412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юлия Кисина » Весна на Луне » Текст книги (страница 3)
Весна на Луне
  • Текст добавлен: 17 октября 2025, 16:00

Текст книги "Весна на Луне"


Автор книги: Юлия Кисина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)

Через несколько минут я поднялась вверх по бульвару, оглянулась по сторонам и нырнула в золотую тьму Владимирского собора. Может быть, здесь, в храме можно было найти ответы на многие волновавшие меня вопросы. Заходить сюда пионерам было строжайше запрещено и сулило крупные неприятности. «Вообще-то я хочу, чтобы у всех были неприятности, – размышляла я. – Может быть, тогда нас сошлют в Сибирь. Я еще никогда не была в Сибири. Это огромное пространство, в котором живут шаманы с рогами на голове. Они ходят вокруг костра и стучат в барабаны. Из их глоток вырывается северное сияние, а печенью они выделяют вакуум».

В храме все передвигались на цыпочках. Лики икон страдали. В куполе клокотали голуби. Может быть, прямо за алтарем находится лифт, который ведет в небо, и если сесть в этот лифт, можно подняться до самого Бога? Алтарь был похож на базарный прилавок, с резных завитков Царских врат свисали летучие мыши, из-за обилия толстых желтых свечей плавился воздух, опьяняя запахом мирры.

– Ты хочешь, чтобы у тебя были неприятности? Тебя могут выгнать из пионеров.

Ко мне обращалась Дева Мария. Лица Ее я разглядеть не могла – вместо него была пустота, крошащийся мрак, который я приняла за наготу. Вглядевшись, я успела увидеть звезды, утробу, через которую проходили водосточные трубы. В них шумела клоака, пропуская потоки лимонада, крови, человеческих испражнений, проточной воды и хлорки для дезинфекции.

– Знаешь, – сказала Мария, – а я ведь в Бога не верю. Если бы Он был, они бы не превратили Христа в огородное пугало.

– Значит, ты атеистка?

– Атеистка. Научная атеистка, – подтвердила Мария. – А собираются ли они заново распять Христа?

– Безусловно. Они будут распинать Его до конца времен, каждый день. В этом и заключается вера.

Мария начала хохотать, и я оглянулась по сторонам. Рядом со мной топтался нищий старик, беспомощным взглядом упершись во мрак. От него пахло мочой. Как горстки угля, черные старухи стояли на коленях и касались лбами мозаичного пола. Я тоже опустилась на колени, и мне стало смешно. Сейчас я просто расхохочусь, и мы будем смеяться с Пресвятой Девой Марией на пару. Главное, чтобы никто не заметил. Я никак не могу справиться со своей челюстью, будто кто-то щекотно тянет ее к затылку, и я чувствую, как чья-то рука уже крепко схватила меня за шкирку. Меня тащат к выходу. Меня вышвыривают на паперть под осуждающие взгляды старух. Все здесь преисполнено глупости, в этом золотом тумане. Мне становится обидно. Оказывается, они такие же идиоты, как все остальные, а Бога нет даже здесь.

Ребенок фашиста

Несмотря на то что папа надеялся, что история с Верой прекратится, мама ходила к ней еще два раза, и в последний раз, перед Вериной смертью, мы пошли вместе.

На сей раз было холодно. Дорога показалась мне гораздо короче. Сумасшедший дом престарелых за это время привели в порядок. Санитаров сменили, а всех, кто не имел права здесь жить, выселили. Но, по правде сказать, слепые от этого не прозрели, безумцы не излечились и старики не помолодели. Зато теперь было чисто и постояльцев не заставляли работать. Поэтому теперь это было гораздо меньше похоже на тюрьму. Наш поход к Вере мама назвала «уроком прощения», и втайне я страшно ею гордилась. На сей раз мама несла и Галине Сергеевне, Вериной соседке, подарок – теплый платок, покупка которого заняла у нее всю неделю. По дороге она жаловалась на то, что в прошлый раз Галина Сергеевна ее не узнала, но это было не важно, потому что она тоже нуждается в человеческом тепле.

Мы пришли, как и прошлый раз, во второй барак. Навстречу вышла знакомая гадалка. Пахнуло «Красной Москвой». На сей раз на ней было какое-то совсем нелепое цветастое платье, в волосах пылал бумажный пион, а веки ее были густо размалеваны синим. Сцена с уговорами погадать повторилась и на сей раз. В горле ее клокотало и пело какое-то отчаянное ликование, и она носилась от слепого к нам и обратно. Казалось, мама ее не замечает. Все ее внимание было сосредоточено на фаршированных перцах, которые она с каменным лицом один за другим выкладывала на тарелку. Тогда гадалка вцепилась в мою руку и, с какой-то сдавленной страстью глядя на нее, прошептала:

– Дитя мое, тебя ждет большое чувство!

Теперь я смотрела на Веру совсем по-другому. Мне жалко было ее выброшенной на помойку жизни. За несколько месяцев она и вовсе сделалась похожей на мумию из Печерской лавры. Мама больше не заставляла меня кормить старуху с руки, а делала это сама, с каким-то звериным вниманием вглядываясь в ее белый язык. Сергеевна со своим рыбьим лицом дремала, как часто дремлют старики, постепенно переходя в мир иной. Она проснулась, когда мама докормила Веру, и энергично села на кровати. Спросонья глаза ее пылали.

– Сидеть могу, а ходить не могу. – объявила она и тут же принялась проклинать все вокруг. Потом вдруг захныкала, судорожно притянула меня к себе и стала называть внучкой.

Под конец она и вовсе разрыдалась. Мама принялась ее утешать словами «ну что вы» и «не надо так», а гадалка только широко раскрыла глаза и стала крутить пальцем у виска, приговаривая, что Сергеевна не в своем уме.

– Сама ты не в своем уме! – сквозь слезы рявкнула Галина Сергеевна.

Мама отерла ей слезы и вытащила платок и целый пакет с валидолом.

– Этого вам на всю зиму хватит.

– Подарок?

– Подарок, – расцвела мама.

И тут бабулька разрыдалась еще пуще.

– Ты девочка святая, – сказала она маме, схватила ее за руки и стала их облизывать. Потом принялась за меня. Я сидела не шелохнувшись, и казалось, в этот момент душа моя отделилась от тела.

– Пшла отсюда вон, сука, – вдруг оттолкнула она меня, но слова ее относились к гадалке.

Та и не думала уходить. Наоборот, она свирепо улыбнулась, вытащила зеркальце и стала тщательнейшим образом подводить губы. С красными губами лицо ее сразу приобрело какой-то свинцовый оттенок, а Галина Сергеевна схватила тапок и запустила ей в голову. Тапок не долетел и приземлился на чьей-то койке рядом с маленькой седой головой, напоминавшей капустный кочан. Это заставило гадалку отрывисто расхохотаться.

– Дура, дура, дура и гадюка к тому же! – пропела вдруг неизвестно откуда взявшимся альтом гадалка. – А кроме того, что дура, еще и обманщица.

– Во-о-он!

Галина Сергеевна была уже вне себя от гнева, но вдруг ослабла и навзничь повалилась на подушку, беспомощно шевеля пальцами. Тогда мама сгребла гадалку в охапку и, схватив ее под локти и что-то шепча ей в ухо, тихонько вытолкнула из палаты.

– За мной последнее слово. Я твой гороскоп составила. Год рождения в архиве нашла. Я все про тебя знаю! Преступница ты, – на прощанье выпалила гадалка.

И тут зашел санитар. На сей раз это был молодой улыбчивый парень. Скорее всего, он уже не раз наблюдал такие сцены и, может быть, даже ссоры Сергеевны с гадалкой. Он со всеми поздоровался, то есть с теми, кто был в состоянии отреагировать на его появление, и заговорил с мамой о Вере.

– Плохо с ней, долго не протянет, – сказал он, и мама скорбно покачала головой.

Потом он прощупал чей-то пульс и вышел. А когда он затворил за собой дверь, в наступившей тишине раздался голос Галины Сергеевны:

– Это я ее надоумила.

– О чем это вы? – ахнула мама.

– Надоумила Веру. И надо же, как свела нас судьба. Теперь мы лежим с ней в одной палате. Она – живой труп и я – мертвая душа.

Когда она сказала эти слова, я тут же вспомнила, что у папы стоят такие книги. Одна называлась «Живой труп», а вторая – «Мертвые души», которые мы уже проходили.

Мама была растерянна.

– Вы, лапочка, не волнуйтесь только. – Но Сергеевна маму оттолкнула.

– Тогда я вам рассказывала про День Победы. Рассказывала, как Верка пришла с пузом.

Мама кивнула.

– Так вот, тогда я сказала ей, что помогу.

– И помогли?

– Я сказала ей, что такой ребенок не имеет права жить на этом свете. Это же был ребенок фашиста, и место ему – в Анатомическом театре!

Но мама слушать ее не хотела и встала, чтобы уходить. Мы поспешно собрали вещи, а Галина Сергеевна вся вдруг обмякла, замерла и уставилась в решетку своего тюремного окна.

Когда мы уже попрощались, она вдруг сказала:

– И платок я ей дала, которым она дитя извела. Платок такой шерстяной, как ты мне сегодня принесла. Ты мне сегодня его вернула. Как в воду глядела.

Мы тихонько закрыли дверь палаты и вышли. Рядом с дверью стояли слепой и гадалка, и вид у них был таинственный.

Гадалка поводила пальцами у слепого перед носом, и он как будто почувствовал в воздухе колебания.

– И этот подслушивает. Слух у него то-о-онкий!

Слепой замахнулся, тыкнул ее палкой, попал в живот, и гадалка молча согнулась от боли.

– Я же говорила, – донеслось вдогонку, – а ведь гороскоп никогда не врет. Судьбу не обманешь!

– Быстро, быстро отсюда! – зашептала мама, подталкивая меня к выходу.

Всю дорогу домой мама не произнесла ни одного слова. У меня тоже было кислое настроение, потому что в моем воображении уже в который раз разыгрывались ужасные сцены убийства. Ребенок этот теперь для меня жил в Анатомическом театре, быть может, даже и составлял его главный экспонат.

Через несколько дней маме позвонили из сумасшедшего дома престарелых и сказали, чтобы она больше не приходила. В наступившем молчании мы с папой поняли, что Веры больше нет. Ездила ли мама к Галине Сергеевне, я не знаю, но мы больше никогда с ней об этом не говорили, и постепенно она перестала водить в дом несчастных старух.

Школа

В отличие от двора, где ходило много темных слухов про менструацию и страшных предчувствий, в школе все было тихо и спокойно и ни менструации, ни будущего не было. Были только мы, а потом – небытие. А между небытием и детством не было никаких промежутков – столь плотно были они подогнаны одно к другому. О небытии изо дня в день велись разговоры. Происходило это почему-то в женском туалете. Запах мочи проел кафель, краны не работают, а мы ходим взад-вперед и говорим о том, что потом уже ничего не будет. К тому же после посещения дома престарелых у меня был особый опыт, и я знала об этом гораздо больше, чем одноклассники. Благодаря этим разговорам в головах у нас царствовал порядок, поскольку именно смерть являлась единственным и непременным условием школьного образования и выполнения простых действий, которые должны были стать условием незряшного проживания жизни. В отвлеченной и далекой тогда еще от нас смерти было даже какое то благородство.

Зато школа гордилась целым выводком тургеневских ась. Все они были порывистые, дикие, смешливые или погруженные в сомнамбулическую забывчивость. Среди них были аси дородные и те, у которых вот-вот подломится тонкая шея, аси на ногах-крючьях, на длинных подростковых ходулях и с толстыми мясными шарами в детских хлопчатобумажных лифчиках. Некоторые из этих ась с остервенелой зрелостью вгрызались в гранит науки, а некоторые, такие, как я, откровенно гоняли зевками заблудившиеся в их косах буквы и цифры. Было среди этой толпы ась и несколько мальчиков – хилых, малоподвижных. похожих на изъеденные древесными червями ружейные стволы, или широкоплечих, кропленных подростковым прыщом. Но надо всеми этими классами – к шестому это стало уже совершенно очевидно – начинало течь парное и терпкое молоко любви.

Обычно после уроков, неся в себе это нарождающееся молоко и напустив на себя высокомерный вид, мы шли по парку на троллейбус мимо обычных людей. Парк неподалеку от Бабьего Яра на Сырце был особенный, весь в пыльце солнца, всегда бесконечный и глубокий, уходящий высоко вверх огромными своими помещениями, закутками и прохладными нишами. Здесь царило непреходящее бабье лето. Мы знали, где-то над ним высятся желтые этажи лиственных башен. Внизу были извилистые коридоры и тропы, уводящие в овраги, при взгляде на которые казалось, что мы в дальних горах. В убегавших в бесконечную глубину расщелинах этих оврагов прятались поезда Детской железной дороги, выстроенной для пионеров в пятидесятые. Дорога шла петлей, кольцом, поезда доходили до тупика, до станции Комсомольская, потом возвращались на петлю и проезжали станцию Пионерская. Была еще одна станция – Техническая, но пассажиры туда не доезжали. Через овраг был перекинут виадук, мост, на котором висела тарзанка-канат для особо отчаянных. Потом дорога пришла в упадок, и поезда уныло стояли на станциях. Маленькие это были поезда – для детей-пионеров, с детьми-пионерами-вагоновожатыми и с детьми-стрелочниками. Это был город карликов.

Из-за поездов этих мне казалось, что когда-нибудь я сяду в зеленый вагон и он понесет меня без остановок. Всю жизнь я так и просижу в этом поезде, а если и будут остановки, то на каких-то полустанках в снегу. Несомненно, меня будет мучить медсестра-проводница, будет привязывать меня на остановках, чтобы я не сбежала. Единственным развлечением станет терпкий чай, бьющийся о стенки стакана, и стакан, бьющийся о подстаканник с государственными гербами, теми же, что и на рублях.

Зимой в сырых петлистых улицах, где с домов свисали причудливые клетки чугунных балконов, снег пах признаками реальности. Я не любила признаков реальности, в которой была тетя Вера, Ю. А., Сергеевна и ребенок, застывший в колбе. Эти признаки меня обижали и страшили, как башмаки мертвеца с подгнившими мокрыми шнурками.

Мы часто гуляли с папой по городу, и он всегда говорил – раньше здесь находился такой-то памятник или такой-то дом. Это значило, что все это было уничтожено либо революцией, либо войной. Но мы и сами были свидетелями дальнейшего уничтожения. Рядом с нашим панельным домом все дома были из бетона. Лишь на маленькой улочке, уводившей в гору Московского района, среди грубых этих жилищных фабрик стояла небольшая усадьба с цветами на окнах. Усадьбу эту правительство не снесло, чтобы жителям района становилось окончательно тошно от собственной железобетонной жизни. Уцелела она благодаря тому, что когда-то в ней жила мать Ленина. В этот особнячок мы-то и ходили на экскурсии несколько раз в году. Водил нас туда Мыкола Юхимович, школьный историк, вертлявый, как танцор, и говорливый, как ярмарочный зазывала.

Путь наш начинался из школы, и мы должны были идти рядами, как каторжники, скованные одной цепью. В головах у нас была алгебраическая шелуха, самые настоящие опилки, наивный цинизм и младенческая похоть. Пока каторжники толпились у входа, распутывая свои цепи, шарфы и куртки, Мыкола Юхимович выныривал из импортного пижонского пальто и, неизменно потирая свои сухонькие лапки, принимался распинаться перед сальными вахтершами так, словно это были королевские фрейлины. Потом появлялась женщина-методист с головой тюленя. Сотрясая вселенную, она вела нас на верхний этаж и монотонно произносила заученную речь о непреходящем значении Октябрьской революции. Спотыкаясь друг о друга, мы с жадным интересом щупали предметы буржуазного быта, и женщина-тюлень хлопала нас по рукам.

В конце таких экскурсий мы всегда оказывались на темной лестнице с резными перилами. И тут начинался спектакль, потому что инициатива неизменно переходила в руки нашего историка. Он начинал подпрыгивать, чесаться, как обезьяна, и вращаться, как волчок. Выражение его лица в эти минуты делалось театрально-слезливым. Он горестно рассказывал, как к матери вождя приходила царская охранка, когда брат его, Александр, стрелял в царя. При этом возникало ощущение, что и самому Мыколе Юхимовичу удалось просочиться в какую-то временную лазейку, чтобы присутствовать во время обысков и арестов, так подробно он описывал, где и в какой позе стояла Мария Александровна, крохотная мать вождя мирового пролетариата. Он и дрожал от страха так, словно он – это и была она, и громко дышал, и далее хватался за сердце. Мы, школьники, смотрели на него с издевкой, толкались, перешептывались и отпускали вполголоса колкие замечания. Потом Юхимович тыкал пальцем в застекленные письма вождя к матери. Ужасный был, надо сказать, у вождя почерк, но работники музея хвалили его почерк и говорили: «Это почерк гения!» Они были все до одного страстно увлечены почерком вождя. «Смотрите, какой у него был стремительный почерк – быстрый, как мысль и рысь; и буквы как кони, каждая из которых рвется вперед неистово и безудержно!» Вот какие это были кони букв, как те кони чувств, сдержать которые мы были не в силах. А вот это промокашка брата Ленина. А вот в этом кресле сидели его родственники, касаясь их телами!

Потом уже, в старших классах, была экскурсия в Москву и был Музей Пушкина, в котором жил еще один гений со стремительным почерком, который совсем мало чем отличался от Ленина. И Пушкин, и Ленин были братья – одно и то же лицо с разным выражением. Оказалось, что поэт тоже сидел на каких-то деревянных стульях, как нам говорили, «того времени», выпиленных из деревьев, которые выросли и погибли давно, тогда, в ту эпоху, к которой невозможно было прикоснуться пальцами, в те времена, когда все было именно так, а не по-другому, но на стульях этих потом уже не позволено было больше сидеть ни одному живому телу.

Ленин являлся мне по ночам. Он вылезал, как джинн из расписной закарпатской керамики, толкавшейся на шкафах. Поначалу – кудрявый и невинный, розовый и старательный, и дерзкий, а с годами – росший вместе со мной. У него были глаза рыси, и он и был тем самым ученым котом, который ходил у лукавого моря вокруг дуба, тряся золотыми чеширскими цепями. Он садился рядом со мной, и мы начинали с ним вдвоем наблюдать за причудливыми тенями, которые гнали по желтым стенам огни проезжавших грузовиков.

Цирк

Пока я по ночам беседовала с вождем мирового пролетариата, мой папа работал для цирка и эстрады – он писал репризы и ревю цирковых представлений. Все это должно было быть смешным, чтобы веселить советских трудящихся. Уже с утра начинался бодрый стук печатной машинки «Эрика», которая была черной, старой и необычайно громоздкой. В ней то и дело заедало каретку. Зато сам этот стук был особенный – как звук сельскохозяйственной машины, собирающей жатву. С раннего утра, когда папа начинал стучать, в доме все останавливалось, замирало и прислушивалось, и когда мне не надо было идти в школу, я замирала под этот звук, уносясь мыслями очень далеко от нашего города. Папа проверял свои скетчи на нас, по воскресеньям торжественно читая вслух во время завтрака. Мы должны были натужно смеяться. Достоинства этих произведений определялись по количеству так называемых «смехов». В пятиминутном произведении должно было быть по меньшей мере три «смеха» и пять или шесть «усмешек». Если их было меньше, папа не на шутку расстраивался, на целый день впадал в мрачную меланхолию и запирался у себя с потрепанным томиком Данте. Поскольку это были не просто смешные произведения, а социальная критика, папа часто писал о каких-то продажных начальниках производства, о директорах гастрономов и о взяточниках. По сути, произведения эти были довольно безобидными. Я все равно ничего в этом не понимала. В основном мне было не смешно, и я относила эго за счет того, что все это – для взрослых. Для цирка он писал что-то про космос – лирическое. Летающие гимнасты должны были изображать покорителей космоса, а конферансье выходил в каком-то серебряном скафандре. За это папе дали Государственную премию, потому что однажды на гастрольном представлении в Москве побывал Брежнев и ему очень понравилось. Об этом папа рассказывал снова и снова, и рассказы эти обрастали все новыми подробностями, как затонувший корабль – ракушками, а я представляла себе этого Брежнева – квадратного и с его знаменитыми бровями поклонника цирка. Иногда взрослые шептались о том, что у дочери Брежнева, муж – циркач, поэтому и цирк такая важная вещь. И действительно, Государственный цирк с его каменным куполом и звездой над ним возвышался над серыми убогими зданиями, как Исаакий над Петербургом или как Святой Петр над Римом.

Как-то у папы появилась идея написать «Гамлета» для слонов, но осуществить этот замысел ему бы не удалось. Пока он работал в цирке, мне позволяли торчать за кулисами. И однажды мне посчастливилось прикоснуться к слону. На ощупь кожа слона напоминала древесную кору, и в отличие от других покоренных животных, он был человеческим сообщником. В конюшнях обычно сидели «гости», которых впускали в цирк за небольшую плату. Считалось, что запах навоза излечивает от разных легочных недугов. Обычно они сидели на принесенных с собой складных стульчиках. Напротив каждой лошади сидел чахлый астматик, и время от времени кашель его акустически смешивался с лошадиным ржанием. Работникам конюшни было выгодно впускать посетителей. Больные дышали навозом глубоко, стараясь пропустить через легкие как можно больше целебной вони. Картина этою городского санатория была довольно странной. С тех пор я тоже полюбила запах навоза.

Пока отец работал для цирка, он подружился с цирковыми артистами. У каждого из них была какая-то своя невероятная история жизни. Многие из них были ветеранами войны, и в особенности меня удивляло, что клоуны когда-то были солдатами и шли в атаку. Дети цирковых артистов тоже были особенные – школа была у них постольку-поскольку, и они все время переезжали из города в город, каждый раз посещая новый класс. Я очень им завидовала и увлеклась чтением цирковых воспоминаний. Особенно меня впечатлила книга Натальи Дуровой. Она писала в основном о том, как спасали цирковых животных во время войны, и это было здорово. Тогда я твердо решила, что тоже стану работать в цирке, переезжая из города в город, а для этого мне надо было сбежать из дому.

«Выступает Мария Турандот-Беллини (это мой цирковой псевдоним)!» – объявляет конферансье. Передо мной раздвигается тяжелый бархатный занавес, и в лицо мне ударяют прожекторы. Звонкий и щемящий звук трубы околдовывает трибуны, а когда он смолкает, я слышу, как в первых рядах потрясенные люди шепчут: «Так ведь она еще ребенок!» Из моих рукавов, широких, как патефонные раструбы, вылетают белые голуби. Их становится все больше и больше. Они облетают все огромное пространство под куполом и исчезают в темном грозовом небе. Потом я поднимаю руки и ловлю пальцами оглушительные аплодисменты. Пальцы мои растут вверх и превращаются в цирковые леса. Потом все это быстро исчезает, и сверху по белым лианам спускаются обезьяны. Одна из обезьян одета во фрак – это мой будущий муж, Иван-Хануман, и он подходит мне по росту. Он носит черный цилиндр и долго раскланивается перед публикой. Потом он забирается в ящик, разрисованный золотыми звездами. Я хлопаю ладонью по ящику. Ящик вспыхивает. Публика кричит от восторга и ужаса. Люди вскакивают, бросаются к проходам, в панике волоча за собой детей. Цирк охвачен пожаром. Огонь перекидывается на соседние здания. Теперь пылает весь город. Вскоре огонь охватывает всю Землю. Пылающий шар летит в черном океане мирового пространства, рассекая пояса мыслимого времени. Рядом гогочут кометы. Черные дыры жадно пьют серебряные ленты галактик. Ржут лошади и носятся по кругу. Потом арена раздвигается и преображается в огромный стадион. Теперь уже с неба сыплются цветы и публика никуда не бежит. На стадион опускаются четыре дирижабля. По веревочной лестнице я забираюсь в один из них, в тот, на котором написано слово «Африка». Дирижабль поднимается высоко в небо, туда, где парит Икар, а рядом с ним – на заоблачном троне сидит Леонид Ильич Брежнев и одобрительно шевелит густыми бровями.

Часто мы сидели в кабинете директора цирка – Стаса Прохорова, а на представлениях нам выделяли правительственную ложу – рядом с приподнятой вверх тарелкой оркестра. Здесь мы чувствовали себя королями. Я гордилась тем, что папа знает многих музыкантов. В основном музыканты эти были неудачники, закончившие консерваторию и не получившие места в театре. Вместо произведений Вагнера они играли какие-то бодрые эстрадные мелодии. Было много духовиков, и до сих пор цирк связан у меня с блеском огромных медных труб. Валторны похожи на золотой кишечник с широкими воронками-ртами, в которые запросто провалиться такому небольшому человеку, как я. Тихо вступают скрипки, потом гремит барабан – особый цирковой барабан, звуки которого похожи на взрывы гигантских шариков черного перца в самый разгар грозы. Потом на нас обрушиваются брызги и целые водопады звуков. Увертюра, как в опере.

Однажды мы встретили на улице одного из цирковых музыкантов. Дядя Валя был человеком, голова которого могла бы послужить моделью для страусиных яиц. Он был всегда на грани нервного срыва. Его жена Тамарочка, с удивительно симметричным лицом, была само спокойствие и даже сама безучастность. Она была воспитанницей детдома – страшно косноязычная, ни по-русски, ни по-украински толком не говорившая. Казалось, ей был недоступен весь спектр человеческих чувств, а было примерно эмоций пять или шесть. То есть чувства ее были без нюансов, как если минутная стрелка показывала бы лишь каждые десять минут, вместо того чтобы тщательно переходить от минуты к минуте, поскольку внутри механизма не хватает доброй трети зубцов. В цирке ее называли Прибалтикой.

На самом деле Тамарочка могла бы послужить идеальным примером земной красоты, и будь дядя Валя скульптором, а не каким-нибудь занюханным клавишником, он изваял бы ее в мраморе, в гипсе, в глине, в пластмассе, в металле, в бронзе и даже в навозе! Он называл ее на варшавский манер – Зайончковским, она его – Зайчиком и, постоянно уговаривая не волноваться, целовала в пустую макушку, глядя вниз, с колокольни своего величественного роста. При этом как-то даже больно бросалось в глаза, что Тамарочка его по-настоящему любит и что в своей зайончковской детдомовской прошлой жизни она еще никогда не встречала столь умного, вежливого, хорошо воспитанного, образованного, возвышенного, ласкового и, как потом выяснилось, смелого мужчину. Потом я видела дядю Валю в цирке, играющего на электрическом клавесине.

Перед представлением я всегда очень волновалась – так, будто это именно я сейчас выйду на освещенный ярким светом круг красной арены. Конферансье в цирке назывался инспектором манежа, и был это самый главный человек, объявлявший номера и приглашавший на арену новых артистов. Рабочие назывались униформистами и носили синие гусарские венгерки с золотыми пуговицами. Иногда они были одеты в тюрбаны, эти пришельцы, рожденные из пузырей Гвадалквивира. В этот момент к нам стремительно приближался Самарканд, змеи с лебедиными шеями и черными воротниками, извилистые улочки раскаленных городов, бенгальские фейерверки и факиры из Раджастана.

Больше всего я ненавидела разных гимнастов – мне было скучно, хотя они и рисковали жизнью, и, разбейся кто-то из них насмерть, у меня бы это не вызвало ни малейшего сожаления. Зато я очень оживлялась, когда появлялись фокусники и клоуны. Клоуны обычно говорили те самые слова, которые на кухне казались мне не смешными, и трибуны трудящихся взрывались хохотом. Я замирала особенно в тех местах представления, когда кто-то произносил фразы, подсказанные мной на кухне, и ощущала себя очень важным человеком.

Однажды отец познакомил меня с двумя очень красивыми людьми. Разумеется, они показались мне ослепительно красивыми, потому что ходили в серебряных костюмах, и я очень удивилась, увидев их в нормальной одежде. Это были заслуженные артисты СССР, и работали они с тиграми, то есть были смельчаками и засовывали головы тиграм в пасть. Папа сказал мне, что вскоре они с тигром придут навестить нас, и я с нетерпением ждала, когда же это произойдет. Я уже представляла себе, как тигр входит в наш двор, обнюхивает насмерть испуганную дворничиху, потом, к моей большой радости, проглатывает ее и медленно понимается по лестнице. Потом тигр будет лежать на ковре, а я с позволения хозяев смогу почесать его за ухом.

Пришли они без тигра, и меня это не на шутку расстроило. Но все равно, жена заслуженного артиста была и в декольте, и в блестках, и в боа и хохотала громко и отрывисто, кутаясь в это боа так, будто в квартире был чудовищный мороз. Муж ее специально для меня изображал рычание тигра, и это было очень здорово и не было похоже на жизнь обычных граждан. Втайне я считала их настоящими магами. Весь вечер они пили с моими родителями принесенную ими чачу, и пьяный папа читал им нараспев стихи своего любимого поэта – Константина Симонова, хотя в глубине души было им на Симонова глубоко наплевать. Но это было совершенно не важно, потому что после их ухода в нашей квартире еще долго оставался какой-то серебристый мерцающий след.

У цирковых людей было невероятное преимущество перед остальными, потому что им позволяли выезжать за границу, и они рассказывали о дальних странах, о существовании которых я знала только по книгам. Все это был какой-то очень светлый мир с самыми замечательными на свете людьми.

Жилы Шотландии

Разумеется, события происходили так быстро и сменялись так стремительно, что я уже давно было позабыла о том, что еще в прошлом году мы всю зиму ходили не в цирк, а в дом престарелых. И вот теперь совершенно неожиданно всплыла та самая история с Верой, с Галиной Сергеевной и с ребенком, которого удушили. И всплыла эта история в том самом месте, где ожидать ее было просто невозможно. А началось все с того, что мы пошли в гости к тому самому дяде Вале, у которого была Тамарочка.

Папа предупредил меня и маму, чтобы мы были осторожны и не болтали лишнего, потому что дядя Валя великий антисоветчик, а значит, в квартире у него могут быть «жучки».

Происходило это зимой, когда на улицах стояла синяя слякоть. Трамвай вынес нас на Отрадный, и мы оказались в унылой промышленной стране, погруженной в однообразный и пыльный фонарный свет.

Но как только мы вошли в тесную квартиру, тут же пахнуло теплом и гостеприимством. Все у дяди Вали было по-западному. Было это ясно с самого начала. Входя, мама задела плечами занавески из крашеного бамбука, нанизанного на ниточки, и они зашуршали и застучали, а мама смущенно засмеялась. Зато папа весь вечер нервничал и тряс ногой, и только мы с мамой знали, что он ищет глазами гэбэшные «жучки».

Я впервые была в такой антисоветской квартире! С низкого потолка спускались люстры из ракушек, привезенные из Японии, по стенам лепились чучела черепах из Австралии и настоящая человеческая голова «врага», сильно ссохшаяся. Она была тоже украшена ракушками и перьями, и папа принялся возмущаться, что это форменное безобразие – держать в доме мертвеца, а тем более несчастную жертву. Зато между черепахами и жертвой дремала посмертная маска Бетховена, а второй – золотой и нахмуренный – стоял на рояле.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю