я такого не припомню. – Лицо его выражало сомнение.

– Им самым. – В голосе дяди Вали сквозила непоколебимая твердость, а на лысине у него блестел пот. – А вы чувствуете разницу с нашим продуктом?

На его слова мой папа опять весь скривился и, все еще сомневаясь, попросил принести отечественной соли для сравнения. Он опять стал вертеть головой по сторонам в поисках работников госбезопасности. И добавил громко уже для «жучков», что наша советская соль намного лучше.

Тамарочка бросилась на кухню, принесла и нашей соли и высыпала горстку рядом с английской. И тут все самым внимательнейшим образом стали вглядываться в оба холмика, и внимательней всех смотрела моя мама, одними губами повторяя: «Жилы Шотландии». Мне казалось, что холмики соли на вид совсем одинаковые, но мама решила по-другому.

– Их – белее! – выпалила она, первой распознав достоинства заграничной соли.

– Именно, – подхватил дядя Валя. Глаза его хищно сверкали.

Потом дегустация пошла уже по второму кругу, и все смотрели друг другу в глаза так, будто стали свидетелями какого-то необыкновенного чуда, и с пониманием качали головами, и чмокали губами, и поддакивали друг другу о том, что английская соль гораздо более соленая.

Дядя Валя, покачиваясь, встал, и рюмка в его руке задрожала.

– Я вот хочу тут поднять тост за то, чтобы пал занавес, чтобы та страшная стена, которой мы окружены, наконец была разрушена и чтобы пала завеса с наших глаз. Я хочу выпить, чтобы мы наконец поняли, при каком режиме мы тут живем! Здесь человеку ни за что развернуться не дают, все время давят сапогом и рот затыкают. Здесь – хамство и унижение. А я хочу выпить за свободные страны, и прежде всего за... – и тут он опять выдержал драматическую паузу, – за Ямайку и за то, чтобы в следующий раз в бокалах наших золотился ямайский ром как знак освобождения советского униженного и оскорбленного человека, и чтобы гордое слово «человек» больше не звучало жалко и презрительно, и чтобы от наших красных паспортов больше не шарахались западные пограничники, как от ядовитой змеи!

Конечно, все сразу поняли, что он несет несусветную, глупейшую чушь, особенно про Ямайку. Тут же на него зашикали и предупредили, что его посадят, но дядя Валя только самодовольно улыбался, будто вместо сердца у него был теперь орден Почетного легиона. Тогда же мне показалось, что на самом деле все были удовлетворены этой вольтерьянской выходкой, несмотря на «жучки», и вечер прошел не зря, а человечество продвинулось хотя бы на сантиметр туда, где царят справедливость и вольнодумство.

Потом взрослые в лихорадочном возбуждении опять пили за здоровье прекрасного пола, и мужчины уже не садились, а как-то приплясывали на месте, и в этот вечер папа как будто сделался выше ростом. Но самое главное, что потрясло меня в тот незабываемый вечер, я увидела в туалете! Это было уже к самому концу, кода мы наглотались соли и, умирая от жажды, выпили все содержимое водопровода. Лучше бы я туда не ходила, потому что туалет этот был порнографическим капищем! Все стены были заклеены листами из японских календарей с голыми раскосыми женщинами. Над унитазом улыбалась переливающаяся картинка с очень красивой, голой, почти фарфоровой японкой, которая мне подло подмигивала, и я подмочив от страха штаны, пулей оттуда вылетела. Так я впервые столкнулась с порнографией!

В следующий раз, когда мы пришли в гости к дяде Вале и Тамарочке, я, несмотря на свой уже зрелый возраст, боялась заходить в туалет. Как назло, именно поэтому мне очень туда хотелось. И пока дядя Валя весь вечер славил Америку, проклинал советский режим и рассказывал антиправительственные анекдоты, я только и думала о том, как бы вернуться домой. Мы опять ели соль, а когда мы вышли на холодную вечернюю улицу – по колготкам моим бурно струилась моча.

В ту ночь я отчетливо слышала гул самолетов. Слышала, как американские истребители парили над городом, и чувствовала, как сыпят они на дом наш английскую соль. К утру я знала – появятся они из-за рыжей Байковой горы, и тогда окажется, что гора – это не гора, а спина огромного трицератопса, которая поросла деревьями. Я знала, что, когда появятся самолеты, животное проснется и встанет, и будет это уже не цератопс, а мастодонт с огромными бивнями, и он понесется по городу, давя на своем пути все, что попадется ему по дороге.

Больше мы к дяде Вале не ходили, потому что из-за него папу вызвали в КГБ и у него целую неделю тряслись руки, а потом выяснилось, что дядя Валя повесился еще в предварительном заключении на фиолетовом галстуке в косую полоску, который ему удалось с собой пронести и который, как потом выяснилось, он привез из тех же английских гастролей, о чем Тамарочка нам сообщила, расписав этот галстук во всех его текстильных подробностях.

О причинах его самоубийства можно было только догадываться. Никто не знал, как ему удалось пронести в заключение галстук и почему ему в голову пришла идея повеситься на именно этом английском изделии. Для него это было символическим актом. Может быть, дядя Валя решил, что теперь он находится в двойном заточении – в стране и в тюрьме! Даже как самому невинному антисоветчику ему было прекрасно известно, что в семидесятые годы предпринимаются всякие меры по пресечению антигосударственной деятельности. Может быть, он был членом какой-то организации, в которую хотел втянуть и отца, и поэтому завлекал нашу семью редкой минеральной солью. С другой стороны, никакую антисоветскую литературу он не распространял, а попадала она к нам в дом совсем из других источников. Скорей всего, его взяли только за праздную болтовню и за стремление вырваться на гипотетическую свободу. «Но ведь никакой такой свободы нет» – так сказал мой папа, который с самого начала и всегда говорил, что все мы находимся в социальных путах с самого нашего рождения, где бы мы ни родились.

– Да и не только мы – животные тоже находятся в таких путах, но поскольку мир их устроен проще, то и путы эти не столь прочные и не столь многочисленные!

Теперь у нас дома часто ночевала красавица Тамарочка, которая боялась оставаться одна. Именно она впоследствии и оказалась «удушенным ребенком», то есть ребенком той самой Веры из сумасшедшего дома престарелых, за которой ухаживала моя мама. Выяснилось это благодаря сверхъестественным способностям некой Ирины Андреевны – заведующей кафедрой научного коммунизма Киевского университета, но произошло это уже спустя несколько месяцев, после того как Тамарочка снова вернулась к себе домой.

Война

Мне казалось, что родители надо мной издеваются, и я зверела, когда мать начинала уже в который раз со скорбным лицом рассказывать о войне. Детство ее, как мне тогда казалось, не имеет ко мне никакого отношения, и все в ее рассказах вранье. Особенно неправдоподобным было то обстоятельство, что война началась 22 июня, в день ее появления на свет. Роддом разбомбили вместе с роженицами, младенцами и персоналом. По странной случайности уцелела одна койка, та, в которой среди руин бабушка продолжала кормить грудью новорожденное дитя. Вокруг были разбросаны трупы, то и дело вспыхивали фугаски, дома рушились, как столбики домино, и загорались волшебные сады. Казалось, бабушка всего этого просто не видит. С абсолютным сознанием своей неуязвимости она продолжала выполнять свой материнский долг.

Покормив младенца, она благополучно выбралась из руин и, оглушенная артиллерийским огнем, доковыляла до дома, от которого тоже почти ничего не осталось. В кирпичах застряла лестница. Еще более неправдоподобным было и то, что после первых налетов в доме на Крещатике уцелела только одна квартира, в которой старший сын невозмутимо продолжал мастерить из бумаги водяные бомбы, чтобы сбрасывать их на прохожих. Только на сей раз сбрасывать их было не на кого – прохожие были мертвы.

Пока на город летели бомбы, дедушка невозмутимо курил у окна свои любимые папиросы «Герцеговина Флор». Когда он докурил, немедленно отправился на фронт и отважно сражался с врагом – и в конце концов его даже победил.

Бабушка же с двумя детьми и в сопровождении знаменитой клептоманки – сестры Натальи, обладательницы оперного сопрано и ученицы композитора Покраса, уехала в эвакуацию на Урал. По рассказу матери, плыли они поначалу по Днепру, а потом и по Волге на пароходах, переполненных орущими детьми. На волжском пароходе толчея была несусветная. Толпы перепуганных женщин, будто сжавшись в один комок, бормотали молитвы в ожидании спасения и строили самые ужасные предположения. Позади остались свежеразрушенные города и горящие села. Впереди – неизвестность. Продовольствие и вода быстро закончились, но приставать к огненным берегам было самоубийством. По палубе беспокойно рыскал среди тюков и пожитков молодой офицер. Он был растерян. Тяжелая водяная машина с трудом рыла и преодолевала желтую воду, бегущую навстречу врагу. Среди пассажиров почти не было стариков, потому что они оставались в городах на мясо, чтобы дать молодым возможность бежать. Офицер то и дело орал на молодых матерей, которые были особенно беззащитны и назойливы в своих неуемных просьбах, вопросах и причитаниях. Из-под одежды торчали голые бесстыдные груди, толстые и тощие, совсем неприличные выпуклости тел, которые сосали посиневшие, похожие на рыбьи рты сосунков. Нервы у молодого офицера были уже на пределе, когда он отдал приказ сбрасывать младенцев за борт. Поначалу это привело всех в возмущение и замешательство. Старшие дети смотрели на него уже совсем человеческими глазами, а женщинам поднять бунт было совершенно невозможно.

– Сбрасывайте своих выродков, если жизнь дорога. – задыхаясь и хрипя, кричал офицер. – После войны нарожаете свежих!

Но матери перешли на него в наступление. И тогда офицер выстрелил поначалу в серый от копоти воздух, и пуля прошила дым, уносясь в небесный лед. Тогда толпа совсем юных матросов, которые и матросами-то не были, пошла на женщин с оружием. Пароход переполняли ругань и крики отчаяния. Густой пар заливал глотки, перекрывал дыхание. На берегах творилась толчея. Сотни людей, спотыкаясь о собственных родственников, в паническом ужасе валили к воде, в надежде на то, что капитан смилуется и подберет оставшихся. Конечно, моей бабушке, казалось бы, повезло, ей-то удалось найти себе местечко на этом «плоте Медузы». Потом в воду под дулами наших отечественных пистолетов полетели первые младенцы. За ними бросались с жуткими воплям их матери и, захлебываясь, пытались спасти самое дорогое, в жалкой надежде пристать к берегам. В реке творились содом и гоморра, а пароход продолжал грызть засоренную человеческим отчаянием воду.

Наконец очередь дошла и до моей бабушки. Но она разводила руками: «Уже сбросила, товарищ начальник». Ей вторила сестра-клептоманка: «Избавились от ноши». А в картонном чемодане среди чьих-то топчущихся ног ворочался и слабо попискивал ребенок, который уже задыхался от нехватки кислорода. Каким-то крюком бабушка проколола в чемодане дырку, чтобы младенец мог дышать. Его писк заглушался ревом мотора и бесчисленными голосами. Старший мальчик в слезах. Его толкают. Он орет, поддавшись общему нерву. Нет, не в том чемодане дырку проделала. Где тот чемодан? В этом – сокровища. Но разве бывает большее сокровище, чем жизнь младенца? Бабушка спохватилась, когда уже было поздно. Чемодан был украден и, может быть, выброшен за борт. В рот дитяти уже, наверное, льется вода, в черный ящик, в жалкий фибровый гроб. Но не перепутала ли она чемоданы в общей неразберихе? У сестры Натальи – нервный тик. Суматошные поиски. Крик облегчения. Чемодан с ребенком здесь, а украден был другое, тот, в который дед-ювелир успел запихнуть камни и в который непутевая семнадцатилетняя Наталья натолкала свои наряды и шляпки.

Так без алмазов и украшений, с двумя детьми и столовым набором они прибыли на Урал.

Урал этот был потом везде и всегда рядом, скалистый, байроновский, горный, кристаллический и самоцветный. Даже после войны он тоже был где-то поблизости. Там моя мама встретила новый, 1944 год. В эвакуации у всех были вши и лишай. Всех побрили наголо и обмазывали какой-то отвратительно-липкой жидкостью. Может быть, это и была мазь Вишневского? Я представляла себе, как под новогодней елкой сидят чудовищные большеголовые уродцы, по которым скачут вши величиной с собаку. Конечно же, лица у этих опьяневших от голода детей были безрадостные и безрассудные. У многих из них отцы уже успели погибнуть на фронте. Некоторым воспитатели сумели смастерить из картона заячьи уши, чтобы они карнавальничали под елью. С ушами эти несчастные дети с расширенными глазами казались еще более нелепыми и уродливыми. За дверью избы, в которой встречали Новый год, был навален многометровый сугроб.

В это время на другом конце земли, в Аргентине, в тот же самый час капризные дети миллионера, как мне думалось, Родригеса отворачивались от гигантских ароматных пирожных, а их матери веерами отгоняли навязчивых мух. И те и другие дети были мне отвратительны.

Позже я узнала и о других обстоятельствах войны, например о том, что в каких-нибудь нескольких сотнях километров, в Польше, посылали на бойню точно таких же детей в арестантских робах, и о том. что в это же самое время миловидная кареглазая пышка Ева Браун томилась по своему Гитлеру на тосканских пляжах.

Великанша

Зато в моей собственной жизни у меня была великанша, за которой шла настоящая охота дворовых детей. Заговорить с ней не решался никто. Великанша вызывала у нас восторг и страх, она была носорогом, который вывалял себя в розовой пудре, носорогом, которого однажды столкнули в озеро с духами «Красная Москва». Впервые я встретила ее в гастрономе, пробующую пупырчатые огурчики. Тогда мне показалось, что мои собственные легкие подскочили и оказались над головой, и там они дышали очень тревожно. Они мешали той толпе, тем голосам, которые тогда кричали у меня внутри. Но теперь, когда я вижу великаншу, со мной ничего не происходит. Но тогда, во времена залапанных обоев, во времена умирающих старух и нелепого дивана Людовика Четырнадцатого, великанша покупала бесконечные консервы – консерву за консервой – и, мурлыкая от удовольствия, теребила на пальцах кольца из карнавального золота. Мы, дети, ходили за ней гуськом, мы за ней следили. Смотреть на нее было каким-то порочным и сладким занятием. На ней всегда было много фальшивых украшений – бус и сережек на все ее четыре уха и колец на все ее семнадцать пальцев, и сверкала она, как саламандра, и от этого вся звенела она при ходьбе. На ней всегда была одежда из ягуаровой шкуры. И ходила она в малюсеньких черных туфлях, похожих на семя подсолнуха. Наверное, оттуда, из глубины своего мяса, опа воображала себе, что выглядит очень роскошно, – она думала, что ездит не в автобусе, а в римской колеснице. Мы видели своими глазами, как автобус прогибается под ней и встает на дыбы, мы видели, как лопаются шины и крошится металл. Еще мы видели, как ломались под ней стулья и проваливались в преисподнюю полы, под нашей киевской Гертрудой! Однажды мы видели, как великанша плачет. Просто шла по улице, и слезы градом катились у нее из глаз. Нам это нравилось. Строились самые невероятные предположения. Конечно, при таком теле очень трудно сохранить уравновешенный рассудок. Именно поэтому мы и боялись, и даже стеснялись к ней подойти. И всегда был спор о том, кто первый решится на разговор с ней. «Если я подойду к ней и заговорю первой, вероятно, она сразу же испугается», – думала я, и у меня дрожали коленки. У Гертруды было непомерное декольте, под которым билось горячее арбузное сердце. Даже зимой и в мороз из этого декольте шел крепкий пар. Ведь я видела своими глазами, видела, как туда валит снег и как он там шипит и тает. Конечно, ей там было очень мокро. Вот почему я так и не решилась к ней подойти. Впрочем, теперь она уже меня не волнует. Не взволновало бы меня и если бы передо мной на улице оказалось стадо бизонов. Наверное, теперь я прошла бы равнодушно. Если какой нибудь предмет поднимется в воздух и зависнет, я совершенно не испугаюсь. Быть может, я единственный человек в мире, который не боится левитирующих предметов.

Нога геолога

В те дни, когда я охотилась за Гертрудой, а папа все еще продолжал строить предположения по поводу самоубийства дяди Вали, к родителям пришел геолог с «волшебной ногой». Именно он-то и принес анархистскую литературу и, кажется, собирался втянуть папу в какое-то запрещенное диссидентское общество.

Это был Карапетов – одесский армянин с худосочными костями. Он жил на седых улицах в раннем детстве под списки болезней и под бодрое радио. Он вырос на даче у моря там, где поет виноград. Тело его было похоже на свалявшийся от ветра комок улетевших волос старухи.

Однажды он отправился на поиски Бога, которого он искал в грунте и за которым полетел на Камчатку! Во время полета в конце серебряной трубы самолета он видел светящийся занавес, из-за которого стюардесса выносила дары, синий бархат, отделявший пилота от зрителей, скрывающий сцену кокпита. Там в серебряных креслах и в синих с погонами мантиях сидели два молодых пилота с лицами в белой пудре. Он знал, что там начинается другой мир. Как летучая сомнамбула, сгорая от любопытства, он прошел мимо спящих пассажиров и отодвинул занавес. Там не было неба. Там не было кокпита! Перед ним расстилался вулканический пепел.

Посреди бесконечного пепла земля выпускала горячие слюни. Его нога провалилась под корку белой слюды и была обварена химикалиями горячего гейзера. Нога Карапетова каждый день меняла цвет. Синяки мяса были то лиловыми, то нежно-зелеными, как смарагды и минералы. Нога изменялась, как северное сияние. Вскоре нога совсем стала гнить и сделалась похожей на пылающую розу. От нее исходил смрад, пьянивший и пленявший все живое. Вскоре этот запах распространился далеко за пределы Камчатки и пошел по островам. Многие приплывали на своих кораблях поклониться ноге Карапетова. Многие гибли в пути. Но многих она излечивала – попавшая в гейзер нога простого одесского парня. Во всяком случае, Карапетов был великим романтиком, и приходил он к нам уже ампутированный и на костылях.

Десна

– Она совсем вышла из-под контроля! – говорит мать, примеряя новые импортные сапоги. – Она с нами совершенно не считается. Надо ее приструнить.

Говорит она это так, будто я и есть средоточие всего мирового зла. А из-под контроля я вышла еще раньше, то есть задолго до описываемых событий.

Тогда мне было пять лет от роду. Я – животное с мягкими плечами, о котором у окружающих есть совершенно четкое представление: «Какая прелестная девочка!» Когда я слышу эти слова, мое узкое горло начинает душить злоба, потому что слова эти фальшивы и отвратительны. Отвратительней этих слов нет ничего на свете. «Какой невыносимый ребенок!» – это тоже относится ко мне и удовлетворяет меня гораздо больше.

Летом мы часто отправлялись в деревню на речку Десну. До сих пор Десна видится мне бесконечным тихим потоком, который соединяет нас с океаном. В деревне живут добрые простые люди. По-украински мама говорит с ошибками, но страшно старается. Делит речка Десна весь мир на две неравные части. Одна часть – та, в которой мы живем со всеми бытовыми мелочами, проблемами и разговорами. Здесь – скука, пыль, неуклюжие рогатые трамваи, бесконечные разговоры о чьих-то инфарктах, давлениях и желудках. А за Десной начинался другой мир: чарующий и лиловый в дождях, бирюзовый в кругу заливных лугов, желтый – там, где растут ромашки, и радужный за деревней, полный нездешних серых птичек, искрометной радости и веселых мертвецов, сбежавших на свободу из нашего Анатомического театра. Про речку Десну нельзя даже сказать, что она катила свои воды. Она даже не скользила, а уж тем более не бурлила и не грохотала. Она, скорее, флегматично двигалась между пляжем с орущими мамашами – узкой полоской песка, в которой не было даже скорпионов, и лугом, на котором лежали «мины» – так назывались у нас коровьи лепешки, в которые не дай бог вступить. Вообще-то, святые места были чудесны. Вокруг лежали болота до того таинственные, что даже комары там были церковно-позолоченными. Там был особый звук и освещение – как на том свете. Вообще-то, это и был, судя по всему, тот свет. Говорили, что болота засасывают. Разумеется, в болотах жила собака Баскервиля – она была невидимой и неотъемлемой их частью. На Украине собаки величиной с лошадь не редкость, как и совы, и кукушки, и бородатые водяные. Жили там, разумеется, и ведьмы-сирены с волосами-водорослями и птичьими ногами. По ночам мы часто слышали их завывание и многоголосое пение, и были они реальней самого Бога. А еще там были фарфоровые белые лилии и желтые – из атласа – кувшинки, в которых обитали крохотные копенгагенские человечки.

На том свете

Но на настоящем том свете я оказалась намного позднее. Уж не помню как, но мне, ей-богу, понравилось. Тот свет – это небольшой курортный городок вроде Минеральных Вод, с домами из розового ракушечника. Дома там вовсе не такие, как у нас, – окна там не настоящие, и в двери войти нельзя, потому что дома там и вовсе не нужны. Люди просто сидят на скамейках или ходят вокруг фонтана, а кто и ноги в фонтан опускает, как у нас в городском доме инвалидов и престарелых. Сами дома четырехэтажные, и зелени там нет никакой, но это вовсе не мешает. Улицы ровные, гладкие, тоже из ракушечника. На том свете все очень милые, потому что дел никаких нет, а значит, нет и проблем. Еда там тоже не нужна, и все только и занимаются тем, что ждут новичков, которые поначалу вовсе не понимают, куда попали. Я и сама поначалу не поняла, и мне стали объяснять это старожилы, сидящие вокруг фонтана. Погода там ни весенняя, ни осеняя, а просто теплая, и ветра никакого нет. Воздух прозрачный. Небо светится безо всякого солнца. Но и солнце там не нужно, потому что оно бы только досаждало. Но когда я там оказалась, я очень удивилась, потому что там были все мои знакомые, и они принялись тут же хором меня поздравлять.

– Ты добилась совершенства, – говорили они мне.

– Отчего это я добилась совершенства?

– Потому что ты здесь.

– А вы – вы тоже добились совершенства?

Все на этот вопрос смеялись. Но как-то безо всякой злобы. На скамейках вокруг играют в настольные игры. И вдруг ко мне подходит соседка тетя Тая.

– Ты заметила, что здесь все примерно одного возраста?

И правда, лица у всех гладкие и красивые, и поэтому зеркал не требуется.

– А зубы тут надо чистить? – спрашиваю я.

– Теперь ты можешь никогда больше не чистить зубы.

– Вот хорошо.

– А скучно здесь не бывает?

– Ну что ты!

– А велик ли городок?

– Нет, городок не велик, но куда бы ты ни пошла, ты выйдешь к фонтану.

– А злодеи, как же с ними?

– Они тут со всеми примирились. И если не хочешь, можешь с ними не разговаривать. Иногда мы тут и Гитлера встречали, но он совсем изменился. Он очень милый и тихий, как роса.

– А Сталин?

– Да вон он там с девушкой хромой в шахматы играет.

И правда, Сталин там тоже молодой, с только что проступившими щеточкой усами, и улыбается. Потом пришли из-за угла новички – тоже знакомые. И они ведь поначалу не понимали, где оказались. У них на лицах были еще признаки гнева, но вскоре они рассеялись.

– Жаль, что мы сразу здесь не рождаемся, на том свете, – сказала я, – а если бы мы здесь рождались, в нас кипели бы все соки и гнева было бы здесь не меньше. А любовь – можно здесь влюбиться?

– Нет, разумеется, не в том смысле. Но мы здесь и так все по уши влюблены. И влюблены мы все друг в друга.

– А если я захочу отсюда вон?

– Тогда ты просто уснешь.

И мне понравилось на том свете, в городке из ракушечника, и больше уже никогда не хотелось оттуда вон.

Голубой кулак

Тогда на Десне как-то прямо с утра моя мать решила пугать меня Богом и прилаживать Его к моему воспитанию. Был солнечный день. Мы сидели на берегу, от воды поднимался запах прели. Обычно я играла с другими детьми, строя башни из речного песка. Вокруг нас жужжал совет матерей, и мы – дети – ринулись в воду. Ну и весело же мы там плескались. И луга, и деревья, и небо вокруг нас говорили о том, что мир круглый и звонкий, как мяч, что бедность, одиночество, старость и незнакомые преступные мужчины с карманами, полными леденцов, о которых говорят взрослые, – лишь средство для нашего воспитания. А брызги воды только и звенели, как цимбалы на деревенской свадьбе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю